Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава восьмая. My hairs on end
Глава восьмая. My hairs on end
You and the morning —
You come too soon
Fattening the longing
To butcher it at noon
When we’re outside
Away from our room
And you seek and I hide
In the room of my gloom
Touching my axe
Until there are blisters
And it becomes lax
And the liquid glisters
Under
The midday sun
I plunder
What I once won.
The milky remains on your thighs —
It’s what is left and lost in the inside
Distilling into clean and tidy lies
Until we fall for another ride.
The only thing that can not be darkened
By shadow — is fire
Such truth deserves to be exiled and punned
And its speaker called a liar.
The fire teases and takes a bite
And turns our squeaky bed into a pyre,
It pierces the dark with its angry light
Hence now I can imagine a black bonfire.
Роджер сидит с чашкой кофе в руках и думает, что одной этой чашки ему достаточно.
Хотя нет, он даже не думает. Просто сидит.
У стула спинка с двумя перекладинами и жесткое сиденье. У чашки отколотый глазурованный краешек. Кофе дешевый и ядреный — покойник встанет, если ему залить такой в онемелый рот.
Стула, чашки и кофе Роджеру оказывается достаточно. На сегодня. На сейчас.
Раньше Роджер ненавидел такие моменты. Бывает, вроде читаешь, а потом смотришь на часы и видишь, что прошло уже с четверть часа, но что ты прочел — не имеешь ни малейшего понятия. И где, спрашивается, четверть часа? Верните ему четверть часа обратно — или дайте вспомнить, о чем он думал все это время.
Теперь эти минуты забытья больше не кажутся ему такими мучительными.
Танджи подползает к Роджеру, подволакивая лапы. Трется боком о его штанину, оставляя рыжий шерстистый след, и, не дождавшись никакой реакции, исчезает под столом.
Надо отрезать ему лосося, думает Роджер и отмирает.
Мир движется, форточка хлопает пару раз от порывов ветра, слышны крики на? кокни из спортивного бара и скольжение резака по бумаге из спальни, где работает Сид.
Роджер спал часа три и еще не до конца проснулся. Во сне в нем жили запахи серы и палых листьев. Он зашел глубоко в чащу леса, раздирая зеленую подстилку охотничьими сапогами — теми самыми, в которых всегда ходил на охоту в Кембридже.
Так вышло, что Роджер пропустил момент, когда сапоги были ему впору — помнил только, как однажды надел их и стер ноги в кровь. На его папе, по рассказам матери, они сидели как влитые, и по выходным он уходил в желто-красные леса Кембриджшира, а в пятницу вечером мечтал вслух о том, как птичьи крылья будут взбивать воздух над его головой, а ружье — приятно и больно отдавать в плечо.
По утрам папа надевал эти сапоги.
Так продолжалось очень долго — до того, как он ушел на войну.
Во сне сапоги оказались на ногах Роджера и то болтались на них, то начинали нещадно жать, и он спотыкался и едва не утыкался носом в мокрую землю.
Время от времени он видел других. Другие шли в самые глубины леса, переговарились, свистели и жевали табак.
— Почему серой, мать ее, так воняет? — кричал им Роджер, но они не слышали его.
Становилось все темнее и темнее — только силуэты деревьев чернели в наступившей древесной ночи.
Роджер шел вперед и увидел вдали два красных уголька. Они приближались с каждым его шагом.
Угольки казались глазами огромного животного, вышедшего на охоту, чтобы поживиться другими охотниками, обряженными в кепки, кожаные перчатки и высокие сапоги.
Роджер понимал, что ему должно быть страшно, но страшно не становилось, и как только он понял, что за зверь стоит перед ним, лес посветлел, и огоньки превратились в два фонаря, горящих красным огнем. Они висели на каучуковых веревках, привязанных к одной из высоких елей.
Роджер обернулся и увидел на земле охотников в разорванных куртках, со слетевшими в грязь кепками и конечностями изогнутыми так, как будто их кто-то хорошенько потрепал в клыкастых челюстях.
Роджер замер — на секунду ему показалось, что вокруг опять чернота, и сам он черный, измазанный углем, искупанный в чернилах и помеченный ночью, — но потом ноги снова начало сдавливать, все туже и туже, как в испанских сапожках.
— Оставь их в покое, ты еще не дорос, — услышал он голос матери. Она сказала эти слова однажды, когда ему только исполнилось девять.
После этой фразы Роджер проснулся. Его торчащие из-под одеяла ноги замерзли, так что когда он согнул их и прижался ступнями к теплому ото сна Сиду, тот проснулся тоже.
За окном сумерки заглатывают последние лучи солнца, через четыре часа у них первый из трех ночных сетов в Countdown Club, а сегодня суббота, значит, нужно выйти пораньше, сесть на черную ветку метро, а на Embankment пересесть на зеленую и поехать на запад…
Из спальни слышны шуршание бумаги и стук, с которым падают с края кровати кисточки, или карандаши, или угли, или чем там сейчас должен пользоваться Сид.
Теперь нужно встать со стула и отмыть чашку с отколотым краем под мыльной водой, чтобы кофейная гуща на донце не засохла.
Когда Роджер зайдет в их комнату, он увидит Сида, склонившегося над басовым усилителем.
В руках у Сида будет широкая малярная кисть, выводящая буквы на черной поверхности. Роджер посмотрит на руку Сида, движущуюся почему-то справа налево, и попытается сложить прыгающие завитки в буквы, а их в слова: «D, N... D, Y, O... K, N, I, P... T».
«The Pink Floyd Sound».
Порядок.
Теперь главное, чтобы краска успела высохнуть до выступления.
***
I went off with my hands in my torn coat pockets;
My overcoat too was becoming ideal;
I travelled beneath the sky,
Muse! and I was your vassal;
Oh dear me! what marvellous loves I dreamed of!
My only pair of breeches had a big whole in them.
– Stargazing Tom Thumb, I sowed rhymes along my way.
My tavern was at the Sign of the Great Bear.
– My stars in the sky rustled softly.
And I listened to them, sitting on the road-sides
On those pleasant September evenings while I felt drops
Of dew on my forehead like vigorous wine;
And while, rhyming among the fantastical shadows,
I plucked like the strings of a lyre the elastics
Of my tattered boots, one foot close to my heart!
Arthur Rimbaud
В последнее время Роджер не склонен поддерживать идею репетировать в Regent Street Polytechinic. Обычно они собираются там после того, как остальные студенты разбредутся по домам и освободится чайная в цоколе, так что можно подключить инструменты к усилителям и репетировать, пока сторож не закроет политех на ночь.
Роджер все чаще приходит в университет вечером после занятий и все реже — на сами занятия по утрам.
Некоторые профессора никак не реагируют при виде него с гитарным чехлом за плечом, видимо, окончательно поставив крест на его архитектурном будущем. Другие пытаются острить; третьи качают головой и говорят: «А из вас бы вышел весьма перспективный архитектор, мистер Уотерс, жаль, жаль».
Четвертый курс для Роджера ограничивается редкими лекциями, во время которых он то и дело проваливается в сон, обещаниями профессорам сдать просроченные чертежи и проекты и репетициями в цокольном этаже политеха или в Hornsey Art College — эту площадку им предоставляет Леонард.
Несмотря на попытки изобрести причину для отказа, Леонард все-таки умудрился стать если не членом группы, то ее ближайшим ассистентом. Его безвозмездная помощь за три года знакомства начала приниматься как должное.
Леонард называет себя мастером по цветовым технологиям, хотя остальные над ним посмеиваются.
Но если Леонард прочно занял свое место в жизни Роджера, то другие люди — много других людей, — продолжают заявляться туда, как к себе домой, а потом выходить, оставляя после себя мутные воспоминания, слова-паразиты, комки жевательной резинки и чеки на выпивку из дешевого бара на углу.
Одним из таких стал долговязый — даже выше Роджера, — светловолосый тип по имени Деннис, которого они на пару месяцев взяли в группу вокалистом. Светлыми у него были и криво постриженные усы, и ежик на голове, и утренняя щетина — а брови были светлыми настолько, что на здоровом розоватом лице просто исчезали. Когда он пел, то старательно басил под Джонни Кэша; взбежав на сцену, совал гармонику под нос на манер гитлеровских усиков, хмурил брови и ругался во все горло на немецком. Когда Денниса, числившегося не только в союзе музыкантов, но и в Королевских военно-воздушных силах Великобритании, наконец призвали, не расстроился никто, даже он сам.
Потом за собой закрыл дверь Клоуз. Прощаясь, Роджер в первый раз назвал его по имени и неловко обнял за плечи, сжавшись непонятно почему.
— Мамочка и папочка не любят, когда малыш Бобби лабает на гитаре? — улыбка Роджера скисает и съезжает на сторону.
Клоуз не обижается — или не подает виду. Похлопывает Роджера по плечу и говорит:
— Бывай, Уотерс, может, тебе повезет с этой группой больше, чем мне.
— Повезет, — кивает Роджер, но изнутри покалывает неуверенность: а правда ли?
— Надо будет пропустить по пинте как-нибудь, я же съезжаю в конце месяца.
Роджер молчит; закуривает и произносит:
— Я не знал.
— Ну вот так.
— Понятно.
— Ага.
После того как Клоуз, собрав чемодан, уезжает жить к своей девчонке куда-то на другой берег Темзы, они с Роджером созваниваются еще пару раз — вернее, Клоуз звонит Роджеру, и тот бредет в прихожую и, под объедающим ноги сквозняком, наклоняется над телефонным аппаратом.
— Как дела, старина? — стена, на которую опирается Роджер, такая же холодная, как и все вокруг.
— Ты что, с отцом своей подружки переобщался? Какой я тебе «старина»?
— А ты все такой же говнюк, — злобно шипит на него трубка; молчит, а потом, немного успокоившись, продолжает: — Ты и не представляешь, как я чертовски рад, что съехал.
— Да ну?
— Когда народу меньше, нервишки восстанавливаются. Никто не мельтешит перед глазами. Ты бы подумал о переезде.
— Мне и здесь неплохо, — быстро отвечает Роджер.
— Тогда передай это Гилберту с Барреттом. Спорим, хотя бы один из них со мной согласится.
— С чего бы? — Роджер расправляет плечи. Хочется вернуться в спальню — подальше от сквозняка, яркого света и голоса в телефоне. В спальне — теплое и живое, темное и скользкое, и до всего там можно дотронуться рукой, в который раз убедиться, что оно существует, и оно его, Роджера.
— Да потому что все всегда уезжают, ты взрослый мальчик, сам должен знать, — тянет Клоуз.
— Себя ты тоже взрослым считаешь? — Роджер качает головой, хотя Клоуз его не видит. — Мне надо идти.
— Сейчас час ночи, куда тебе там надо?
— У нас ночной сет на Kensington High Street.
Ложь дается ему легко; так же легко положить трубку и больше никогда не отвечать на звонки.
Дверь за Клоузом захлопывается, и Роджер старается об этом не думать.
Теперь они воюют с залом впятером, а на периферии маячит Леонард. Он умело управляется с проектором, и пятна цвета растекаются по стене, рассыпаются на фракталы и бесконечно соединяются друг с другом.
— Как пятна Роршаха, правда? — пристает к Роджеру Сид. — Что ты видишь, Родж?
— Пятна я вижу. Огромные пятна, — бурчит Роджер, но заметив, как Сид улыбается его словам, находит сравнение, которое он не осмелился бы озвучить никогда, даже с ним наедине.
Он видит перед собой одну из их ночей — одну из первых, когда распластавшийся на кровати Сид казался ему чернильным пятном, принявшим, как краски Леонарда, форму человеческого тела. Только рука Роджера на его теле чувствовала живую пульсацию, раскручивающую обороты, и было отчетливо слышно, как сердце Сида все скорее и скорее качает кровь. В какой-то момент чернильная тень на постели задергалась, как будто ее ударили током, и на ладонь Роджера попала темная влага.
— Когда моя мама была такой большой, а я был таким маленьким, я прыгал в ее тень и каждый раз спрашивал, чувствовала ли она это, было ей больно или нет.
Роджер не ответил — устроившись на боку, он пытался отдрочить себе, и одеяло, которое он чуть не на нос себе надвинул, ходило ходуном.
— Ты спятил? — просто спросил Сид. Мягко положил руку ему на спину, и Роджер неловко развернулся. Когда Сид обхватил его член, плечи Роджера задрожали, задрожали жилы, задрожали кости, задрожало все то, для чего Роджер не знал названий. Эти пару минут он хватал Сида за все, до чего мог дотянуться, и беззвучно кончил, сгорбившись и уткнувшись лицом тому в плечо.
Стало тепло. Наконец-то тепло. Он же мерз все эти зимы, когда Сид захапывал одеяло себе, а теперь наконец оттаял.
Роджер плохо помнит, что было потом, но, кажется, он еще долго лежал, пока Сид из чернильного пятна, которое умело улыбаться, шутить и говорить совершенно непонятные вещи, не превратился в укутанного, как простыней, утренним светом, человека.
Тогда Роджер заснул.
Роджер смотрит на Леонарда, сочиняющего очередное цветовое сочетание, и стряхивает с себя воспоминание. Он вернется к нему, обязательно вернется, но не сейчас; сейчас совсем не время.
— Я написал кое-что. Это для дуэта, для Джулс и кого-нибудь из нас, — ложь выходит корявой, и Роджер тут же поправляется: — Для Джулс и Сида.
Он берет на гитаре соль мажор и играет рифф. Все молчат, и Роджер почти уже решает, что Рик неправильно настроил бас, и звуки выходят совсем не такими ладными, какими слышатся у него в голове. Роджер не признается, что корпел над риффом часов пять кряду: что-то подкручивал, менял тональности, хотя что он вообще в них понимает, ведь у него ни чутья, ни слуха.
По лицам остальных совершенно не ясно, нравится им или они слишком вежливы, чтобы сказать, как все плохо.
— Слова вот, — он вытаскивает из кармана брюк мятую бумажку с текстом.
— Споешь? — просит Сид. Роджер мнется. Слова кажутся ему дурацкими и неловкими — и те, что на бумажке, и все, что можно сказать.
Сид забирает у него бумажку и пробегает ее взглядом.
— Ну, раз ты так считаешь, — Сид проглатывает смешок, но Роджер все равно замечает. — «Oooh, walk with me, Sidney», —напевает он себе под нос. — Ты мое имя написал, как Сидней. А это город, между прочим.
— Да ну тебя. И это вообще не твоя партия, знаешь?
— Знаю, — откликается Сид. — Джулс, смотри, что у нас теперь есть, чтобы разбавить The Shadows(1), — он машет листком перед Джульеттой.
В последнее время Джульетта редко приходит на репетиции. Сиду, который иногда выбирается на ночевку в их с Риком квартиру, она напоминает таксу Милдред, которую мать Сторма держит уже лет пятнадцать: разленившуюся, с вертлявым хвостом, мокрым носом и длинным языком.
«Ее теперь интересуют другие вещи. Не музыка», — подытожил он после одной из таких встреч. Он говорил без иронии, значит, все это и вправду серьезно.
— И как ты хочешь, чтобы мы пели?
Это удивительно. Обычно Сид стоит у руля и все решает — но кто сказал, что сегодня будет как обычно.
— «I’d love to love to love to, baby, you know…»
— Четче.
Сид повторяет, хмурится — ему непривычно слушать чужие указания. Неизвестно, нравится ли ему это, но Роджеру — определенно да.
— «Ooh, Sydney, it's a dark night
Hold me hold me hold me hold me hold me hold me tight»
Голос Джульетты щекочет слух. Его жесткий костяк обшит бархатом, он похож на темное и густое домашнее вино, и он оплетает голос Сида — куда более слабый, похожий на свет, пробивающийся сквозь ткань и заливающий все позолотой. Голос, который не может повторить одни и те же строчки одинаково дважды.
— Не спеши, — поправляет Роджер.
Сид корчит рожу, но слушается:
— «I’d love to love to love to
But I've got flat feet and fallen arches,
Baggy knees and a broken frame.
Meningitis, peritonitis, DTs and a washed out brain.»
— Звучит неплохо, — подытоживает Роджер, надеясь, что он не выглядит самодовольно.
— Что такое DT? — спрашивает Джульетта.
— Белая горячка.
— Белочка.
Они отвечают с Сидом одновременно.
— Основываешься на собственном опыте, а? — смеется Ник, покручивая барабанные палочки.
Роджер молчит, повторяя уже прозвучавший рифф, и Ник следует за ним, выбивая простенький, отлично подходящий к этой незамысловатой мелодии ритм.
В какой-то момент все в Роджере замолкает, и он отпускает мысли и образы, оставляя только те, что так или иначе связаны с играемой музыкой. Роджеру первый раз в жизни кажется, что он мыслит не словами, а музыкой, и это ощущение — полнейшего одиночества и в то же время единства со звуками и музыкантами, которые следуют за ним, — это древнее, первобытное чувство, несет его все выше и выше, вверх и вперед. Поток музыки — точь-в-точь воды Кам: нужно научиться плавать, и вода не будет такой холодной, конечности перестанет сводить судорогой, а легкие — раздирать паникой. Нужно научиться играть и после очередной попытки составить из семи нот более-менее приличную мелодию, и поток сам понесет его и завертит: Роджер, звук и жесткие струны баса.
Давным-давно в одном из своих писем Сид писал, что держит книжку Камю так, «как гладят оголодавших, диких котят». По его словами, от этого философские эссе сразу стали более понятными, длинные предложения разделились на короткие и едва ли не количество страниц уменьшилось вдвое. Возможно, если Роджер последует примеру Сида: ослабит хватку на грифе, прекратит так яростно дергать струны, — музыка все-таки поддастся ему?
Но пока Роджер в этом сомневается.
Даже сейчас, когда написанный им рифф повторяется раз за разом одновременно на басу, ударных и электрическом органе под слова, написанные им же несколько недель назад — пока Сид еще спал, накрывая собой сбитую простынь, одеяло и обе подушки.
Роджер не знает, удастся ли ему однажды совладать с музыкой, заарканить ее, подчинить — но в этот раз ему удается подманить ее поближе.
Сид с Джульеттой повторяют «hold me hold me hold me hold me tight», и Роджеру кажется, что их голоса прорастают в него, и там, в нем, даже вечно стоящий на страже зверек утихомиривается, не облизываясь и не дыша. Музыка проталкивает вату в его пасть, зачехляет плотной тканью острые когти и пеленает глаза переливчатой темнотой.
— Обычно, когда кончаю, вокруг все темнеет и освещается, — сказал Сид несколько недель назад. — Но в этот раз было совсем иначе. Я слышал музыку, и у нее было твое лицо.
— Я не понимаю этого.
— Ты просто не видишь и не слышишь себя со стороны. Но это полный порядок, попутный ветер, roger that(2), — тогда Сид подмигнул ему и искривил рот в подобии улыбки, а потом пристроил его ниже, так что Роджер почувствовал себя в тех самых водах с попутным ветром, шумным, бурным ветром, самым настоящим попутным штормом — и полным штилем сразу затем.
— Что ты об этом думаешь? О песне? — спрашивает Роджер, когда репетиция заканчивается. Джульетта подкрашивает губы — Роджеру хочется засмеяться или схохмить, но он молчит.
Глядит на Сида исподлобья. Ждет.
— Я не думаю, мне просто нравится.
— Но?
— Никаких «но».
— Ты не думаешь, что это было слишком? Все дело в лирике, понимаешь, они могли подумать, что…
— Что она написана человеком, который знает, о чем говорит? — с явным удовольствием тянет Сид.
Он закидывает чехол за плечо, одной рукой ловко застегивая пуговицы на пальто. У воротника приколота тряпичная брошь в форме стрекозы, посеревшая от постоянной носки.
— Хочешь знать, что я думаю, Родж? Ну конечно, хочешь. Я думаю, что если бы тебя так беспокоило, что подумают наши замороченные авитаминозные мартовски гриппозные друзья, ты ничего бы не приносил, а прятал бы свои стихи под подушкой, — Сид произносит предложение на одном дыхании и качает головой. — А нам стоит разучить эту вещь и сыграть ее на концерте, вот что я думаю. Мы можем успеть, пока Джулс не бросила группу, — вдруг окончательно серьезнеет он.
***
If I don't know I don't know, I think I know. If I don't know I know, I think I don't know.
R. D. Laing
Иногда он просыпается посреди ночи и чувствует эту штуку, упирающуюся ему в позвонки, — и тогда он думает, что понимает о похоти все.
Тогда ему кажется, что он знает член Сида на ощупь лучше, чем свой собственный. Даже в пятнадцать, когда в голове у Роджера днем и ночью стояла красная взвесь, он не кончал так часто, как теперь.
Сейчас от них обоих разит сексом, они перепачканы друг в друге, и Роджер не понимает, как это никому вокруг не заметно — у него же на теле, на губах и во рту слюна Сида, на одежде — его волосы, а на пальцах — смазка с его члена, и такое бывает, когда они зажимают друг друга на заднем дворе клуба, где только что выступали, и Роджер тут же лезет вспотевшими руками Сиду в брюки.
Если намазать фосфором, он весь — все тело, вся одежда, — загорится зеленым.
Он и так горит весь — от похоти.
От чувства вины.
Он помнит результаты опроса по всему Соединенному Королевству: девяносто три процента респондентов назвали содомию медицинским отклонением, подлежащим обязательному лечению. А значит, то, как они с Сидом вплавляются друг в друга за закрытыми дверьми спален, туалетов в клубах, гостиных знакомых, все это и яйца выеденного не стоит — раз вылечивается курсом гормонов или, как любят вещать доктора по телевидению, усовершенствованной техникой лоботомии.
Правда, на одном из последних собраний палаты Лордов Лорд Аррен заявил, что от поправки Лабушера нужно избавляться; после этого все начали шептаться, что он сам, должно быть, тот еще едок пареньков, этот чертов тори, но за смелость ему нужно отдать должное.
Роджер предполагает, что он выберет, если на одну чашу весов поставить Сида, а на другую — всех тех девушек, с которыми он обжимался по углам, и всех тех, что ждут его в будущем? А кого бы он выбрал, будь перед ним только Сид и Джуди? Роджер вспоминает рыжего кретина из клуба, запретившего им — тогда еще S1GMA 6, — выступать; вспоминает пидорский хлястик на его рубашке и парня, с которым он лизался. Эти двое не желали прятаться, им не нужны были конспирация и алиби перед подружками, мамашами и кем угодно еще. Их могли бы засунуть в тюрягу за непристойное поведение в публичном месте. Или еще хуже — их могли бы отправить лечиться, вправлять мозги; им бы день за днем показывали карточки с голыми девицами, пока их бы не затошнило, пока кровь бы из глаз не пошла и пока, наконец, не обнаружилась бы одобренная полицаями, пасторами и врачами эрекция на правильное. Им, очевидно, было наплевать на такие перспективы. Но Роджер этого допустить не может.
Что с ним будет в политехе, в группе, дома? Что подумает мать, догадаться несложно, но одни мысли об этом заставляют Роджера краснеть. На миссис Барретт он и взглянуть без стыда не сможет — она, конечно, улыбнется ему своей типично барреттовской улыбкой и угостит выпечкой, но останься они наедине — живьем сожрет.
Что думает по этому поводу Сид, Роджер не спрашивает, опасаясь возможной насмешки над его испугом.
Роджер наталкивается взглядом на фортепиано, на белеющий на крышке огрызок бумаги в клетку, где что-то написано витиеватым почерком Сида. Он расправляет лист и пробегает глазами стихи:
«waters are watering the waterholes
whose waterfalls are watering the moles
the watercolored watermarks on their backs
tremble as they wait for the waterspouts to crack
and water that waters the Cam waters
will drown the watermen’ watery daughters
whose waterfights is lost in the waterbeds
and waterbirds lose their beaks and heads
when watercress is distracted by spring slaughters
the over-watery Cam waters are watering my Waters!»
Сид часто оставляет ему такие записки — как другие, наверное, оставляют пару шиллингов на завтрак, пачкают кровью из порезанного пальца острый край консервной банки или поправляют сбившееся ночью одеяло.
Роджер не знает, проворачивает ли он такое со своими девушками, да и не хочет знать. Сид никогда не скрывает, если собирается куда-то с кем-то идти; иногда Роджеру кажется, что у них под окном должна выстраиваться очередь терпеливо ждущих его людей. Одноклассники из кембриджских интеллектуалов, Фред, Сторм, По, Либби, незнакомые Роджеру девчонки с лентами в волосах, девчонки с высоким подъемом ноги и фигурами-рюмками, девчонки с большими ртами, девчонки с толстыми томами современной поэзии в руках, девчонки, с которыми можно обсуждать Кастанеду, секс, эзотерику и британскую новую волну. С переездом в Лондон круг людей, связанных друг с другом Сидом Барреттом, только расширился: парни с замашками Трумана Капоте из Camberville Art School, девицы с тремя дюймами косметики на лице, поступившие туда же на скульптурное отделение и похожие на скульптуры; девицы, рисующие хной на руках в перерывах между свиданиями с Джеймсом, Патриком, Ричардом, Сидом.
Наверное, эти рифмованные записки, этакий осовремененный Эдвард Лир, девицам должны быть по душе.
Роджер не понимает, как так вышло, что он успел представить Сида почти всем своим знакомым, а у его знакомых, у всех этих длинных-юбок, войлочных-сережек, нестриженных-стогов-волос, пахнущих-полынью-и-коноплей, которых Сид без конца таскает к ним на Highgate, не может запомнить ни имен, ни лиц.
Когда Сид запирает изнутри дверь их с Роджером спальни, снаружи все равно слышно пластинку Bo Diddley, через щель идет запах крепкой шмали и смех, становящийся тише по мере того, как в их головы пробирается кислота. Роджеру хочется знать, что они видят перед собой, друг в друге и в себе. Ему хочется и самому стать частью этого, но он боится не справиться с ритуалом; боится, что после закрытия двери, включения пластинки, раскуривания косяка и рассасывания нахимиченного сахарного кубика сделает что-то не так, и его высмеют и выпихнут оттуда. Сид столько раз рассказывал ему о своих экспериментах с кислотой, но пока Роджер перекатывает во рту только эти рассказы; пытается представить, как вязала бы марка, разваливающаяся на языке, как горчила бы в горле, как через четверть часа мир стал бы распадаться на фракталы.
– Ты нигде не сможешь услышать столько цветов, увидеть столько звуков и почувствовать столько мыслей, сколько там, поверь мне, никогда, ты же мне веришь?
Конечно, он верит Сиду, но пока одной фантазии хватает для того, чтобы он покрылся гусиной кожей, а в голове все начало перемешиваться и расслаиваться. И если такая замечательная, волшебная и ни на что не похожая штука все-таки существует, а у него есть возможность однажды ее попробовать, какой смысл спешить?
«Поспешность нужна только при ловле блох», — любит говорить его мать. «Поспешишь — людей насмешишь», — говорили учителя в школе. Эти две фразы сидят у него в голове и грызут ее всегда, когда он пытается отпустить себя и сделать что-то, что не сможет удержать или проконтролировать.
Роджер думает… он слишком много думает. Думает, что войти в компанию Сида у него никогда не выйдет, никогда не выйдет избавиться от собственных удивления и неприязни.
– Мне не нравятся твои друзья, – как-то признался он.
– Они никому не нравятся, кроме меня, поэтому они мои друзья, – сказал Сид, и понять, шутит он или нет, у Роджера в очередной раз не вышло.
Сегодня мир заперт снаружи. Их с Роджером разделяет хлипкая дверь в трехэтажном домике на Stanhope Gardens; за окном редкие холодные дуновения последнего месяца зимы задирают прохожих, а внутри относительно тепло и сухо; поскрипывает проигрыватель, и этот звук перекрывает музыка, вкручивающаяся Роджеру в висок — через провода, через иглу, скользящую по поливинилхлориду, пока пластинка наворачивает круги, через ушные раковины и мембрану. Музыка пробирается внутрь его головы; она набирает обороты, она разгорается внутри Роджера с небывалой мощью, ее уже нельзя потушить, выключив проигрыватель, она угнездилась внутри него, ухватилась за него, подвинув навострившего уши зверька, и теперь обитает внутри него на тех же правах, что и он, хотя он там уже много лет.
Oh, the farmers and the businessmen, they all did decide
To show you the dead angels that they used to hide
But why did they pick you to sympathize with their side?
Oh, how could they ever mistake you?
They wished you’d accepted the blame for the farm
But with the sea at your feet and the phony false alarm
And with the child of a hoodlum wrapped up in your arms
How could they ever, ever persuade you?(3)
Одиннадцать минут двадцать секунд — указано на оборотной стороне диска. Гармоника, ударные, клавишные, орган — есть ли там орган, Роджер не знает наверняка, хотя все в нем сжато и напряжено, силится расслышать каждый звук, каждое сочленение нот, переходы между тональностями, в которых он и вовсе никогда ничего не понимал. Голос, ведущий слова, — или слова, ведущие голос, — не разобрать, они кружат вокруг Роджера, и разделить их, расчленить их, разобрать их на составляющие у него не выходит.
Sad-eyed lady of the lowlands
Where the sad-eyed prophet says that no man comes
My warehouse eyes, my Arabian drums
Should I leave them by your gate
Oh, sad-eyed lady, should I wait?
Роджер смотрит на стихи, которые набросал этим утром, до того как помчаться на автобус. Стихи морщатся — из-за его кривого почерка, или из-за стыда за самих себя, или из-за пролитой на листок воды. Сиду он их не показывал и не покажет — сейчас стерпеть хромую рифму и притянутую за уши игру слов еще труднее, чем утром.
«Barrett’s barret’s got a barrette
Barrel organ is played by a brunette
Barrett’s oesophagus she’s got,
Barrel Fever, barrel of beer and what not
Get her a bouquet of barren flowers
Wear a barret, today’s gonna be showers
Clearin’ needs a pipe, piperin’ needs a claret
Fuck knows what needs a barretor Barrett»
Хочется разорвать листок на клочки и смыть в унитаз, но эта театральщина будет не лучше стихов.
Сид не стал бы так поступать с неудачными стихами — хотя Сид попросту не стал бы их сочинять, а даже если бы они и сочинились, он бы, наверное, разрезал бумажку ножницами, перемешал бы получившиеся буквы и слоги, а потом составил бы из них новое стихотворение, намного лучше прежнего. Конечно, Сид бы сделал именно так.
Роджер и сам бы попробовал, но он не Сид — то, что так легко и выходит у Сида, у Роджера ни при каком раскладе не получится, и пытаться не стоит.
— Блядство, — заключает Роджер. Его голос тонет в хрипловатом, неровном голосе Дилана, в взмывах гармоники и гитарных переливах.
Роджер нашаривает на полу ручку и пишет на обратной стороне листа:
«Barrett luvs buying bric-a-brac»
Разве он виноват, что с фамилией Барретт ничего не рифмуется?
А вот к «bric-a-brac» подходит уйма вещей: «deck», «black», «shack» и еще куча; Роджер решает записать то, что первым пришло в голову:
«For his pa, who’s just got a sack»
Па, папа, папка, папочка, батюшка, отец — столько слов, а выбрать нужно что-то одно. Чего Роджер не понимает и боится, что не поймет никогда, так это того, как Сид умудряется из всех английских слов всегда выбирать нужное — зачерпывать пригоршню синонимов, а потом шелуху и оставлять только одно, единственно верное, самое точное, самое нужное, такое, от которого у всех дух захватит.
«They live on the cul-de-sac of cobblestone
In a tiny apartment they freeze to the bone»
Роджер прокручивает написанное в голове, считает ритм — одиннадцать и двенадцать, а должно быть одинаково, и ударения должны совпадать. На уроках английского в старших классах миссис Уайзмэн тысячу раз повторяла, что ударение на первый слог назывется так-то, а на второй — так-то, но разве теперь это вспомнишь? На уроках английского Роджер играл в морской бой, пускал моль из спичечного коробка под воротники одноклассниц, ковырял в носу и глядел в окно. Да даже если и вспомнишь — как это поможет?
«Mr Healthy and Mr Clean
Gotta come and take my dope from me»
Восемь и девять. Роджер загибает пальцы. Преподаватель высшей математики из политеха на смех бы его поднял, но сейчас он не стоит с куском мела у черной доски. Сейчас Роджер один — один на один с листком бумаги, на котором высыхает словесная суматоха из его головы. Роджер не знает, почему это происходит, но, как бы слова ни звучали у него в голове, стоит ему записать их, они теряют всю свою относительную красоту. Едва родившись в нем, они умирают на бумаге, и это не дает ему покоя.
«His son somehow looks so much like me
His son sits in poverty and smokes alone
His son waits for his daddy to come from the factory
To bring some milk and bread and never leave home»
Роджер отмечает, что вышло совсем не так, как у Сида — никакой темной сказочности, никаких замарашек с золотыми браслетами и зубами, никаких сычей, охотящихся за языками первых болтунов в округе, никаких сучьих девиц, которых Сид в своих письмах, стихах и рассказах «honey bunny, lovey-dovey pearls of love, pumpkin dearest!»
У Роджера — никакого такого слюнявого дерьма.
— Нравится слушать треск? — Сид входит в комнату бесшумно, и непонятно, какого черта он так рано вернулся со своего дурацкого свидания с очередной девчонкой, которая, поди, и возраста согласия еще не достигла.
Сид любит таких.
По правде говоря, Сид любит всех, и чаще всего это взаимно, но больше всего Сид любит этих девчонок в балетных пачках, с лицами с обложек модных молодежных журналов, с темными карандашными стрелками у глаз. Он любит тех, у кого отменно подвешен язык, у кого есть собрание пьес Уайльда и нет ни принципов, ни стыда, ни совести — так сказали бы бабки, продающие жареные каштаны на рождественских ярмарках. Наверное, за такие слова других людей Сид и любит этих девчонок, с которыми можно грязно разговаривать и грязно целоваться, которые носят прозрачные тряпицы вместо белья, которые, надо сказать, и на Роджера в клубах клюют, но с которыми он никогда не позволял себе связываться.
Да будь он Сидом, именно с такими бы и валялся на кровати — с утра до вечера.
— Пластинка закончилась, не повернешь? — спрашивает Сид и сам тянется к проигрывателю. — Ты все-таки послушал ее, и как тебе? Расскажи и покажи.
У Сида растрепанные волосы, растрепанные черты лица и растрепанный голос. Роджера подмывает спросить, как там его свидание, как зовут пятисотую счастливицу, ждет ли её повторная встреча, а главное: какого черта Сид сообщает ему обо всех своих потрахушках, почему он не может соврать, сказать, что идет удить американскую форель на южный берег Темзы, или что у него важная-преважная встреча с Мистером Важным-Преважным. Почему не может сказать что-то неправдоподобное, но менее мучительное.
От Сида пахнет духами «L’Interdit» от Givenchy — как раз такие тот советовал Роджеру купить для Джуди. Видимо, одна из его подружек пользовалась ими, иначе откуда он мог знать, что они пахнут сандаловым деревом, мандаринами и иланг-иланг. «А если хорошенько принюхаться, почувствуешь мускус», — сказал Сид, когда Роджер представил ему купленный флакон, и сбрызнул духами себя. Совсем чуть-чуть, но этого оказалось достаточно для того, чтобы Роджер почувствовал мускусный запах.
На вкус обожженная парфюмом ключица оказалась терпкой и горчила под языком.
Как и предполагал Сид, Джуди пришла в восторг от подарка, и с тех пор каждый раз, когда Роджер наклонялся, чтобы поцеловать ее за ухом, кожа была такой же, как в день покупки «L’Interdit», когда он слизывал мускусный запах с Сида.
— Я никогда не слышал ничего такого раньше, я имею в виду… она идет так долго, и при этом она вся разная, ты…
— …понимаю, — предвосхищает его вопрос Сид.
— И если Дилан написал такую длинную композицию, значит, и я, я имею в виду, и мы тоже можем, — Роджер замолкает. Слова, которых во рту так много, склеились одно с другим, превратились в липкую, вязнущую в зубах кашу. Нужно либо проглотить комок и замолчать, либо продолжать пытаться распутать все это крайне важное, крайне существенное, и еще сотня слов с добавлением «крайне».
— То есть, это значит, что мы, в принципе, можем написать все, что захотим, — он продолжает после паузы: — я могу написать.
— А ты сомневался?
— Всегда были правила.
— Да не было никаких правил, — нетерпеливо отрезает Сид. — Все правила придуманы, чтобы ты в себе сомневался и не пробовал тьму-тьмущую вещей, которую, может, и хотел бы попробовать, но вот беда, — он корчит гримасу, — правила запрещают.
— А ты?
— А что я?
— На тебя ни одно правило не действует, так? — Роджеру хочется спорить, сказать: да нет, и на тебя, Сид, действуют правила, все они, прописанные в генетическом коде, впитанные с молоком матери; мы хотим бороться с ними, но не можем, слишком уж сильно их влияние. И ты, Сид, не исключение, ты — один на тысячу, но все равно — один из нас.
— Силы притяжения на меня точно действуют, не переживай. Хотя кто знает — следи за мной внимательно по ночам, вдруг поднимусь к потолку и улечу через форточку, и будешь смотреть, как я плыву между облаками, проследишь за мной до самой Battersea Power Station, но там меня точно всосет в одну из труб, вуушшшш, — он округляет щеки и дует Роджеру в лицо.
— Это все звучит здорово, но неправдоподобно. Не бывает так.
Брови Сида поднимаются.
— А тебе откуда знать? Ты слушаешься того, что тебе говорят — нет, не преподаватели, не твои любимые правые, левые, верхние, нижние или какие там еще бывают политики, не учебники и не кодексы чего-то там, нет, этих ты демонстративно не слушаешься, — но ты слушаешься других. Того, что тебе шепчут там, изнутри, — Сид садится к Роджеру на пол, прикладывает ладони к его вискам и очень тихо и четко произносит: — А там тоже могут шептать всякую чушь, там тоже могут врать, могут бояться, могут трястись от страха перед этим круглым голубым шариком, по которому ты чоп-чоп-чоп каждый день, понимаешь? Просто ложь внутри себя сложнее распознать — тому, что внутри, мы все верим, — но и там может быть настоящий цирк с добрыми зубастыми клоунами, бешеными дрессированными собачками и фокусником, который по пьяни все-таки отрезал бабенке ее ножки.
— Я… не нужно, я, — у Роджера першит в горле, он пытается отвернуться, но хватка Сида только усиливается, он подбирается еще ближе, так что они стукаются коленями, и Роджер предсказуемо возбуждается от сближения и от голоса, который излагает ему свое неправильное, извращенное учение. Его слова, в отличие от слов всех пасторов, которых Роджер когда-либо слушал, проникают в самое сердце, клином выбивая оттуда то, что никогда, с самого рождения не давало Роджеру покоя.
— Правил нет, мой мистер Уотерс, и ты уже достаточно большой мальчик, чтобы узнать этот секрет, – Роджер закрывает глаза, но все равно слышит, как он улыбается.
— Докажи, – бросает вызов Роджер.
— Мы спим с тобой.
Роджер вздрагивает, в голове вертится «тише, тише», хотя Сид и так шепчет, хотя вряд ли кто-то мог его услышать, хотя вряд ли кому-то вообще есть до них дело.
— Я хочу тебя. Я хочу тебя за миллионы и миллионы вещей: настенные часы с кукушкой, рисунки по линейке и циркулю, тяжелые ботинки с хлопьями грязи на подошвах и влажные, хлюпающие, тесные ночные кошмары. Я хочу тебя здесь, а «здесь» — это там где я. Я хочу тебя рядом с собой, в моем кармане, в моей тубе для набросков, в моих штанах. Ты можешь занять все эти места, а я буду находиться в противоположных, в анти-местах, в анти-пространстве, но рядом с тобой. Я хочу показать тебе, как можно гулять под зонтиком по самому воздуху, как выдавать эти милые, симпатичные звуки на фортепиано безо всяких клавиш. Я хочу, чтобы у нас была кровать в мексиканских плантациях марихуаны, и не было ни планов, ни работы. Чтобы денег тоже не было, и мы жили на деньги соседей, что им бы ни разу не понравилось, но мы все равно сделали бы так, как задумано, потому что я хочу этого почти так же сильно, как я хочу тебя. О чем бы я ни думал, я думаю о том, как мне хочется прижать тебя к чему-нибудь, о том, как хочу мусолить твои волосы во рту, хочу слизывать отпечатки грифеля у тебя с рук, чтобы я сам был весь в грифеле, пальцы, язык, слюна. Я бы трогал тебя, пока ты бы совсем не выдохся, пока у тебя бы жидкостей в теле не осталось, пока мы оба не были бы как два расстроенных пианино.
Сид произносит все это скороговоркой, и когда тот заканчивает, Роджер переводит дух, словно это он сейчас распинался.
— Никаких правил, ты слышишь мою мысль? Никаких правил больше! Никогда, никогда!
Он кричит. Звуки разбиваются о тишину квартиры, как тогда, в их самый первый раз, когда они оба пытались разбиться друг о друга, сталкиваясь руками, бедрами и ртами, и захлопывали звуки их у себя внутри.
— Я хочу, чтобы ты пообещал мне…
Роджер хватает его за воротник рубашки, едва не отрывая с мясом верхнюю пуговицу, но Сид не затыкается, только чуть понижает голос и все продолжает приказным тоном, мол, пообещай мне, Родж, пообещай сейчас же, обещай мне наплевать на все правила, принципы, законы, записанные на бумаге, и те, что неписаны, обещай мне, сука, да что же ты, мать твою, твою мать, обещай.
Кроме «L’Interdit» от Сида доносится еще два запаха — гашиша и женского тела. Если первый Роджеру хорошо знаком, второй может быть и шуткой воображения — но Джуди пахла так же, когда он трогал ее между ног, водил ребром ладони по лобку, когда от ее губ, потрескавшихся и вымазанных в помаде, перешел на другие; вот тогда впервые он почувствовал этот запах, а Джуди гладила его по затылку, так что он вжимался сильнее, чтобы уже никогда этот запах не забыть.
Хочется выругаться, подраться, трахнуться.
Сид лезет к нему с мокрым поцелуем, и слюна попадает Роджеру на подбородок, так что он высовывает язык и слизывает ее, дотягиваясь самым кончиком. Во рту у Сида он нашаривает очередной запах и прикладывается к этому запаху, как к бутылке, присасывается губами, и Сид сипит ему в рот от боли, потому что зубы Роджера сжимают его язык, словно хотят откромсать его ко всем чертям, этот красный, влажный язык с привкусом металла и горечи. Такой вкус у Сида бывает, когда он ходит на свои кислотные встречи, пропадает на ночь, а потом возвращается, смаргивая и вызевывая остатки трипа прямо Роджеру в рот.
Он принимал ЛСД, курил гашиш и трахался с облитой духами Givenchy девицей, пока Роджер корпел над этапами внутреннего проектирования, зубрил этап синтеза принципа, этап структурного синтеза, этап параметрического синтеза и трахался с системой проектной документации очередного никчемного строительства, который в качества примера ему выдал преподаватель.
— Стой… — Сид привстает, и едва не валится набок от смеха, чувствуя, как сжалась рука Роджера в его джинсах, зачем-то ухватившись за подкладку кармана. — Стыд — ты стой прямо! Ты — господин!(4)
Сид хохочет, выворачивается, чуть не сшибает проигрыватель и ставит пластинку заново. Роджер чувствует, как подрагивают его колени — странно, что он не падает на пол, носом в обложку «Blonde on Blonde».
— Нет, камнем, палкою сердца
Не разбивают —
Невидимую глазу плеть
Я знаю.
Сид частит стихи, как будто куда-то ужасно торопится, хотя торопится из них именно Роджер — он все спешит, сдергивая с Сида джинсы вместе с бельем, аж руки трясутся, когда он облизывает себе пальцы, чтобы обхватить Сида вернее и крепче, и все это превращается в полнейшую бессмыслицу, когда «до смерти это чудо… Исхлестать — и плеть не сметь по имени… Назвать» сливается с «well, they'll stone ya when you're trying to be so good… they’ll stone ya just a-like they said they would»; а Сида колотит не меньше, его приходится придерживать за рубашку, пониже диафрагмы, чтобы набок не завалился.
Роджер поднимает на него глаза, и взгляд у Сида такой, какой обычно бывает на самом пике действия наркотика. Тяжелый взгляд, когда зрачки тяжелеют, спеют, становятся похожими на разбухшие изюмины, едва не выскакивают из радужки.
Сейчас радужки не видно. Сейчас цвета сменились, разделились на черные и белые, и в сумраке только Роджер — сейчас правил нет, а значит, можно делать что захочется, и день расплаты не настанет никогда.
They'll stone ya when you're walkin' to the door
But I would not feel so all alone
Everybody must get stoned.(5)
В здравствующем монохромном мире на члене черного Сида выступает белая капля смазки, и «they’ll stone ya when you are young and able», и Роджер склоняет голову чуть ниже и проводит языком, собирая ее. У смазки новый, непонятный ему запах и новый, непонятный вкус. В голове звук гармоники, трубы и качающего кровь сердца, и Роджер благодарен за то, что хотя бы мыслей никаких в ней не наблюдается.
Он исподтишка посматривает на Сида, жалея, что не может спросить его, как же это он взял и не закончил стихи, ведь Роджеру просто до смерти интересно, что за хренотень произошла в них дальше. Сид, точно почувствовав, вновь начинает читать, но уже не говорит, а выдыхает, слово за словом:
— Мальчишки чудо-птиц
Камнями, не могу, бьют —
Но и на… Ррродж… еррр… тех камнях
Они поют.
Когда Роджер чуть отстраняется, Сид хватает его за плечи, как будто на дыбе их выкручивает, и тут же отнимает руки, прижимает их к груди, трет ладонями глаза, легко и резко пару раз бьет себя по щекам, а главное — он наконец-то молчит, прикусив губу, но все продолжает смотреть, как будто не хочет, чтобы Роджер забыл, как выглядят его глаза, эти въедливые, широко распахнутые глаза.
— Можешь закончить сейчас, мистер Дикинсон, — с неожиданной прямотой заявляет ему Роджер.
Сид немо раззявливает рот. Боится проиграть. Запинается:
— А стыд — у нас-то —
Не прячет ни один.
Стыд — ты стой прямо.
Ты — господин…
Сид оттарабанивает стихи в самой скучной манере, которую Роджер от него когда-либо слышал.
Well, they'll stone you and say that it's the end
— Джорджи, пожалуйста.
Когда Роджер дотрагивается до него ртом, сжимая губы и задерживая дыхание, а потом наклоняется еще ниже, в голове остается только одна бессмысленная мысль: этот участок плоти на вкус как любой другой. Ему не мерзко и не стыдно, только начинает тошнить, когда головка члена упирается в небо, и тогда он закашливается и широко открывает рот.
— Зубы, твои зубы, не отхряпай мне… слышишь, — Сид то ли задыхается, то ли умирает, то ли смеется, не разобрать сквозь навернувшуюся на глаза влагу, но Роджер не смаргивает, он не хочет видеть ровным счетом ничего, и проделывает ртом ровно то же самое, схватившись за бедра Сида до синяков, потому что тот дергает, как повешенный, то коленями, то бедрами, то всем телом сразу.
They'll stone you and then say you are brave
They'll stone you when you are set down in your grave
Сид хватает Роджера за челку, отворачивая его голову в сторону, и сжимается, и издает несколько придушенных звуков, и пока клавишные, гармоника, хор на бэквокале и сердце сглатывают все посторонние звуки, он сильно вздрагивает и валится от оргазма куда-то в сторону, так что Роджеру приходится схватить его поперек туловища, чтобы он не приложился виском о край кровати.
Первое, что чувствует Роджер, когда приходит в себя пыльном клубке из их с Сидом сброшенной одежды, это иссушающую жажду. В горле пересохло, и, вспоминая высоко взвившийся голос Сида, он подозревает, что не у него одного.
Правую щеку стягивает что-то влажное. Он проводит по ней рукой, собирая капли белесой спермы, и растирает их между пальцами.
Он знает, что стыд, принципы, правила, голоса, всю жизнь о них ему талдычащие, совсем скоро снова навалятся на него во главе со зверьком, и что бы ни сказал ему Сид, Роджеру не удастся от них улизнуть.
Но это будет чуть позже.
Сейчас он просто хочет пить и вымыть лицо и руки.
— Давай выпьем, — предлагает он.
— Давай. Чего-нибудь покрепче только.
Роджер застывает, удивленный таким заявлением от Сида — тот же морщится от всего, что крепче вина, — и тем, что после всего он еще способен удивляться.
— Да… чаю там, из двух пакетиков, — его глаза улыбаются, вновь зеленые, перечеркивая монохромный мир, царствовавший над ними еще пару минут назад. Сид совсем прежний, и только металлическая горечь у него во рту выдает, что еще этим утром он путешествовал по местам, Роджеру неизвестным.
Продолжение в комментариях.