Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: udemia
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
"И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Joanna Kane, «The Unknown Woman, Cautious Type» from the series «The Somnambulists», chromogenic print, 2008.
Глава четырнадцатая. Awful, awful, crawl
Глава четырнадцатая. Awful, awful, crawl
Another day scratches a window frame
And I get an unwelcomed notion
That then and now won’t be the same
That water in the sink is an ocean,
That the face on a stamp is familiar,
That the perfume on a pillow smothers,
and my past and my future are linear
and I am different from and the same as others
Is it time for Valentine’s heartbreak?
Is it the first time or is it again?
Am I still sleeping or just awake?
Am I lost in endless «who» and «when»?
Am I thinking of those outside
Or am I thinking of myself thinking?
Should I tiptoe or should I glide?
Like the captain whose ship is sinking
I am chewing the thoughts
And they taste like old, stale bread
And the victims didn't cast their lots
Now they are all pure but dead.
If now it is time for dissecting the hearts
And it is the heart who is obliged to choose
Then I need no advice, no charts
And it is me who is obliged to lose
That might be never, that might be a year ago
And the knowledge seems to come from the delf
Because my heart’s choice is easy to know
Now as always it chooses to break itself.
Их часто затапливало.
Дома всегда говорили, что это очень по-английски: признать самой сухой зоной в Великобритании Кембриджшир, где после каждого ливня приходится тонуть ногами в сапогах, чтобы не утонуть в дождевой воде на улице.
Первый вагон метро, первый контролер, опустивший ему на плечо тяжелую ладонь в синей перчатке, первый приезд на станцию Waterloo, первые серые лужи по колено, первые признаки зимы, проглядывающие сквозь палые листья и жирные тельца червей на черной земле.
Тогда же – первое столкновение с возможностью утонуть, исчезнуть под мутными водами; лежать в луже, пока вода будет тереть его кости одна о другую, терзать одежду, проникать в рот, нос и уши, выбивать из него мозги, комочек за комочком; в конце концов в выбоине на дороге не останется ничего, кроме скелета восьмилетнего мальчика.
Роджер утопал в лужах на улицах Лондона, пытаясь поспеть за мамой, и в голове у него вертелись эти рассказы о Ное и животных, согнанных на ковчег. Вот два дождевых червя под ногами, вот два галчонка на ветке каштана, вот два ореха на том же самом дереве, а если расколоть их, то внутри будут две извивающиеся белые личинки.
Вот он и мама, их тоже двое.
Джон подрался в школе и поэтому остался дома, а Роджера мама взяла в его первое путешествие в их столицу из красного кирпича.
— Здесь так… мокро.
— Нам повезло, что мы не живем в Суррее, как раньше. Там дожди шли день-деньской, — сказала мама, остановившись у витрины с выпечкой.
Роджеру казалось, что он чувствует теплый аромат сдобы даже сквозь толстое стекло.
— И тепло. Здесь теплее, чем дома, — поделился своим наблюдением он.
— Конечно. Знаешь, почему?
— Не-ааа, — протянул Роджер, уже отвлекшись от разговора. В витрине круглый и важный торт, выставленный на обозрение на верхней полке, вел в бой отряд слоек и батальон отглазуренных эклеров, и все они отражались у него в глазах. Роджеру было восемь, и в тот день это поле боя было единственным, на котором ему хотелось оказаться.
— Из-за фабрик, конечно. Фабрик и заводов. Посмотри-ка сюда, — мама вытянула руку, указывая на что-то впереди.
Роджер нехотя отвернулся от витрины. Сладостей было ждать бесполезно, но хотелось еще хотя бы секундочку поглазеть на них. Вместо этого он уткнулся взглядом во что-то кирпичное.
— Это электростанция Battersea. Ту часть, что на западе, электростанцию A, построили давно, еще до рождения тебя и Джона. А вот эту, на востоке, закончили только в этом году. Видишь дымоходы? Они еще совсем не закоптились.
Роджер запрокинул голову — вышедшее из-за дождевых облаков солнце дало ему пощечину лучом, мешая разглядеть рельефные белые тела дымоходов.
— Мне она не очень нравится, — признался Роджер и украдкой бросил взгляд обратно на витрину. — А таких, как она… много?
— Заводов? Много. Особенно в Лондоне и в Мидлендс. Но таких, как эта, больше нет. Видишь, какая она огромная, Джордж?
Он подцепил носком туфли осколок разбитой пивной бутылки и толкнул его в лужу. Тот потонул с многозначительным бульканьем, а мать схватила Роджера за руку и оттащила подальше от лужи.
— Ну что ты такой дурень, туфли заляпаешь, а мне потом замывать.
— Извини, мам, — он поспешил вырваться — не хотел, чтобы их кто-то увидел.
Хотя здесь его все равно никто не знает.
— А почему заводов так много? — поспешно спросил он, лишь бы отвлечь маму от его грязной обуви, себя — от сладостей в кондитерской, а мир вокруг — от себя.
— Чтобы дать людям работу.
— А ты когда-нибудь работала на заводе?
— Нет, только в школе. Как и твой отец.
— Это хорошо. Мне нравится школа, — Роджер слукавил — некоторые занятия он терпеть не мог, например, английский или литературу, а Джон запугал его рассказами о средней школе, до которой оставалась пара лет.
— Ты тоже можешь пойти работать в школу учителем, когда повзрослеешь. Как и твой отец, — повторила она.
— Не, я не хочу работать в школе. Я хочу пойти на войну… как папа, — проговорил он, собираясь перепрыгнуть через лужу, но мама успела перехватить его и тряхнула за плечо.
Посмотрела на него сверху вниз.
Роджеру захотелось исчезнуть. Казалось, что только сумочка в руках не дает ей его ударить.
Он испугался и мог только стоять перед мамой, опустив руки и раскрыв рот. Ему бы хотелось сказать, что это правда – что он готов хоть сейчас пойти бить нацистов, чтобы защитить свой город, свой дом, маму и Джона, как когда-то это сделал его папа.
— Никогда больше такого не говори, понял? — это прозвучало почти нежно, и Роджер смог только кивнуть в ответ.
Потом они пошли дальше по дороге, и Роджер снова думал о ноевом ковчеге, паре сорок на скамейке в парке, паре белок под той же скамейкой и паре серых городских мышей, нарезающих круги вокруг мусорной корзины у той же скамейки.
Роджер хотел, чтобы они присели на нее и мама бы купила ему Knickerbocker Glory(1), но на сиденье стояла табличка «Окрашено!», а фургончика мороженщика нигде не было в такую рань.
Тогда Роджер подумал, что они с мамой могли бы спасаться от лондонского ливня на гигантском ковчеге, пришвартованном у берега Темзы.
К концу дня Роджер натер ноги, промочил туфли с носками и не знал, что делать: злиться на маму, что она взяла его в такое длинное путешествие, или выпрямить спину и пойти впереди нее.
Когда они сели в поезд, Роджер прислонился виском к окну и рассматривал через стекло рабочих, бредущих после смены домой, зажегшиеся огни кинотеатров, Battersea с ее огромными рифлеными трубами. Моросило, и он не мог не думать о том, что Ной, должно быть, так и не дождался его у берега Темзы, и теперь ему, как единственному в своем роде, одинокому, забытому на Земле зверьку, остается провожать взглядом уплывающий ковчег.
Той ночью он видел непонятный путаный сон, где нацисты выкрикивали слова колыбельных, проткнутые дулами ружей плюшки и печенья плясали, дымоходы Battersea испускали холодный запах сырой земли, а мама замахивалась на него, так ни разу и не ударив.
Роджер проснулся, слыша повисшее в воздухе: "Мама, мама…", перепуганный, с лоснящимся от пота и слез лицом и ломотой во всем теле. Прошлепав босыми ногами по полу к двери ее спальни, он повалился к ней в кровать, повторяя, чтобы она ударила и простила его, чтобы прекратило быть так темно и страшно.
Тогда мама дала ему проплакаться, а потом вызвала доктора, высокого и тощего, как смерть с картинки, сказавшего, что он промочил ноги и ему стоит оставаться в постели.
Роджер обрадовался, что ему не придется идти в школу – это радовало его до тех пор, пока мама не ушла спать, и вместо нее на роль сиделки не пришла темнота.
Тогда температура поднялась до огненной отметки сорок, и Роджер едва не помер, в бреду шепча, что он упустил свой шанс на спасение на борту корабля Ноя, и все из-за того, что каждой твари по паре.
Каждой твари, но не Роджеру, никогда не Роджеру.
Сегодня вода с небес хлещет по земле так же, как шестнадцать лет назад.
Роджер простужен, и вместо строчек песни в голову лезут слова того самого доктора. Доктор сказал, что Роджер из южного Суррея, а значит дождь должен быть у него в крови, и как же странно, что он разболелся. Роджер был слишком слаб, чтобы спорить и сказать, что это Кембридж — его дом, и, что Роджер ровно такой же, как и остальные его горожане.
Но он этого не сказал, а мать не защитила его — наверное, чутье подсказывало им обоим, что слова доктора правдивы.
Но если в его крови нет ни музыки, ни дождя, то что же тогда течет у него по венам?
Сейчас это явно лишь бренди.
Blue Opera Club больше напоминает сарай, чем концертный зал, а внутри сидят бритоголовые болельщики Brentford FC(2) с животами, вздувшимися от пива и жареной картошки, с пинтой в одной руке и Evening Standard(3) в другой.
У них сонные лица.
Вчера они выступали в Кроули, а завтра будут уже в Оксфорде, и только сегодня Роджер впервые за долгое время сможет отправиться спать домой — в двухэтажный домик на Shepard’s Bush с салатовыми стенами, белеными оконными рамами, серой дверной перекладиной, двумя зелеными мусорными баками и подобием розового сада снаружи. Весной распустилось всего четыре бутона, и обещанный «королевский чайный цвет» выглядит так, как будто его замачивали в плесневелой чайной заварке.
Так получилось, что за садом ухаживают Роджер с Лилой. Однажды утром он выглянул в окно, встал из-за стола и вышел на улицу. Лила поливала совсем еще маленькие ростки. Слегка помявшись, Роджер взял из ее рук лейку и проделал то же самое.
— Ты их зальешь до смерти.
— Если от ливней они не передохли, то и с этим справятся, — пожал плечами Роджер, надеясь не забыть в следующий раз лить меньше воды.
Сегодня, после заранее провального концерта, Роджер сможет поехать домой и купить в магазине на углу пакет молока, а перед тем, как открыть калитку — вдохнуть воздух, мглистый и ночной, с ноткой выращенных ими с Лилой роз.
Роджер остановится перед незашторенным окном, вглядываясь в залитую светом комнату, служащую им гостиной, кухней и столовой. Юджин с Лилой будут делить одно кресло, а Джуди, его Джуди — ждать его за столом. Она будет вычищать маникюрными ножницами глину из под ногтей или, может, жарить кофе в турке, или листать каталог новых лондонских выставок.
Когда этот концерт закончится, Роджер со всех ног понесется домой и на секунду замрет у окна, уже сомкнув пальцы на дверной ручке. Но так будет всего лишь одну глупую секунду, а потом Роджер откроет дверь, зайдет в дом, посмотрит Джуди в глаза и в тысячный раз перестанет сомневаться в том, что Джуди не подозревает, кого он вдавливал в дверь подсобки клуба еще пару часов назад.
Сейчас апрель, сейчас они записывают долгожданный первый альбом, сейчас они с Сидом могут вжимать друг друга в любые поверхности, сейчас они могут отдавать, не требуя ничего взамен, сейчас и от них ничего взамен не требуется.
— У нас концерт через двадцать…
— Семнадцать.
— У тебя как у Железного Дровосека — часы вместо сердца?
— Идиот, они, между прочим, были такой же формы, как сердце…
— А ты очень внимательно смотрел фильм… Ты вообще такой внимательный молодой человек, Джордж, — тонким женским голоском пищит Сид и тут же гогочет, сам себя обрывая.
Роджер прикрывает ему рот ладонью — он знает, что никого в подвале этого чертового клуба нет, но желудок все равно сжимается в микроскопический кубик, давя зверька. Сразу затем он чихает, и рука срывается. Но рука срывается. Зверек оставляет ему когтями пять глубоких борозд изнутри в груди и на горле.
— Нас скоро искать будут, — бормочет он.
— Да перестань, придем позже и скажем, что играли в Го.
— Я не умею в Го. Лучше в покер, — скалится Роджер, прижимая руку Сида к своему паху. Вельвет топорщится, ткань багряная, но ничего этого не видно в темноте.
— Кто проигрывает — раздевается.
Роджер давит из себя отполированную годами ухмылку и снисходительно спрашивает:
— Сколько тебе лет, Барретт? Пятнадцать?
— А я бы выиграл.
— Ты хотя бы правила знаешь?
— Главное, — Сид опирается о стену, улыбается, щурится, выискивая Роджера в полумраке руками и взглядом. В темноте его улыбка срабатывает как вспышка фотоаппарата — навеки оставляет вещи вокруг такими, какими они были секунду назад.
Белая молния освещает щетки, ведра, полки с коробками гвоздей, лобзиков и плоскогубцев, пакет с с отравой для крыс и Роджера в расстегнутой рубашке и сбившемся на сторону тонком галстуком в цветастую клетку.
— Главное, что я умею блефовать. Ты бы мне проигрывал, сидел бы в одном этом галстуке и пытался меня поймать: «Ты жульничаешь! Да! Нет! Я пас!», — Сид смешно переиначивает его голос и делает это до того здорово и громко, что Роджеру приходится вновь прикрыть ему рот.
— У тебя во рту желтый запах помады. Так ярко, я же ослепну.
— Я бы тебе никогда не проиграл.
— Проиграл-проиграл. С тобой бесполезно играть в карты, дружище. Я бы только один носок стянул.
— Закрой рот.
— Хорошо, что играем не на деньги, у тебя же их нет.
— Закройся. У тебя холодные руки.
— Главное, что член горячий. Чувствуешь?
— Закройся!
— Сколько минут нам отмеряет твое механическое сердце на золотой цепочке, а? Чертову дюжину? Дюжину?
— …я чувствую.
Внутренности сворачиваются в клубок, и зверек царапается и повизгивает внутри у Роджера громче и громче и громче.
Время уходит сквозь пальцы, и им уже совсем скоро пора на сцену, но Роджер не может, нет, даже не так, он не имеет права упустить момент, когда Сид совсем прежний, совсем знакомый, совсем доступный — протяни руку и возьми.
Роджер ловит момент их уединения, он делает это каждый раз, каждый раз напоминая себе, что всего этого однажды может не стать.
Они выскакивают на сцену, точно парочка прогульщиков, заглянувших в школу за бесплатной порцией замечаний и молока. Зал чувствует их и начинает недовольно гудеть после вступления к первой же песне. Роджер будет настоящим дурнем, если начнет обращать внимание на разрастающийся гул, Роджер будет дурнем, если отвлечется от игры, если спустит глаза с бас-гитары, со своих рук, с длинной тени Сида на полу перед собой, и посмотреть на Сида значит надолго оторвать взгляд от баса, а это значит ошибиться, и потому ему приходится переводить глаза от струн к медиатору, от медиатора к ладам, от ладов к тени.
Сейчас ничего, кроме баса, своих рук и тени напротив, у Роджера нет.
Песня заканчивается, освобождая место для следующей, и они всей группой входят в нее, и Питер с Сюзи незамедлительно следуют за ними, затопляя клуб индиго, так что зрители, облепившие сцену, начинают выглядеть как жертвы отравления.
Роджер сдувает со лба челку и концентрируется еще сильнее, отыгрывая на басу до ми соль си бемоль…
Должно быть, именно поэтому он не замечает прорезавшего синий воздух медного снаряда, прилетевшего из пучины зрительного зала и попавшего ему в переносицу.
Поначалу Роджер решает, что кто-то щелкнул его по носу.
Потом — что вылетели пробки и во всем клубе отключился свет.
А чуть позже он понимает, что ослеп.
Роджер роняет медиатор и обхватывает лицо руками, сбивая пробор, царапает коротко остриженными ногтями щеки, сопит и продолжает механически прокручивать в голове слова песни.
There's a tear up the front. It's red and black.
I've had it for months.
If you think it could look good, then I guess it should.
Пальцы скользят друг о друга — мокро — страшно — красные пятна под веками намечают, где примерно установлены лампы — холодный пот на пояснице — шепот Ника со спины; Роджер подносит руки ко рту — солоно, солоно, красный свет — кровь.
Он вытирает тыльными сторонами ладоней кровь с лица и осторожно, словно боясь обнаружить дыру насквозь, ощупывает лоб. Пальцы натыкаются на что-то вязкое, и только сощурившись, поднеся руку совсем близко к лицу, Роджер понимает, что попал прямо в черный кровавый сгусток, быстро образовавшийся на месте раны. Он сгибается, удивляясь, как еще стоит на ногах, и шарит по полу рукой в поисках медиатора.
Он может доиграть сет.
Ногти цепляют что-то между досками.
Вместо медиатора Роджер держит метательное оружие — тяжелый пенс с темной патиной на стороне решки.
Ярость перебивает ему позвоночник — Роджер удивляется, как хруст не заглушил музыку. Он не видит, как опешили остальные, не видит, что они не отрывают взглядов от кровоточащей раны у него на лбу, не видит замершего хозяина заведения, все, что он видит — это море лиц цвета индиго, и его он, сделав пару шагов вперед, рассматривает, все еще удерживая пенс в кулаке.
Злость держит его на месте, не дает ему броситься вперед, потонуть в этой темной мути — она приказывает ему стоять, не спуская глаз с одинаковых, будто бы штампованных морд, одна из которых решила, что она тупее и отвратительнее остальных, решила и разбила Роджеру лоб на четыре неравные доли.
Спасибо за столь любезное предложение лоботомии, мудак.
Песня снова меняется, все вокруг на секунду темнеет, а затем потоки неосязаемой крови снова заполняют клуб, совсем как воды Нила, однажды покрасневшие, и свет становится призывом к действию, яростным кличем, приглашением на поле боя. Морды в первых рядах осторожно и вдруг любопытно поглядывают на Роджера, как будто это он едва не вышибивший мозги кому-то из них. Морды в дальних рядах науськивают друг друга сбросить музыкантов с их пьедестала в кровавый резервуар внизу.
— Родж, отойди от края, сколько можно повторять… — громко шепчет Ник.
— Эй, это же «Pow. R Toc H.», заткнитесь все! — истошный вопль раздается где-то совсем недалеко от Роджера. Он поворачивает голову, но смельчак сразу же стихает. Потом он орет снова, на этот раз без слов — и вместе с ним, постепенно заглушая музыку, звенят осколки и кричит кто-то еще, и еще, и еще.
Когда в футе от него кто-то расшибает кому-то затылок полупустой пивной бутылкой, Роджер следует совету Ника.
Тот продолжает говорить разумные вещи:
— Кажется, пора сматывать удочки.
Зал взрывается хрустом, воплями, лязгом, красный свет всасывается обратно в лампы, остановленный по мановению рук решивших спасаться Питера с Сюзи, музыка резко замолкает — незаметно для всех пришедших, так, будто ее и не было. Злость вскипает, и Роджер крепко сцепляет зубы, зверек крутится вокруг своей оси и скребется по стенкам желудка, точно его кто-то заливает железом, а тело Роджера действует четко и быстро: сворачивает провода усилителя, застегивает гитарный чехол, ать-два, ать-два, ать-два…
…выпускает Роджера из клуба.
Только в фургоне Роджер позволяет себе выдохнуть. Сняв через голову рубашку, он рвет один из рукавов и промокает рану желтым лоскутом.
— Обработай как-нибудь, как домой придешь, — Дженнер с переднего сиденья делает неопределенный жест. — Эти козлы, не берите в голову, они себе все мозги пропили, — замолкает, не встретив отклика, — да ну вас, — бросает он наконец и предсказуемо чертыхается.
Их двоих высаживают у метро одновременно — мол, до дома недалеко, ходить полезно.
Дженнер просто не хочет платить за бензин, но усталость не позволяет им спорить.
— Ты домой? — спрашивает Роджер, заранее зная, каким будет ответ.
Сид только качает головой, перебрасывая гитарный чехол на другое плечо.
— А я домой, — говорит Роджер.
Ему нравится произносить это — «домой».
— Вот и блеск да фейерверки.
— Не хочешь зайти к нам?
Сид отвечает насмешливо:
— Ты же знаешь, что не хочу.
— Тогда я пойду.
— Тогда иди, — произносит Сид уже мягче. — Было больно?
— Нет, — врет Роджер, — правда, нет, — убеждает он самого себя. Ему хочется сказать, что сейчас ему больно, хочется умыться, выпить лекарство, и чтобы температура упала до следующего утра.
— Теперь придется выкинуть это тряпье, — он кивает на изодранный рукав в темных пятнах.
— Вот это жалость, — Сид подходит ближе и будто бы брезгливо двумя пальцами подцепляет манжету. — Я любил эту рубашку, — прохладные пальцы ложатся Роджеру на виски, — я любил этот лоб. А теперь все, что я любил, вымочено в клюквенном соке, — он смеется.
Секунды сыплются, как снег, так и не пришедший этой зимой по их английские души, и совсем скоро приходит время, когда Сид убирает руки и пятится.
Он поднимает руки вверх и по-детски машет двумя ладонями разом.
— Сид, не опаздывай завтра, — с опозданием бросает Роджер удаляющейся от него спине.
Спина вздрагивает — Роджер легко представляет, как Сид морщится.
— Не будь таким занудой.
— Пообещай мне.
— Нет, милый мой, мучайся неведением, — упрямо отвечает спина и припускает по улице еще быстрее, точно спасаясь от еще не сказанных Роджером слов.
Этой ночью Роджеру снится летящий в его сторону пенс.
Он мчится по воздуху на сверхзвуковой скорости, но так и не сталкивается с лицом Роджера, заставляя его всю ночь ворочаться в ожидании удара.
Утром Джуди вновь обрабатывает его успевшую затянуться шершавой корочкой
рану. То ли от тяжелого сна, то ли от разыгравшейся температуры, Роджер еле уговаривает себя встать на ноги.
Просовывая ноги в брючины, он машинально проверяет карманы на наличие мелочи и вдруг, поддавшись сумасбродной идее, рыщет по карманам. Пенс, который он вроде бы запихнул в один из них, пропал. Идея использовать его вместо почившего в Ealing медиатора умирает так же быстро, как родилась.
— Джуд, ты не видела мою рубашку? — спрашивает он — возможно, пенс остался в его нагрудном кармане.
— Я выбросила ее. Ты же сам меня об этом попросил вчера вечером, забыл? — Джуди хмурится и пристально смотрит на него. Вчера она увидела его в окне с перевязанным желтой тряпкой лбом и выбежала на улицу прямо в легком домашним платье.
У самой двери Роджеру подурнело и он стоял, покачиваясь, одной рукой придерживая повязку, а другой внимательно ощупывая дверную ручку.
— Да нет, нет, я все помню, — успокаивает ее Роджер и отводит взгляд.
Он выходит из дома в пять вечера, зная, что фургон ровно через четверть часа будет ждать его у метро, откуда они направятся в Оксфорд, а оттуда вновь домой, а потом на пару дней в студию, а затем они в Ни-дер-лан-ды, ни много ни мало как на Reeperbahn(4).
Выйдя на улицу, Роджер наклоняется, выуживает из щели между стеной и мусорным баком лейку и поливает цветы.
Он надеется, что не льет на них слишком много, что дождей в ближайшие дни не будет, что Лила уже не возьмется за них этим вечером, но даже если все это случится – он надеется, что они каким-то образом умудрятся выжить.
***
As they stared blankly, in dumb misery deepening as they slowly realised all they had seen and all they had lost, a capricious little breeze, dancing up from the surface of the water, tossed the aspens, shook the dewy roses, and blew lightly and caressingly in their faces; and with its soft touch came instant oblivion. For this is the last best gift that the kindly demi–god is careful to bestow on those to whom he has revealed himself in their helping: the gift of forgetfulness. Lest the awful remembrance should remain and grow, and overshadow mirth and pleasure, and the great haunting memory should spoil all the after–lives of little animals helped out of difficulties, in order that they should be happy and light–hearted as before.
Kenneth Graham, «Wind In the Willows».
Они едут со скоростью девяносто миль в час по автомагистрали M25, сокращая расстояние между Лондоном и Бирмингемом. Пока фургон подкидывает на выбоинах, и свет фар прыгает по куску дороги впереди, Роджер дремлет.
Из-под полуопущенных век он видит укутанные фигуры напротив. Люди спят вповалку — спят ли? Или притворяются, как Роджер? А может, и он спит, и все вокруг ему просто снится. Невидимые дребезжащие инструменты, люди вокруг, которых Роджер узнает в темноте, разговор на передних сиденьях, где в тусклом свете различимы еще три знакомые головы.
— Магнитола кассету зажевала! Это моя любимая кассета! Ее зажевало!
— Ты бы лучше за дорогой следил, придурок.
— Доставай, доставай! Я ее полдня записывал. Доставай!
— А отсосать не завернуть?
— Я рулю, между прочим, у меня что, три руки? Да намотай ты ее!
Пауза. Тихое пыхтение, потом недовольный голос.
— Там карандаш лежит, намотай карандашом. Намотай, вон там карандаш!
— А ты стекло опусти, мне дым в глаза попадает.
— Окей, босс. Блядь, что за дрянь?
Рычание.
— Ты какого хера творишь?
— Переключи пока передачу, да, да, включи вторую, будь другом. Включи вторую, говорю тебе, не видишь, у меня сигара упала — я ее поднимаю.
— Я тебя нахер уволю, когда в Лондон вернемся, понял? И мне плевать, с кем ты там раньше работал.
— Может, вы помолчите оба, а? Они там спать пытаются, им завтра выступать.
— Какая ты сердобольная.
— Читай по губам — о-т-в-а-л-и.
Дженнера и Джун переругиваются с очередным безымянным роуди. Тощий рыжий бородач, точно сошедший с карикатуры на ирландцев во время мора; бывший шахтер, верящий в теорию всемирного заговора и оттого подписывающий документы разными подписями; коллекционер бабочек; алкоголик со стажем; родственник близнецов Крэй(5), недостаточно близкий, чтобы носить их фамилию, но недостаточно дальний для того, чтобы не привлекать лишнего внимания властей; и наконец, этот любитель кубинских сигар с вечным бокалом снейк байта(6) между ног.
По его собственным словам, до этого он был роуди у Cream(7) — на это Дженнер с Кингом и купились, так и не удосужившись узнать, уволили ли те его или он ушел сам.
Их в очередной раз подбрасывает на кочке, так что на сиденьи напротив все на несколько секунд оживляются и запутываются в руках, ногах и паре пледов на пятерых. Роджер лежит на другом в обнимку с инструментами, и гриф одной из гитар, кажется, утыкается ему прямо между ног.
Хочется выпрыгнуть из фургона и сразу домой.
Их путешествия по стране напоминают судороги больного падучей. Агент выбирает сегодня город на севере, завтра город на юге — то ли наугад тыкает в карту, то ли считает, что они умеют телепортироваться.
Это начинает раздражать даже Дженнера, поначалу размахивающего перед ними гастрольным планом, как приказом о ядерном разоружении.
Обычно на переднем сиденьи вместе с роуди есть Дженнер и кто-то третий, меньше остальных выдохшийся на последнем выступлении. Когда Роджер засыпал, это была Сюзи — она жаловалась, что ей частенько приходится управлять машиной, когда роуди засыпает в кресле, продолжая держать ногу на педали газа. Прав у нее нет, как у большинства девчонок, вот она и трясется от страха и кочек на дороге и только успевает вцепляться ноготками в руку роуди, когда им нужно срочно повернуть.
Полиции, которая может обнаружить за рулем Сюзи без прав, они, конечно, боятся больше, чем корчей на больничной койке после неизбежной автокатастрофы. Хотя вряд ли им бы пришлось долго мучиться — к ним бы тут же примчались владельцы всех музыкальных магазинов, у которых они взяли инструменты в рассрочку, и мстительно отключили бы их всех от аппаратов искусственного дыхания.
Ездить на их дряхлом фургоне по Лондону куда безопаснее и увлекательнее — в столице у них за баранкой Марш, очередной бездельник, получивший должность в Blackhill Enterprises. Чем конкретно он занимается, никто из них за эти месяцы так и не понял. В пробках в центре он смачно ругается и, коротая время, режет на коленках скупленные из ближайших аптек презервативы. По его словам, кусочки полиэтилена и латекса дают эффект «полного, пссси-хххо-деллл-ичессс-когооо погружения», если вставить их в проектор с поляризатором и смастеренным Питером устройством, обеспечивающим разложение лучей света и пугающие ожоги на руках. Каждую неделю он гонит Джун за очередной порцией презервативов, которые вроде бы делают из высококачественного латекса. Скрючившись над собственными коленями, он лишний раз напоминает Роджеру о том, как он сам не мог и носа в аптеку показать, и стоял у витрины, на ходу сочиняя извинения для Джуди.
Наверное, именно по этой причине Роджер смеялся громче всех, когда на одном из перекрестков их остановила полиция, и толстомордый полисмен с нескрываемым удивлением уставился на орудующего ножницами Марша.
Сидящий рядом Питер сквозь смех пояснил:
— Это наш роуди, сейчас он разрезает презервативы, но он вообще с приветом.
Полисмен отпустил их, даже не проверив права, и еще долго провожал взглядом их расписанный красками фургон.
Возможно, Роджер смеялся тогда слишком громко.
«I’m A Lover Not A Fighter» — сообщают красные буквы на бампере, и все они могут поклясться, что это единственный фургон с такой надписью на планете.
Немудрено, что они привлекают внимание.
— Мне бы узнать кое-что… Думаешь, они дрыхнут?
— Спят как сурки.
— Может, проверишь? Мне нужно руль держать, пока этот поклонник Cream не проснется. Меньше пить надо было.
— Я не могу, Джун, за этими спинками ни черта не видно. Тени одни и все. Я позову? Если ответят — значит, не спят.
— Ага, еще пожарную сирену им включи. Они тебе скажут большое спасибо.
— Ну как хочешь. Сама спросила же.
— Я знаю, знаю…
Не стряхивая с себя дремоту, Роджер бездумно смотрит на пейзаж за окном, на эту рубашку из зелени и земли, где каждый пологий холм — как очередной стежок зеленых и коричневых ниток.
Хотя, нет, наверное, все это ему снится, только сон может так вывернуть реальность наизнанку — теперь Роджеру кажется, что одна из фигур отделяется из группы напротив. Человек привстает, выбираясь из вороха пледов и тел, и замирает на одно мгновение.
Роджер не может различить, куда он смотрит, но догадывается, что прямо на него.
Они неотрывно глядят друг на друга, как человек на свое отражение, точно пытаясь разобраться, кто из них кто, кто настоящий, а кто фикция, кто исчезнет, стоит только другому шагнуть в сторону, а кто останется самим собой.
В конце концов человек опускается на пол, ползком подбирается ближе к Роджеру, привстает на колени у длинного сиденья и вновь замирает.
— Здесь как в карете, да? Кучер смотрит только на своих железных лошадей, а те, кто внутри, сидят друг напротив друга на этих длинных сиденьях. Вот только нужно быть канатоходцем, чтобы сделать шаг, не споткнувшись об аппаратуру.
Роджер не отвечает. Вместо этого он что есть мочи напрягает глаза, чтобы рассмотреть лицо Сида во мраке.
— Как дела? Привет тебе, кстати, — бормочет Сид и оглядывается через плечо, следя, чтобы слова не долетели до Дженнера с Джун.
— Какие они важные, сидят на носу… а мы на корме. На корме всего-всего.
Роджер привстает, еда не сшибая гитару, спящую в чехле у него в ногах.
— Хочешь что-нибудь сказать? — спрашивает Сид, и Роджер ловит себя на мысли, что однажды он это уже слышал.
— Ты за эту минуту сказал больше, чем за последний месяц.
— А ты считал?
Роджер слышит улыбку в его голосе. Темное лицо, качнувшись, ложится на сцепленные руки, соприкасаясь подбородком с рукой Роджера.
— Не приближайся ко мне.
— Это не оригинально, Родж, я это уже слышал от тебя давным-давно.
Он холодеет.
— Я хочу спать.
— Но ты не спал. А раз ты был непослушным мальчиком и не спал, когда выдалась возможность, то значит, не особо тебе и хочется.
— Сид, мне лучше знать, когда я хочу…
— Когда ты хочешь, ага, — с усмешкой перебивает его Сид и подтянувшись на руках, подсаживается к нему, — ты не знаешь, что такое сон, у тебя о нем неправильные… — он мусолит во рту все слова, выбирая нужное, — у тебя о нем одни проекции.
— Сид…
— Неправильно, ты все путаешь. Смотри, — он наклоняется, так что его волосы попадают Роджеру в глаза, а потом обрамляет его лицо ладонями, — повторяй за мной: «привет, Роджер».
Роджер молчит, и Сид напрягает руки, натягивая кожу на его щеках.
— «Привет, Роджер», — настойчиво повторяет Сид.
— Привет, Роджер, — решает подыграть Роджер.
— Вот теперь верно. Теперь ты назвал меня верным именем. Или ты забыл мое настоящее имя?
На этих словах Роджер не выдерживает – хватается за руки Сида и пытается разжать их, но тот слишком цепкий, слишком живой, и сбросить его с себя нет никакой возможности.
Вместо этого Роджер подхватывает его под коленом и со всей силы дергает на себя.
На переднем сиденьи кто-то оживает, услышав шорох, но так и не оборачивается.
— Какой сегодня день?
— Первое.
— Первое, второе и пудинг на десерт?
— Первое июля. Не веди себя как клоун.
— А тебе весело?
— Да я сейчас просто обоссусь, как мне весело.
Во рту у Сида кислотный вкус съехавшего с рельс поезда, и Роджеру остается только держаться за поручни в собственной голове, чтобы его не сдавило всмятку этим языком, точно, именно языком.
— Какой ты храбрый сегодня, целуешься на глазах у семерых людей, не считая меня. И что же ты пытаешься доказать?
— Это ты хочешь что-то доказать, а не я, Сид.
Затылок холодит оконное стекло.
Сид вжимает в него Роджера, едва ли не падает ему на грудь, все еще крепко стоя на полу фургона.
То ли от очередного скачка фургона, то ли так, Сид прикусывает ему губу.
— Хочешь меня выебать, пока все будут пялиться? Или ты думаешь, что спящие — совсем слепые?
— Не сходи с ума.
— Какое сегодня число?
— Первое, я же уже сказал, первое! — громким рассерженным шепотом отвечает Роджер.
— Нет.
— Что «нет»?
— Я не схожу с него.
— С кого?
— С ума. Я схожу с фургона, вернее, сойду с него, когда доедем.
Они отстраняются друг от друга одновременно.
— И ты тоже сойдешь.
— С фургона, надеюсь? — делает последнюю попытку подыграть ему Роджер.
— А это как получится.
Роджеру хочется сдуть его с себя, сбросить на пол, построить между ними стену, но вместо этого он прижимается затылком к окну.
— Ты больной, — выплевывает Роджер, и Сид отшатывается, как от удара.
— Сейчас я вернусь на свое место, дорогой, лягу между Питером и Сюзи, потому что они любят, когда я между ними, если ты понимаешь, что я имею в виду, и буду спать с ними до самого утра. Повторяй за мной: «Сладких снов, Роджер».
Сид встает, не дожидаясь ответа, и, пригнувшись, крадется обратно к себе на сиденье. Перед тем, как завернуться в окрашенный в черное плед, он шепчет:
— Сон — это воздвижение стен между днями, сон — это очень важно, немножечко страшно, конечно, но нужно ему поддаться.
Роджер вздрагивает и ему требуется несколько минут, чтобы собрать себя заново, фрагмент за фрагментом, а когда он оживает и задает свой вопрос, Сид уже засыпает или уже начинает играть в спящего.
«Ты ведь притворяешься, да?» словно летучая мышь цепляется за потолок фургона, но вскоре вместе с предрассветной мглой, сигарным дымом и оцепенением Роджера выскальзывает в раскрытое окно.
***
But Mole stood still a moment, held in thought. As one wakened suddenly from a beautiful dream, who struggles to recall it, and can recapture nothing but a dim sense of the beauty of it, the beauty! Till that, too, fades away in its turn, and the dreamer bitterly accepts the hard, cold waking and all its penalties; so Mole, after struggling with his memory for a brief space, shook his head sadly and followed the Rat.
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
Время, когда Роджер не мог надевать ничего, кроме черного, прошло.
Прошло время, когда он покупал абрикосы только для того, чтобы потом грызть косточки.
Прошло время, когда он пытался научиться понимать пособия по строительным материалам и людей вокруг: каждого встречного на улице, да хотя бы своих друзей, да хотя бы Сида. Но какие люди, если он картины Ротко(8) еще не научился понимать.
Прошло время, когда он держал у себя ключи от поддержанного бентли Сида, зная, что водить тот не в состоянии.
Прошло время, когда Сид был в состоянии водить даже раздолбанный пикап по пересеченной местности.
Прошло время, когда Сид предлагал обсыпать Роджера пшеном на Trafalgar Square и посмотреть, как быстро голуби выклюют ему глаза.
Прошло время, когда Сид жил на чердаке в «гнездышке мистера Корнера и миссис Барретт», прошло время, когда он жил прямо напротив The Palace Theatre, откуда по вечерам за тобой гнались слащавые звуки мюзиклов, прошло время, когда он жил в Soho, спускаясь вниз по лестнице только для того, чтобы купить новых растворителей для красок и сэндвичей, четыре пенса за штуку, теперь он живет на
Sunny South Kensington, о котором так любят петь Донован и прочие фрики: «Come loon soon down Cromwell Road, man, you got to spread your wings. A-flip out, skip out, trip-out, and a-make your stand, folks, to dig me as I sing», где посреди неразберихи из баночек с восточными маслами, брошюрами по «мгновенному очччищению мозгов!» и пустых банок из-под сидра играет Смоки Робертсон и развлекаются друг с другом миловидные девочки, а еще стонут-причитают-зовут-распиливают-на-части-требовательным «Сид-Сид-Сид-Сид-Сид».
Прошло время, когда после оглушительного «старого доброго сунь-вынь, по Берджессу это называется именно так» Сид доставал из недр шифоньера Polaroid и приставал к размягченному Роджеру, снимая его – неловкого, голого и неспособного сказать «нет».
Роджер корчил рожи, засовывал в рот дужки очков с розовыми стеклами, совсем как бабы в журналах с верхних полок магазинов, демонстрировал на камеру дырку в нижнем ряду зубов — пустоту, которую он приобрел совсем недавно благодаря пристальному вниманию к тротуару при ходьбе и резко раскрывшейся двери впереди, — улыбался страшно, пучил глаза, как зомби в американских фильмах, обхватывал рукой член, делая вид, что использует его вместо микрофона, называл его именами любимых блюзменов и спорил с ним о ценах на недвижимость, и, конечно же, грозился, куда без этого, грозился, что если кто-то однажды увидит эти выскальзывающие один за другим из фотоаппарата снимки, он обвяжет Сида веревкой, положит в багажник его бентли и отвезет в Уэльс, а там бросит его в шахту вместе с газовой горелкой и банкой фасоли.
Прошло время, когда на такую угрозу Сид мог предложить Роджеру пойти в библиотеку и взять оттуда томик «Как перестать беспокоиться и начать жить»(9).
Что кончено, то кончено, нет смысла возвращаться.
Хотя никакое возвращение невозможно даже в теории — Джек с его пшеницей, что в чулане хранится, и птицей-синицей и псом без хвоста и коровой безрогой, однажды покинув дом, что он построил, уже никогда не сможет в него возвратиться. Стоит Джеку покинуть свое обиталище – и дом испарится, будто его никогда и не было. Не было ни старушки, седой и строгой, ни ленивого и толстого пастуха, ни самой колыбельной, и никакой крючковатый старикан не записывал ее по памяти в лохматом шестнадцатом веке. Стоит Джеку выйти из дома – и страница с вязью четверостиший исчезнет, и как бы далеко Джек ни зашел, вернуться уже не получится, потому что за его спиной только белый лист, только воспоминание о тех двух петухах, что будили его в странном, непохожем на правду сне о когда-то потерянном доме.
Роджер сейчас в доме другого такого же неудачливого героя, возможно, слишком проницательного или слишком трусливого, чтобы покидать собственный дом. Имени этого человека Роджер не знает и знать не хочет – запоминай он имена всех тех, в чьих домах они останавливаются во время турне, голова бы вспухла, и играть он не смог бы. У домовладельца гора посуды в раковине, необъятный, вздувшийся под футболкой живот, зычный голос и рубленая речь, будто английский ему не родной, и он едва понимает значение сказанных слов.
— Знаете, какую музыку я люблю, а? — спрашивает он их, разливает по кружкам чай.
Черт подери — обычно, чтобы не платить за отели, их селят в обычных домах, но у хозяев хватает ума оставлять приезжих в покое, а не приставать с разговорами… да еще о чем? О музыке? Он что, серьезно?
— The Who? Слышали их, ага?
— Мы их знаем, — уточняет Роджер и нервно трет руками лицо. Сегодня на выступлении их едва не растерзали. Выбор Моррисона в который раз оказался провальным — остров Мэн в самый разгар шотландского праздника.
— Моя любимая песня какая, знаете? А?
Роджер передергивает плечами.
Ему хочется лечь в ванну и заснуть, как-нибудь не захлебнувшись в воде. К утру вода будет ледяной, что обеспечит ему бодрость на этот день и пневмонию на следующий.
Сид — напротив.
Стола в квартире толстяка нет, и потому им приходится сидеть на табуретках вокруг кухонной тумбы.
— «See My Way»? — предполагает Сид.
У него тихий и живой голос. Увидев лужу застывшей крови под ударной установкой, над которой трудился барабанщик из группы прямо до них, он сразу пришел в себя.
Роджер так и говорит ему перед концертами. Исправно повторяет: «Приди в себя», ведь кто знает, возможно, однажды фраза сработает, и Сид послушается его.
Послушается.
Роджеру нравится то, как звучит это слово.
— Не-а, не она! Вот она! — Толстяк кряхтит, прочищает горло и начинает совсем не мелодично басить: — «Happy Jack wasn't tall, but he wasn't fat! He lived in the sand at the Isle of Man! The kids would all sing, he would take the wrong key! So they rode on his head on their furry donkey!»(10)
С этими бесконечными восклицательными знаками песня превращается в считалочку с детского утренника.
Роджер вспоминает пространные рассуждения Таунсенда об артистическом манифесте, который необходимо привнести в музыку. Он трепался о нем, пока не напился достаточно, чтобы начать заигрывать с Роджером под носом у своей подружки.
Лучше бы Таунсенду никогда не слышать песнопений этого толстяка.
— Я бы спать пошел, — прерывает его Роджер, вставая с табурета.
— Эй, погоди-ка. Ну, ну, останься. Твой дружок же еще здесь.
Роджер замирает.
— Не понял, — перегруженным связкам сейчас не очень удается суровость.
— Ну, ну, парень, я все время один, а приезжих — мало. Останьтесь оба до полуночи, поболтаете со мной.
— Ты не окосел? Мы тебе платим вообще-то за жилье.
— Да чего ты так кипятишься. Я же просто попросил… по-дружески…
— А я тебе не друг.
Сид не вступает в их перепалку – он просто выходит из-за стола. Возможно, он устал от хамства Роджера, возможно, от песен толстяка, а возможно, от них обоих.
Роджер порывается пойти за ним, но в спину стреляет подлое «дружок», кинутое ему толстяком, и он кривится, точно вместо воды из-под крана хлебнул уксуса.
Ему хочется сказать толстяку на прощание что-то злое, чтобы он осел на своем табурете и сидел, пока они не уберутся из этой дыры.
Но слова не находятся, нужные слова как всегда приходят на ум Роджеру, когда уже слишком поздно, и ни время, ни уроки красноречия в пабе этому не помогут.
Зайдя в спальню, он тут же запирает дверь на ключ.
Щелк — и они с Сидом оказываются в этой жаркой, тесной коробке с обоями в розовый цветочек, декоративными подушками с бахромой и портретом королевской семьи в рамке на стене.
— Какой прерафаэлитский диван, — говорит Роджер, носком поддевая ножку, — дешевый. Диван-кровать, — вдалеке от толстяка из него лезут слова, но Сид молчит, точно не замечая его, — хорошо хоть не раскладушка. Хотя нет, вот она там, в углу. Видимо, на ней я спать и буду.
Сухой смех — как куском жесткой наждачки по горлу.
Присесть бы, ноги после концерта гудят, но для этого подходит только пол; представив, как нужно будет отчищать концертные брюки от пыли, он снова кривится и опирается о стену.
Стоило переодеться.
Стоило привести себя в порядок.
Стоило не плевать в лицо толстяку.
Стоило не позволять Моррисону селить себя больше в одной комнате с Сидом, стоило, стоило, стоило.
Сид — на диване. Он не сидит на нем, не лежит, не делает стойку на голове, нет, Сид на нем находится. Ровно таким же образом теперь находится он и на сцене и в фургоне и дома, хотя откуда Роджеру знать, какой он дома, он теперь не бывает у Сида дома, а значит, не бывает и у себя дома, дома просто нет, никого нет дома, у них не все дома, нет, нет, и нет из-за того, что Сид находится…
— …на диване. Ты меня вообще слышишь?
Сид лениво перекатывает скрюченный джойнт между пальцев.
— Похоже на личинку. Я так их сворачивал, когда мне было восемнадцать, — хмурится Роджер.
Сид не слышит его — он слишком увлечен зеленоватым, мелко порубленным, мягким, запеленутым в бумагу каннабисом. Этот хворост для гномиков. Эта красота в два дюйма длиной и в пятьсот глубиной, в самую глубину планеты, к самому ее ядру.
— Дай мне, — Роджер перехватывает самокрутку и отправляет себе в рот. Все еще не зажженную.
Сид наконец переводит на него взгляд, складывает руки на коленях и ждет следующего шага Роджера.
Это отдаленно похоже на игры, оставшиеся в их общем прошлом: что же ты сделаешь сейчас, бравый парень?
Чирк.
Пшш.
Пу-у-уфф.
Распустившийся в воздухе дымчатый цветок отдает в нос сладостью.
— Этот мужик меня там на кухне так заебал, ты бы знал.
Сид тянется рукой за джойнтом, но Роджер поднимает его выше.
— Дам, если наконец заметишь меня в комнате.
Раньше бы Сид схватил его ладонь и не выпустил, как кот — клубок ниток. Но не сейчас.
Вместо этого он склоняет голову набок, жмурится и говорит громким шепотом:
— Слышишь?
— Я слышу себя.
— Ближе, — Сид машет ему рукой, забивается в угол, позволяя Роджеру сесть на диван, и кидает в него нетерпеливый, вопросительный взгляд.
— Ну что?
— На этом диване все звучит особенно ярко. Видишь эти маргаритки и херувимов со стрелами? Они шумят? Бзззз.
Роджеру становится душно.
Он смотрит на обивку.
Плоские красные цветочки и толстощекие младенцы со стрелами и лентами на причинных местах мозолят взгляд. Лучше бы раскошелились на гостиницу и остановились в комнатушке с серыми стенами, серой кроватью, серым покрывалом и серой обивкой дивана, о которой можно было бы сказать только серые слова, и никакой пугающей чепухи, за которую Сид сейчас принялся.
Но Сид бы возненавидел серую комнату, он бы замолчал, сложил бы ноги по-турецки прямо на полу и обратил бы все свое внимание в тот неизвестный Роджеру участок своей головы, где нет ни серости, ни толстяков, ни Роджера.
— Не думай о нем.
— О ком?
— О нем, — Сид кивает головой на дверь, и тогда Роджер понимает, — считай, что ты запер дверь, и больше его не существует.
— Но он там. Я даже слышу, как он… кашляет, — на лице появляется усмешка.
Роджер готов спорить с Сидом до хрипоты, лишь бы тот не останавливался и продолжал говорить.
— Представь, что живешь только в сейчас, в этом моменте и нигде больше, что существует лишь то, что ты видишь или слышишь прямо сейчас. Например, сейчас для тебя существует только этот диван, на котором ты сидишь, трава, которую ты куришь и мой голос, который ты слышишь. Он, — Сид вновь многозначительно глядит на дверь, — не существует. Его нет и никогда не было. Значит, не было его пения, ваших разговоров и ссоры, и его огромного живота и залысин и мерзкого чая. Как заводная игрушка, мы с тобой уедем, а он продолжит петь «Happy Jack», дуть Guiness и выклянчивать разговоры у постояльцев. Мы оставим его далеко-далеко позади.
— Ты прямо сейчас сказал больше, чем за последний месяц, — на губы выплывает улыбка, которую Роджер был бы и рад сдержать, но не выходит.
С этим человеком у него, как всегда, ничего никогда не выходит.
— А последнего месяца не существовало.
— Но он существовал.
Сид не обращает внимания — в этот раз он выхватывает джойнт затягивается, так что дым выходит полупрозрачными барашками.
— Докажи.
— Я его помню, — говорит Роджер прежде, чем успевает подумать, — он существует, потому что я его помню.
— Скажи-ка мне, Роджер-Поджер, вот сообщи я тебе, что в прошлую субботу устроил концерт на свирели для тех, кто прячется в лесу — для хорьков и ласок, опиши я тебе эту историю, ты бы мне поверил?
Роджер порывается было ответить, но слова застывают во рту.
Клейкая кашица.
Как же тошнит.
Противно.
— Нет.
— Но я ведь помню этот концерт. Если я его помню, значит, он существует, ведь так?
Ему остается либо согласиться, либо продолжить бессмысленный спор, либо бежать без оглядки.
— Я тебе не верю.
— Хочешь сказать, я тебе вру?
— Я просто тебе не верю, не было никакого концерта, Сид.
— Но он был! Он был! — Сид внезапно срывается на крик и вскакивает с дивана, — да кто ты такой, чтобы говорить, что… чтобы обвинять меня…
Роджер молчит, вжавшись в спинку дивана.
— А я тебе докажу, — понизив голос, говорит Сид, — я тебе докажу, докажу, прямо сейчас докажу, — он повторяет эти слова, как мантру, и принимается рыться в холщовой сумке, украшенной вырезанными из цветной бумаги фигурками пряничных человечков.
— Что ты делаешь? — спрашивает Роджер, пока тот раскрывает маленькую серебристую коробку.
— Нам нужно было давно это сделать.
— Что сделать?
— Doctor doctor!
Сид подцепляет что-то ногтями.
— I’m in bed!
Захлопывает крышку и бережно убирает коробочку обратно в сумку.
— Achin’ head!
Разворачивается и смотрит на Роджера.
Таким взглядом коты одаривают жалкие останки того, что когда-то было клубком.
— Gold is lead!
Роджер впервые жалеет, что написал эту песню.
Если бы ее не было, то Сид бы не диктовал ее сейчас, и, возможно, не было бы ничего, ни этой комнаты, ни дивана, ни того неизвестного, пугающего и желанного, что Сид держит на ладони.
Роджер знает, что все это неправда.
Как бы он ни поступил в прошлом, сейчас бы наступило.
Это пугает и притягивает Роджера больше всего.
— You swoon!
Сид подставляет ладонь к самому его лицу.
Кажется, Роджер знал это с самого начала.
Еще когда вошел в эту комнату, он знал, что должен будет ответить на предложение Сида «да» или «нет», что должен будет отправиться с ним в путешествие или нет, что окажется перед выбором, которого на самом деле нет.
— June bloom…
Голос Сида потухает на последнем слове.
Роджер помнит, что случилось на Патмосе, еще он помнит все разы, когда Сид приходил на репетиции, концерты, встречи не один, а вместе с химическим веществом, циркулирующим по его венам, Роджер не может не помнить, как сказал себе, что никогда, никогда больше не сделает этого.
Но помнит он и другое.
Он помнит, как в таком состоянии Сид делал смешные фотографии с голым Роджером, и это было так глупо и весело, а Роджер смеялся. Роджер помнит, как Сид с маркой на языке украл ему из ярмарочной палатки стальное кольцо в форме пружины и нацепил на мизинец, так что играть Роджеру стало в разы неудобнее, но он так его и не снял. На безымянном на той же руке уже год было кольцо, купленное ему Джуди. Помнит он и то, как вокруг них вертелся фотограф, а они сидели на террасе дома у Ника, растянувшись на плетеных креслах, и Сид отправлял себе в рот сахар, мол, поглядите-ка, сахар! нам принесли эл-эс-дэ, не будь я на трипе, я бы пустился в новый, и в еще один, и в еще…
Роджер гоготал вместе со всеми, ведь это было и вправду смешно.
Еще Роджер гадал, что же тот сейчас чувствует и видит и слышит, ведь он хотел бы чувствовать и видеть и слышать то же самое.
— Эл-эс-дэ, познакомьтесь, это Роджер. Роджер, познакомься, это эл-эс-дэ.
«Эл-эс-дэ» шелестит у Сида на губах.
Звучит как пароль, как непристойное предложение, как обращение к кассиру для покупки билета в один конец.
— Не надо, — сипло произносит Роджер.
— Согласен, — улыбается Сид и целует его.
В рот Роджера проваливается затвердевший бумажный квадратик, с таким позабытым, хотя, погодите, уже знакомым вкусом.
Вместе со страхом и воспоминаниями о кошмаре на Патмосе Роджера прошибает пот.
— В край озер и камышей
За прекрасной феей вслед —
Ибо в мире столько горя,
что другой дороги нет.(11)
Ты должен следовать за мной, понимаешь?
— Куда?
— В тот лес. И я покажу тебе тех, кто там живет. И когда ты услышишь музыку, ты поймешь, что мы — там.
— Послушай, остановись, я не…
— Молчи.
Когда трип начинается, Сид сам берет его за ладонь.
***
“I feel strangely tired, Rat," said the Mole, leaning wearily over his oars, as the boat drifted. "It's being up all night, you'll say, perhaps; but that's nothing. We do as much half the nights of the week, at this time of the year. No; I feel as if I had been through something very exciting and rather terrible, and it was just over; and yet nothing particular has happened.”
"Or something very surprising and splendid and beautiful," murmured the Rat, leaning back and closing his eyes.”
“It's like music—far–away music," said the Mole, nodding drowsily.
"So I was thinking," murmured the Rat, dreamful and languid. "Dance–music—the lilting sort that runs on without a stop—but with words in it, too—it passes into words and out of them again—I catch them at intervals—then it is dance–music once more, and then nothing but the reeds' soft thin whispering."
"You hear better than I," said the Mole sadly. "I cannot catch the words."
"Let me try and give you them," said the Rat softly, his eyes still closed. "Now it is turning into words again—faint but clear—Lest the awe should dwell—And turn your frolic to fret—You shall look on my power at the helping hour—But then you shall forget! Now the reeds take it up—forget, forget, they sigh, and it dies away in a rustle and a whisper. Then the voice returns— "Lest limbs be reddened and rent—I spring the trap that is set—As I loose the snare you may glimpse me there—For surely you shall forget! Row nearer, Mole, nearer to the reeds! It is hard to catch, and grows each minute fainter.
"Helper and healer, I cheer—Small waifs in the woodland wet—Strays I find in it, wounds I bind in it—Bidding them all forget! Nearer, Mole, nearer! No, it is no good; the song has died away into reed–talk."
“But what do the words mean?" asked the wondering Mole.
"That I do not know," said the Rat simply. "I passed them on to you as they reached me. Ah! now they return again, and this time full and clear! This time, at last, it is the real, the unmistakable thing, simple—passionate—perfect—"
"Well, let's have it, then," said the Mole, after he had waited patiently for a few minutes, half–dozing in the hot sun.
But no answer came. He looked, and understood the silence. With a smile of much happiness on his face, and something of a listening look still lingering there, the weary Rat was fast asleep.
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
«Я люблю тебя». Рожера вытошнит, если он не скажет этих слов, но когда он их говорит, легкости, какой бывает при рвоте, не приходит.
Но когда он говорит их, ничего не происходит.
Но Роджер счастлив, он счастлив, как никогда раньше не был, он счастлив, как разбойник, в последнюю секунду подобравший верный пароль к секретной пещере.
Он прост:
Эл.
Эс.
Дэ.
Роджер заглядывает внутрь, туда, где должен зарождаться свет, цвета и музыка.
Он знает, что Сид Барретт ждет его там, чтобы сказать те же слова.
Он уже готов просунуть в пещеру голову, когда трип заканчивается.
Продолжение в комментариях.