Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава Десятая. On an eiderdown. Yippee!
O little homes,
I am wildly hungry
In the locked closet of my mind,
In the factories of Black Country
Sooty smiths grind
My heart, t, t, t, t,
Its pace slowly quickens
Unable to impart
Choosing betwixt wolves and chickens,
But we all know —
The lot has been already cast
So some of us are on the death row
And some are preparing to be harassed,
Some say, “All birds sing sweetly”
As they know that yardbirds in the trenches never last
And some know nothing of song completely
So they break their backs digging the past
Some hide in the alleyways,
Some disappear into the wallpapers,
Some get their tails cut like rays,
Some make garlands of capers
Smouldering in ennui…
And some are me.
Ему снится, что он идет по тонкому льду.
Ему снится, что он высокая напольная лампа, и его включают и выключают без его разрешения, потому что у торшеров не спрашивают.
Ему снится, что он был единственным зрячим кротом в своем роде, но мальчишки выкололи ему глаза, и теперь он ничего не видит.
Ему снится, что он прыгает на месте, что он прыгает через скакалку, что он прыгает, пытаясь дотянуться до турникета, но мать хлопает его по макушке и кричит: «А ну прекрати, кессонную болезнь заработать хочешь?»
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами.
Ему снится, что перед школой он набирает в рот воды, а потом забывает ее выплюнуть, и весь сон беззвучный, как под водой.
Ему снится, что он коллекционирует спичечные коробки, открывает один из них, а там среди спичек лежит он сам, и выходит, он собрал самого себя.
Ему снится, что он стоит на улице и не может понять, какой из домов — его.
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами, и ему приходится учиться дышать и жить и говорить и работать под водой.
Ему снится, что на руках и ногах появляются неудобные присоски, и куда бы он ни ступил, сойти с места не может.
Ему снится, что красные женские рты, очень много, проникают под одеяло, как постельные клопы, и пытаются искусать и исцеловать его всего.
Ему снится, что его невеста приходит к нему домой и ищет его повсюду, а он прыгает на месте в самом уголке и думает, как бы не заработать кессонную болезнь.
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами, и ему приходится учиться дышать и жить и говорить и работать под водой, а он хочет только одного — выбраться на поверхность, хотя легкие давно уже стали жабрами, плевать, ему хочется быть тупой рыбкой-самоубийцей и выпрыгнуть из воды, только бы больше никогда не дышать ей.
Ему снится, что он спит, что он спит, что он спит.
Иногда ему снится, что он просыпается, но это ложь.
— Джордж, Джордж, Джордж, — открывается люк — канализации ли, траншеи, палубы яхты, Роджер не знает, он лишь слышит, как шпульк-шпульк, отвинчивается крышка люка, и маленький Джордж Роджер Уотерс выбирается на поверхность.
Серость. Почему-то мама не приходит включить/выключить свет, не приходит с печеньем и молоком, не приходит поцеловать в лоб на ночь и проверить температуру, когда он так болен, не приходит прочесть сказок/его мысли, она не приходит, не приходит, не приходит.
В окно стучат ветки, камни, кусочки затвердевшей речной глины, плевки, окрики: «Уотерс, Уотерс, выходи гонять мяч!».
Работает радио.
— Мевенви Прайс(1)!
— Мистер Мог Эдвардс!
Слышен шорох их одежды, когда они раскланиваются друг перед другом, слышны мокрые причмокивания — и в левую щеку, и в правую, — голоса по радио трещат, и целые пригоршни слов пропадают в помехах.
Джордж Роджер Уотерс весь чумазый, из-под земли же выбрался. Еще он горячий, как грелка — с таким-то жаром выплевывать горькую микстуру под подушку — ай-ай-ай! нехорошо, малыш — а еще он холодный, как ледышка — он же столько лет прожил под коркой льда.
Хочется быть теплым и хорошим мальчиком, хочется смотреть Loony Tunes с мамой и пакетиком соленых чипсов и газировкой и чтобы был велосипед со звонком и ручная крыса с голым хвостом и накачанный футбольный мяч!
Голоса в радио — как тряпичные куклы цвета разваренного мяса.
— Я — торговец, сходящий с ума от любви. Я люблю вас больше, чем фланель и ситец, вышивки, тюль, полотно и шерсть, шелк, кретон, крепон, муслин, поплин, материю на чехлы и саржу во всемирном Доме тканей. Я пришел, чтобы забрать вас отсюда в свой торговый центр на холме, где у входа звенят колокольчики. Сбросьте свои крошечные домашние туфли и уэльскую шерстяную вязаную кофту, я согрею простыни, как электрическая плитка, и лягу рядом с вами, словно большой воскресный кусок жаркого.
Джордж Уотерс помнит, что однажды у него был совсем похожий сон!
Мама, Джон и он поехали на побережье, как они обычно делают каждый август. У него появилась орава друзей, а еще песчаные замки и гнилые палки, которые он метал в замки, и те рассыпались с тихеньким вушшшш. А когда пришло время возвращаться домой, Джордж Уотерс притворился мертвым, чтобы мама не забирала его от друзей.
А возможно, это был и не сон вовсе.
Он совсем не хочет болеть и слушать далекие механические голоса, он просто хочет кока-колы.
— Я свяжу вам синий, вышитый незабудками кошелек, чтобы удобно было носить деньги. Я растоплю ваше сердце, и кошелек незаметно выскользнет из-под пиджака, когда вы будете закрывать магазин.
И это Джорджу Уотерсу снилось! Тогда он забрался в мамин кошелек и претворился маленьким, сияющим пенни, но мама случайно отдала его торговцу сладостями, когда пошла в кондитерскую, чтобы купить своему младшему сыну ирисок.
Вот придет она домой, а его не будет, ведь он лежит в кассе с другой мелочевкой. Он нарочно будет молчать, чтобы мама поняла, как ей плохо, плохо, плохо будет без него и чтобы она вернулась, вернулась, вернулась.
— На приморской окраине города мистер и миссис Флойд, старички, спят тихо, словно мертвые подталкивая друг друга время от времени в бок, как будто намекая на что-то, беззубые, соленые и коричневые, как две копченые селедки в банке.
— Дзинь-дзинь! — к черту радио, к черту голоса, к черту болеть, к черту сны, вот, вот, Уотерс просыпается от звонка будильника, но не может понять, кто он — Джордж или Роджер. Он остервенело щупает лицо, но оно остается у него на ладонях.
Может быть, он не первый и не второй.
Может, он Джон.
Может, он Эрик Флетчер.
Уотерс бежит по коридору. Он шумит, точно нагруженный металлоломом, смотрит себе под ноги, а на них — оп-па! — прицеплены пустые пивные банки, какие цепляют к хвостам котят мальчишки, заскучавшие от собственного детства.
Он спотыкается и падает.
Болит в груди.
Возможно, его зовут Мэри.
Он выглядывает из окна, как всегда, когда друзья кричат его имя, приглашая погонять мяч.
Но сейчас никто не зовет его, даже ветер.
Уотерс пятится, отходя от распахнутого окна все дальше и дальше, он пятится, пока оно не превращается в плоский голубой прямоугольник с развевающимися по бокам шторками.
Он пятится, пока не выпадает из окна. Было ли оно тем самым или уже другим, Уотерс не знает, главное — он падает и падает, и этому падению нет конца.
Перед глазами — стекло — под ногами — стекло — в руках — пусто, а вокруг несколько черных силуэтов. Они так похожи на деревья, у них есть по две загребущие ветки, по пяти распустившимся почкам на них, и передвигаются они на двух корнях, а на верхушке у них — воздушный шар.
Это красиво, совсем как на центральной ярмарке в Кембридже.
Правда, когда мама повела его туда первый раз, он испугался и был напуган до тех пор, пока не наткнулся на тир для самых маленьких, где ему выдали игрушечное ружье, тоже для самых маленьких, и сказали целиться в красноносого фанерного клоуна.
— Дайте мне настоящее, сэр, я умею с ним обращаться, я даже кроликов стреляю.
У смотрителя лукавая лисья улыбка.
Он ухмыляется, глядя поверх головы Уотерса.
За ним стоит мама, и она треплет его по голове.
Уотерс не замолкает.
— Я не сделаю ничего дурного, только дайте, пожалуйста, ружье, сэр.
— Зачем тебе настоящее ружье, сынок, если ты не собираешься делать ничего дурного? — спрашивает его смотритель, наклоняясь совсем близко и подмигивая своим неожиданно увеличившимся глазом. Смотритель и его вопрос наводят на Уотерса такой страх, что он разворачивается и мчится со всех ног куда-то вдаль, он бежит все быстрее и быстрее, так быстро, что его ноги в отглаженных летних шортах и начищенных туфлях превращаются в кроличьи лапы. И сам он целиком и полностью становится кроликом, именно таким, каких он так любит стрелять, стащив со стены отцовское ружье.
Бам! Бух! Тарабах!
Уотерс оборачивается, пригнув длинные уши (потом нужно научиться с ними обращаться), и видит, что за ним гонится его ружье.
Лучше бы гнался лис-смотритель, лучше бы гналась мама, крепко стиснувшая зубы, прямая, точно аршин проглотила, с волосами, зачесанными назад так, что кожа на лбу едва не рвется от натяжения, мама, мама, мама.
Но гонится ружье.
Оно гонится и палит.
В крепко-накрепко прижатых к телу ушах Уотерса стучит: «Может, расстреляешь меня за это?»
Голову осколочным ударом пропарывает воспоминание о мальчике по имени Роджер Кит Баррет из племени Барреттов, живущих в белоснежном доме, с их белоснежной кожей и темными волосами и темными мыслями и темными желаниями. Когда этот мальчик узнал о том, что Уотерс стреляет кроликов, он тут же начал канючить и просить, чтобы тот отдал ему лапку одного из них на счастье.
— Я не буду резать тебе никакую лапку, как мама тогда потушит дичь на ужин?
Вкусно-вкусно-вкусно, с уксусом и яблоками и нежнейшим мясом, не ужин, а пир, не пир, а чума, не чума, а ум отъешь и отравишь, и вкуснее уже ничего никогда не попробуешь, спасибо, мама, мама, а можно, я пойду мяч погоняю, сейчас ведь еще не совсем поздно?..
— Я хочу лапку, — упрямо говорит мальчик. — Принеси мне лапку, пожалуйста, а я… а я… иначе я распылю волшебной пыли, от которой Атлант, который держит небеса, чихнет, и небеса покачнутся и упадут на всех нас. И мы умрем. И ты тоже, вот так.
— Ага, так я тебе и поверил, а ну, докажи, покажи эту пыль.
— Ты что, хочешь чтобы на тебя обрушились небеса? — мальчик делает страшные глаза. — Пристрели мне кролика!
«Может, расстреляешь меня за это?»
Может, и расстреляю.
А возможно, все это Уотерс попросту выдумал, в кроличьем рту горько, в ушах гулко, а перед глазами муть и зелень.
Вот бы Уотерс не был жалким куском крольчатины, вот бы он смог развернуться к ружью лицом, а вернее, мордой, и броситься на него, заставить ружье подчиниться, ведь подчинялось же оно его папе, на нем даже ножом вырезано «Эрик Флетчер Уотерс», и это означает, что оно принадлежало его папе, его папе, папе…
— Джордж, почему ты не в постели? — голос матери звенит, она хватает его за ворот пижамы и тянет за руку в сторону кровати. — Да ты весь ледяной. Зачем ты стоишь у окна? Тут сквозняк по ногам ходит. Совсем сдурел?
Он плачет.
Как мама не понимает, что он никакой не Джордж, а кролик, ну почему мама опять не понимает, она никогда не понимает, никогда. Уотерс плачет, всхлипывает, нарушая этим закон о том, что звери не могут плакать, он плачет и плачет, ему хочется попросить маму, чтобы она отвела его от окна, уложила в постель и подоткнула одеяло, и обтерла мокрой губкой вспотевший лоб, и тогда он бы все-таки смог заснуть.
Он не помнит, когда в последний раз спал.
Уотерс плачет — ноги не хотят слушаться, не хочет слушаться ни спина, ни голова, он смотрит прямо перед собой на оконное стекло, а за ним ходят тени, они постепенно приближаются, но они не спешат помочь ему.
«Вали домой, если еще не забыл, где это!»
Одна из теней прокричала это, а он разозлился, а потом в руках разбилось стекло, а потом дверь на веранду не захотела открываться, а потом он потерял себя и стал маленьким никчемным мальчиком с фамилией своего папы, температурой больше, чем мамина месячная зарплата, и крохотной спаленкой для него одного.
Ему страшно, ему одиноко, ему холодно.
— Джордж, ты посмотри на себя, — мама трясет его за плечо, как тряпичную куклу, — ты весь раздуваешься от температуры, как… как… как шар!
Мама поражено округляет рот.
Уотерс впервые видит ее удивленной.
Он шмыгает носом.
Хочется пить.
Стучат зубы.
— Почему ты не слушаешься меня? А ну сейчас же пошел в кровать! Ты хочешь от пневмонии умереть? Ты хочешь меня в могилу уложить? Ты этого хочешь? Ну, скажи!
— Мам, мам… я не могу, прости, мам, пожалуйста, — он лепечет, как младенец, и глотает слезы. Во рту — горько, горько, горько. — У меня не получается, правда.
— Старайся! Старайся, я кому сказала? Когда ты уже придешь ко мне домой? Совсем забыл обо мне, глупый мальчишка, хочешь меня оставить, как твой отец?
Уотерс ревет навзрыд, в глазах точно две дамбы прорвало, и он плачет и плачет, и не может остановиться, ну конечно, он ведь глупый мальчишка, несносный мальчишка, который только и может, что…
— …дерзить мне постоянно!
— Я не хочу тебя оставлять, нет, правда, нет.
— Тогда почему ты не идешь домой? Сколько можно заниматься ерундой в этом своем Лондоне с гитарой — или на чем ты там играешь? Это из-за этой девки? Обрюхатишь ее, а что потом, а? Ты обо мне, обо мне подумал? Сначала твой отец, потом Джон, теперь ты, вам бы только играть, только бы уйти от меня.
— Я хочу домой, я просто хочу домой, — содрогается Уотерс. Он пухнет, пухнет все его тело, и ноги, и руки, и голова, одна тень за окном отрывается от своих темных сородичей и подходит к нему ближе и ближе, — мама, я так хочу домой.
— Но ты и есть дома.
— Я не помню, я не помню, где дом! — Уотерсу хочется согнуться пополам, но магический суперклей держит его в одном положении, даже головой не качнуть, все тело онемело, как под анестезией, снаружи пусто, а внутри — страшно, одиноко, мокро от слез.
«Вали домой, если еще не забыл, где это!»
Теперь тень стоит почти вплотную, ее темное тело без лица расплющено стеклом. Она идет медленно — почему так медленно, Уотерс уже не может стоять на этом месте с мамой, повторяющей ему на ухо, что он совсем как отец, что он уйдет и не вернется, а она останется в пустом доме наедине с потрескавшимися фарфоровыми чашками и армейской формой в нижнем ящике комода.
А потом тень сотворяет чудо. Неведомым Уотерсу волшебным способом она открывает одну из оконных створок и переступает через порожек, впуская в отравленную вирусом и слезами спальню Уотерса нагретый воздух и желтые, лимонадные лучи.
Уотерсу кажется, что он падает под лед. Вода — теплая, совсем как та, канализационная, в ванной, а вот он, напротив — холодный, сейчас он растает под коркой теплого льда, и тогда он, Джордж Роджер Уотерс, будет во всех водах сразу, и тогда его останки унесет по течению в море.
Неожиданно у него получается переступить с ноги на ногу.
Он теряет равновесие и едва не падает.
Совсем как игра «жарко-холодно» — до этого было жарко, а теперь он идет все дальше и дальше от дома, и становится все холоднее и холоднее, и он будет мерзнуть, пока не околеет, он точно околеет.
— Роджер.
Тень умеет разговаривать.
Мама наконец отстает от него. От разочарования ее лицо заострилось, нос стал длиннее и брезгливо сморщился.
Уотерсу стыдно за свое поведение, за то, что он расстроил маму, за то, что он был очень, очень плохим мальчиком.
Она так и говорит:
— Ты был очень плохим мальчиком сегодня. Очень непослушным.
Он краснеет. Мама всегда говорит такое при гостях, а ведь он уже взрослый, слишком взрослый для публичной порки, правда ведь?
Сам он не очень-то в этом уверен.
— Роджер, ты меня слышишь?
Тень оказывается воришкой — она крадет чье-то очень знакомое Роджеру лицо, шарик на самой ее верхушке обрастает светлыми волосами, древесные ветки покрываются кожей, а два корня в самом низу скрываются под светлыми брюками-клеш.
Тень очень осторожно проводит рукой — ага, это рука! — перед его лицом.
Роджер пару раз моргает.
— Терри, перестань мельтешить уже, пожалуйста, — тень говорит неровно, но все же говорит, а это значит, что она уже не тень, а самый настоящий человек, кто-то с лицом, именем и историей, кто-то очень знакомый Роджеру.
— Роджер, ты можешь идти?
Роджер. Роджер — это он, не Джордж и не Уотерс, а Роджер, и это выталкивает его на поверхность, прочь из омерзительно-теплой водички, на самый верх, так что, возможно, скоро он сможет сделать вдо-о-о-о-ох.
— Мама, кажется, я просыпаюсь? Когда я проснусь, я лягу в постель, как ты хочешь, — Роджер говорит легко и уверенно, он говорит, как будто лжет.
— Он нас не узнает?
— Не знаю. Видимо, нет. Помоги мне перетащить его на диван, пусть ляжет.
Роджер поворачивается к маме и едва не отскакивает — это уже не мама, а что-то совсем иное, прыгучее, щетинистое и острое. Голос слишком низкий для мамы, а взгляд — мутноватый, зрачки похожи на две спелые сливы.
— Пойдем, Родж, давай, ты не торопись, — произносит Тень почти что умоляюще.
Когда у Роджера получается соотнести голос с тем, который он часто слышал на сцене в the Marquee, он понимает, что это Рик держит его под локти и тянет на веранду.
Он делает шаг, а потом еще один и еще.
— Как-то тебя быстро отпустило, Рик.
— И прекрасно, хотя бы кто-то нормальный на этом острове.
— Ты имел в виду скучный.
— Терри, не сейчас, пожалуйста.
Шажок за шажком, топ-топ-топ, они подходят все ближе и ближе к продавленному дивану. Роджеру хочется рухнуть на него, тело гудит, руки болят, как будто он таскал гири, а ноги едва не отваливаются, точно он переплыл все Эгейское море.
Роджер с трудом сгибается и, ложась на бок, подтягивает ноги к себе. Жарко. Этот сучий жар греческого солнца. На столе стоит нетронутая бутылка узо(2). Одна мысль о нем вызывает тошноту.
Джонс до сих пор сидит, скрестив ноги, покачиваясь из стороны в сторону, из чего Роджер заключает, что ему должно быть хорошо, а куда подевался Уизел, он понятия не имеет.
Рик стоит напротив него, вглядываясь ему в лицо. Терри тоже валится на диван, и Роджеру приходится подтянуть ноги, так что он едва не бьет себя коленями в подбородок.
— Словил бэд трип, да, Родж? — выдавливает Рик. Видимо, сам он еще не до конца отошел.
— Да его просто сильно зацепило.
— Ты посмотри на него, он дрожит, ты идиот или что?
Терри только пожимает плечами и хлопает Роджера по спине. Роджер так смертельно устал, что даже не хочет открутить этому клоуну руки. Странно, но руки у Терри такие же, как у мамы — мягкие, с аккуратными ногтями. Роджер думает, что никакого отношения к кислоте это сходство иметь не может, и эта мысль греет его, как никогда не согреет кипящее солнце Патмоса.
Тогда Роджер хватает Терри за кончики пальцев и сжимает их. Действительно, мягкие и нежные и мамины.
Поняв, что он только что сделал, он разжимает хватку. Он бы даже вскочил с дивана, но тело пока слишком плохо слушается.
Наверное, Роджер помешался.
Солнце печет все сильнее, голова от него начинает кружиться, а внутри нее начинают ворочаться мысли о возвращении в Англию, о встрече с Джуди, Джоном и матерью — его настоящей матерью, а не этой слабой истеричной женщиной, которая ему привиделась.
Он вспоминает и видение о Сиде с его просьбами о кроличьей лапке, но не может припомнить, сделал ли он ему тогда этот талисман или нет, и просил ли Сид об этом вообще? Роджеру хотелось, чтобы все это оказалось реальностью, но чему можно доверять в мире, где неясно, что привиделось, а что нет?
Сид сейчас, наверное, где-то у Средиземного моря. Или в Бретани. Или в самом Париже.
Роджер открывает было рот, чтобы сказать, что завтра же купит билет домой, но почему-то осекается.
— Я хочу вернуться в Англию, — только и говорит он. А потом все же решается задать вопрос, который вертится на языке чуть не с первого дня на Патмосе: — Не знаешь, когда Сид возвращается?
— Двадцать пятого, если не ошибаюсь.
Значит, почти через две недели.
Это так долго, что Роджер не знает, как пережить эти дни в Лондоне, на их улице, в их доме, в их спальне.
Он хочет прямо сейчас позвонить Джуди и спросить, готова ли она любить его без оглядки все это время.
Прямо так — любить без оглядки.
Еще он не представляет, как и на чем будет один добираться до Англии — но он готов и вплавь, так ему хочется побыстрее убраться отсюда.
Роджер не понимает, как Сид может так часто и с таким блаженством принимать ЛСД — должно быть, тот был не прав, и на трипах они видят совершенно разное, и, сколько ни грызи сахарные кубики, Роджеру никогда не увидеть то, что видит Сид.
Единственное, что он знает, и понимает, и представляет — так это то, что он никогда больше не станет принимать психоделики.
***
There was a Young Lady whose chin
Resembled the point of a pin;
So she had it made sharp, and purchased a harp,
And played several tunes with her chin.
Edward Lear, «The complete nonsense of Edward Lear».
Он все-таки купил Джуди то платье.
То самое платье, синее, с длинными рукавами, подолом, расшитом кружевами, и небольшим вырезом на спине, которое он присмотрел для нее после их успеха в the Marquee. Платье сшито из какого-то мягкого и легкого материала, названия которого Роджер не знает, но оно удивительно подходит Джуди, потому что она на ощупь такая же легкая и мягкая.
Когда Роджер заходит к ней в комнату в ее кембриджском доме — впервые за последние три года, — в голове тут же прощелкивает: та похожа на комнату Сида и Розмари. На стене висит постер с одной из фотографий Ман Рея, стол уставлен коробками с кистями и баночками с засохшей краской. Парочка глиняных ваз, которые Джуди перевезла сюда в один из своих редких визитов. На аккуратно заправленной кровати лежит реплика куклы Эдисона. Роджер подбирает ее, прикасается к жестким синтетическим волосам, лезет ей под платье, щупая между ног, и, не обнаружив ничего, крутит ручку на спине.
Фонограф начинает задыхаться и кашлять, но через треск Роджер все равно слышит механический голос, читающий:
— Twinkle, twinkle, little star,
How I wonder what you are!
Up above the world so high,
Like a diamond in the sky(3)!
Будь у него такая в детстве, он бы боялся ее до смерти. И как девчонки могут это слушать — нарочно писклявый взрослый голос читает затертые тысячами повторений стихи. Широко распахнутые стеклянные глаза, острые ресницы из конского волоса и маленькая, работающая на последнем издыхании голосовая машина, похороненная в пластиковом тельце.
Джуди поворачивает ключ в двери.
— Папа купил мне ее на восемнадцатилетние, — смешок, — сказал, что я уже вышла из того возраста, когда ее боятся.
— Как ты ее назвала?
— Никак. Или назвала как-то, а потом забыла, — Джуди забирает куклу у него из рук и ставит на одну из книжных полок. Позади нее остаются сияющие глянцем корешки «Тесс из рода Д’эрбервиллей»(4) и «Миссис Дэллоуэй»(5).
Джуди, вся как будто вытянувшись, пристально смотрит на него.
Рядом с ней он кажется себе слишком высоким, слишком большим — большим, как выросшая Алиса, которая пытается снова пролезть в кроличью нору, но та не пускает ее, слишком маленькая, слишком узкая.
Он ведет по щеке Джуди тыльной стороной ладони, как будто не узнавая.
Кажется, будто они не виделись целую вечность.
— Ты скучала по мне? — он ведет рукой вниз по ее шее, теребит воротник ее совсем нового платья, прихватывает ее за локоть, притягивая к себе.
Ему хочется ее голоса даже больше, чем слов, чем губ, чем поцелуев. Он помнит ее губы, помнит ее груди, ее талию и ступни, но ее голос, который он так часто слышит по другую сторону провода, вымывается из его памяти раз за разом.
Он помнит, что она говорила, но не помнит, как.
Он помнит ее голос — успокаивающий, собранный, таким обычно гипнотизирует детей в начальной школе, а потом они вырастают, и он начинает казаться им наигранным; ее голос похож на клетчатую бумагу в новой тетради, таким он его помнит, но ему нужно услышать его еще раз, чтобы больше не забыть.
Нужно выучивать его наизусть, как очередную песню.
— Не сжимай меня так сильно.
— Джуд… — он поднимает ее руку к своему лицу и целует костяшки, — скажи мне, скажи, ты скучала по мне?
— Ну зачем ты спрашиваешь меня… — она переводит взгляд в сторону, стушевавшись, — правда, разве меня, нет, нас с тобой сейчас тебе мало?
Он качает головой, и они целуются. Это чем-то напоминает их первый поцелуй, когда Роджера сразу же угораздило полезть языком ей в рот.
Рот Джуди был как клецка — мокрый и клейкий. Роджер тогда завяз в нем на пару минут. В поте лица старался расшевелить ее язык своим, но ничего не выходило. Больше смахивало на неуклюжее лизание клецка в темноте, и как бы он ни старался, комок теста не хотел отвечать ему взаимностью.
Когда они отстранились друг от друга, Роджер смотрел на Джуди не отрывая глаз, ожидая, что она сейчас вытрет рот рукавом, но ничего подобного она не сделала. Потом они неуклюже распрощались, и она исчезла за воротами своего дома.
Роджер зачем-то убедил себя, что она все-таки утерлась, как только закрыла за собой входную дверь. Возможно, потом даже сполоснула рот водой или почистила зубы.
В этот раз она отвечает ему.
В голову тут же бьет мысль: они могут вот так вот недвижно стоять и целоваться так редко, что можно пересчитать по пальцам. Еще в голове шумит от осознания, что с Сидом они целуются чаще — правда, с ним это всегда выходит резко и торопливо, и Роджер так до сих пор и не придумал оправдание этим поцелуям.
От этих мыслей ему делается дурно, и он оглаживает тело Джуди, поднимаясь от предплечий к ключицам. Она отворачивается и фыркает, как собака, которую гладят против шерсти.
Роджер тянет ее за волосы. Светлые и ломкие. Хочется взять и цапнуть ее за мочку зубами, но для этого нужно согнуться в три погибели, да и вряд ли Джуди это понравится.
— Не так сильно, — просит она, и добавляет неспешно: — пожалуйста.
Он отпускает ее. Руки повисают, как плети. В голове холодно, а в паху горячо — предсказуемость должна успокаивать, но у него все не получается до конца угомониться.
Хочется трахаться, хочется грязного секса, чтобы потом было стыдно, и он бы пришел домой к матери и сел есть пастуший пирог, запивая водой из-под крана. Так и будет, и потом они выпьют чай, и все это время он будет украдкой посматривать на мать, ведь она точно знает, чем он занимался с «этой девчонкой Трим» нынче в полдень.
Джуди роется в крохотном сувенирном сервизе, расставленном на одой из полок. Подняв крышку чайничка, она достает серебристый пластиковый квадрат, и тут-то Роджер краснеет.
Все вновь происходит не так, как он хотел. Они должны были сначала заняться сексом, лизать друг друга, кусать, целовать, пить и затыкать друг другу рты, а стыд должен был придти гораздо позже. Но стыд не спрашивает его и приходит сейчас, уродливо заливая лицо Роджера краской.
Джуди стоит в той же нерешительности, что и он. Она поглядывает на кровать, как будто совсем не хочет туда забираться, не хочет повторять все эти банальные движения — туда-сюда, сунь-вынь — плюс кислородное голодание под одеялом. Потом она смотрит на Роджера, и он думает, что лучше бы она продолжала глядеть на кровать.
Она смотрит так, как будто и его она тоже совсем не хочет.
Джуди выглядит такой маленькой, хотя она младше его всего на месяц.
Она решается подойти к нему и всовывает ему в руку запечатанный презерватив.
Каждый раз, когда она делает это, он вспоминает как сам месяцами мучился у аптеки и не решался зайти.
А Джуди непонимающе глядела на него, слегка сощурившись, и они спорили, спорили, спорили.
После таких ссор он почему-то возбуждался еще сильнее, но вместо секса с ней ему хотелось уйти.
— Ты хочешь меня?
Джуди молча сжимает его ладонь и лижет ему кончик большого пальца.
— Джуд, скажи, ты никогда не говоришь, я хочу знать.
— Зачем ты спрашиваешь сейчас? Ты никогда меня об этом не спрашивал раньше.
Он хочет сказать, что раньше все было по-другому, но не знает, что именно.
— Надо быть тихими. Мама дома…
Он целует ее, заставляя проглотить конец предложения. Они не занимались этим у нее дома с выпускного класса. Джуди закрывала дверь на ключ, зашторивала окна, и они по-мышиному копошились на простыни.
Это всегда случалось быстро и заканчивалось по просьбе Джуди, сразу когда Роджер кончал.
Джуди нравится все, что происходит до и после — когда он прикасается к ней ртом, когда они лежат взмокшие в нагретой постели, сцепив руки, когда он целует ее шею, грудь и живот.
Она редко касается Роджера ртом или руками, но иногда она просит, чтобы он проник в нее пальцами. Роджеру кажется, что смотреть на нее в этот момент даже лучше, чем спать с ней по-настоящему. Каждый раз, когда она сжимается изнутри, Роджер теряется от удовольствия и одновременно что-то теряет. Каждый раз, когда они занимаются сексом, он расщепляется на части, которым и названия дать не может, распадается и падает, из раз в раза, из раза в раз.
Иногда он думает о том, догадываются ли родители Джуди, чем они занимаются, заперевшись в спальни.
Он боится узнать ответ.
Роджер не спал ни с кем с июня.
С того раза с Сидом.
С того раза, как Роджер его трахнул.
Он понятия не имеет, сделают ли они это еще раз, помирятся ли они, вернется ли тот от своих чертовых лягушатников — и каждый раз, когда он думает об этом, у него прихватывает в груди и в паху.
Он снимает с Джуди платье, вспоминая, как стоял в магазине и держал его в руках.
— Какой вам нужен размер?
— Я… я не знаю, моя девушка довольно маленькая, ниже меня примерно на… как-то так, — он приставил ладонь к шее.
Продавщица многозначительно улыбнулась.
— Это не она маленькая, это вы слишком большой.
Роджер снимает с Джуди туфли, тянется к крючку бюстгальтера — тот, конечно, застревает, и Роджер возится с ним, как девственник, и злится, злится, злится так сильно, что хочет порвать его совсем. Ему кажется, что еще немного — и он взорвется на месте, хочется, прижать Джуди к постели и войти в нее, и раствориться в ней.
— Что с тобой сегодня? Ты резкий, — благо, в голосе Джуди скорее улыбка, чем испуг.
Они падают на кровать. Роджер щекочет Джуди под ребрами, но останавливает ее, когда она собирается разорвать упаковку с презервативом. Он мокро целует ее, спускаясь ниже на неразобранной постели. Так жарко и тесно, хоть шею ломай — кровать упирается в деревянную стенку шкафа, так что Роджер гнется в три погибели, склоняясь к ее лобку, а Джуди изо сих сил старается не шевелиться, но от этого только дрожит. Мелко-мелко.
Еще до того, как Роджер обводит языком ее половые губы, он чувствует у себя во рту знакомый вязкий вкус. Здесь волосы у нее темнее и жестче, чем на голове, но почему-то, когда он, прикрыв глаза, поглаживает ей промежность, никакой разницы не чувствуется.
Как глупо.
В какой-то момент в голове опять стреляет: знала бы Джуди, что побывало у него во рту за последний год, ее бы точно затошнило.
Но сейчас она способна только трепыхаться на кровати, закрывать лицо и рот руками, на этой самой кровати, на которой они столько раз спали, когда учились в Upper Sixth(6), на кровати, на которой еще полчаса назад лежала пищащая детские песни страшная кукла.
Такая же светловолосая и синеглазая, как сама Джуди.
Роджер чуть отстраняется и сжимает зубы. Джуди приподнимается на локтях и говорит едва слышно:
— Я не могу, у меня не получается… извини, — теперь и она тоже вся красная.
Роджер ничего не отвечает и снова склоняется над ней. Затекло скрученное тело, спина и шея, но он продолжает, слыша, как голова Джуди падает обратно на подушку.
Она все-таки кончает, долго и молчаливо, сцепив ноги у него на плечах, и на губах Роджера вырисовывается неуместная усмешка.
Он проскальзывает выше на постели и ложится на бок, вглядываясь в ее порозовевшее, с тонкими чертами лицо.
— Хочешь, я сделаю тебе это?.. — она проглатывает слово и порывается встать, но Роджер не дает ей.
Он хорошо знает, что Джуди терпеть не может делать ему «это». Так же сильно, как он сам этого хочет.
Роджер открывает окно, вдыхая свежий воздух летнего Кембриджа.
— Хочешь сходить на ужин в The Anchor? — спрашивает он после недолгого молчания.
В паху зудит, а в голове несвойственная в такие моменты трезвость.
Ему нужно как-то продержаться до двадцать пятого числа.
***
Whose woods these are I think I know.
His house is in the village though;
He will not see me stopping here
To watch his woods fill up with snow.
My little horse must think it queer
To stop without a farmhouse near
Between the woods and frozen lake
The darkest evening of the year.
He gives his harness bells a shake
To ask if there is some mistake.
The only other sound’s the sweep
Of easy wind and downy flake.
The woods are lovely, dark and deep,
But I have promises to keep,
And miles to go before I sleep,
And miles to go before I sleep.
Robert Frost
На прощальный ужин мать устраивает пир: ростбиф, пюре, салат из шинкованной капусты с морковью, все, за что Роджер готов был удавиться, когда жил в Кембридже подростком.
Правда, тогда он все время так сильно хотел жрать, что мог сгрызть и ножки стола, когда приходил домой после тренировки по регби.
Сейчас мать сидит напротив, сложив руки на столе, и смотрит на Роджера, пока он накладывает себе салат и заправляет ростбиф горчицей.
— Ты весь вкус портишь горчицей.
— Мне нравится, когда остро, — просто отвечает он, отправляя в рот тонкий ломоть мяса.
— Извращение какое-то, — качает она головой, — ты режь его хотя бы.
Дома ничего не изменилось. Джон, которого заглотил Манчестер, все еще не может выбраться в родной дом на юг; город разжевывает его своими неровными улицами, беспорядочным графиком работы кэбмена, коллекцией красных шарфиков Manchester United и скидкой на полуденный чай со сконами в дешевых чайных. В отличие от него, Роджер заставляет себя приезжать в Кембридж хотя бы раз в два месяца на уикенд.
На кухне все так же устало жмурится лампочка, сковорода подгорает, чайник свистит громче всех вокзальных свистков, в их с Джоном спальне у стен стоят две кровати, а под потолком на тонкой нитке висит модель Supermarine Spitfire(7), с которой он так любил играть в детстве.
Он жужжал, представляя, как там — за окном, в том настоящем мире в далеком тридцать девятом, — зажужжали моторы, изгибал руку, представляя, как истребитель выделывает фигуры в воздухе. «Roger that! Roger that!» — говорил он самому себе и представлял, что он летчик, что он ничего не боится, что он будет жить вечно.
Он представлял, надув щеки и уперевшись рукой в пояс, что похож на папу. Что, увидь он сейчас своего сына — непременно гордился бы так же, как Роджер гордится им.
Ведь его папа — герой войны.
Дом тих.
Дом был тихим и много лет назад, когда они жили втроем — мама, Джон и он, и даже появление квартиранток не смогло его расшевелить. Дом оставался нем к призыву поиграть, дом не любил ни салочки, ни больницу — только прятки. Роджер затаивался в мансарде — оттуда можно было выбраться на крышу и сидеть, поплевывая вниз, на тротуар Rock Road, — он пытался скрыться под скамьями парков, в провонявших табаком и дешевым пойлом пабах, на перекрестках с указателями: «Лондон—Станстед—Или», в домах друзей, в квартирке миссис Робинсон, в сорванных у знакомых девушек поцелуях, но этого было мало.
Дом побеждал и всегда находил его, где бы Роджер ни прятался.
Дом любит напоминать Роджеру о том, что папа уже не вернется — черный костюм, в котором Эрик Флетчер ходил на работу, пара кепок, хранящихся в ящике в прихожей, сколько Роджер себя помнит, но никаких фотографий.
То ли их никогда и не было, даже со свадьбы, то ли мать выбросила их, когда пришло извещение.
Иногда Роджер спрашивает себя, помнит ли она, как выглядел папа.
Помнит ли она цвет его глаз, помнит ли, был у него прямой нос или с горбинкой? Помнит ли она его любимую колонку в газете, футбольную команду, за которую он болел, помнит ли, пил он темное или светлое пиво.
И если она все это помнит, то почему никогда не расскажет, ни Джону, ни ему?
Дом молчит, а Роджер ест ужин.
«Жрет, как конь, а все равно прямой и тощий, как проволока. У твоего сына все в дурь уходит», — так говорили маме соседки, когда Роджер в очередной раз привязывал к хвосту их разжиревшей кошки банку газировки, или топтался на клумбах в бутсах, или поколачивал чьего-нибудь сына. «На такого не напасешься».
Дом ловил его в ловушку и — раз, Роджер оглянуться не успел, — побеждал в игре. Дом всегда тут как тут, он даст о себе знать, придет во сне, в воспоминании, в звонке матери или в случайной встрече со школьным приятелем: «Ты давненько не появлялся в Кембридже, Уотерс».
Дом выигрывает всегда, кто бы ни водил. Когда Роджер ищет его, дом хорошенько прячется от него, оставаясь тусклой печатью в памяти или зудом в затылке, когда у него спрашивают, поедет ли он на уикенд домой, а Роджер не может припомнить, где это. Иногда Роджер готов волком выть, он останавливается и зовет дом, чтобы тот вышел из своего укрытия, чтобы была ничья, чтобы победила дружба.
Но дом все не выходит, заставляя Роджера гадать: а был ли он вовсе, или ему просто показалось.
Возможно — Роджер сомневается в этом, но возможно, что играет он совсем не с домом, а с самим собой, возможно, он ищет самого себя, того маленького мальчика по имени Джордж Роджер Уотерс, мальчика, который однажды спрятался так хорошо, что потом забыл, как выбраться наружу.
Мальчика, который забыл, что это все игры в прятки, а не настоящая жизнь.
Настоящая жизнь — за горизонтом, за болотами Кембриджа, вперед по магистрали, там, где в тридцать девятом начали кружить стайки Supermarine Spitfire, реальная жизнь там, Роджер, а совсем не здесь.
Совсем не в этом тихом доме.
Совсем не за этим столом.
И каждый раз, приезжая на уикенд к матери, Роджер понимает это все лучше.
— Ты руки помыл? — с сильным опозданием спрашивает мать. Перед ней только чашка English Breakfast и апельсин, который она чистит уже с четверть часа.
Роджер кивает.
— Я что-то этого не припомню, — зачем-то продолжает она, собирая пальцами край накрахмаленной скатерти, — иди. Сходи помой сейчас.
— Мам, да помыл я, — Роджер хмурится.
Мать мнется. Роджер чувствует, что она что-то замалчивает — ходит вокруг да около и смотрит ему в рот, как будто ждет, что Роджер сейчас признается ей в чем-то секретном.
На одно мгновение в голове мелькает мысль, что она узнала о них с Сидом, и он едва не роняет на пол столовые приборы.
— Я слышала, что вы с Джуди собираетесь снимать квартиру в Лондоне. Вместе.
Роджер не успевает почувствовать облегчение от того, что разговор не касается Сида — слишком быстро вскипает.
Он отодвигает тарелку, сцепляет зубы, по привычке прячет кулаки под столом. Видел бы себя со стороны — набычился, смотрит исподлобья.
В детстве мать тоже всегда узнавала о самых тайных его затеях, от нее невозможно было ничего спрятать.
Но сейчас он уже не ребенок.
Да и с Джуди они начали серьезно говорить о съеме квартиры совсем недавно. Роджер знает, как трудно найти жилье в центре Лондона, чтобы не остаться при этом без пенни в кармане. Да еще и некоторые арендаторы требуют документ о регистрации брака, боясь подмочить репутацию.
Кажется, Роджер был первым, кто предложил съехаться, но именно Джуди прописала бюджет, составила список обязательных покупок и обзвонила своих знакомых из Лондона, которые могли бы подсказать подходящее место.
— Ты, наверное, уже устал жить в пригороде. Highgate ведь пригород, да? — в голосе Джуди была одна только забота, когда она спросила его об этом.
— Да, но до центра рукой подать, — несколько преувеличил он.
— Словом, мне кажется, что сейчас самое лучшее время, ведь так?
Когда Джуди спрашивает его так неуверенно, разве он может сказать «нет»?
Они с Джуди встречаются уже пять лет, да это целая вечность, разве нет? Он целовал ее везде, где только можно, спал с ней, говорил «Я люблю тебя», а она послушно отвечала «Я тоже». Разве этого не достаточно для того, чтобы решиться жить вместе, как взрослые? Разве это не сделает все настоящим? И если у них все получится, значит, они и вправду подходят друг другу. Большой Родж и его Косточка, как он иногда ее называет. Она ведь действительно как косточка — маленькая, хрупкая и жесткая.
И он любит ее такой — по крайней мере, ему кажется, что то, что он испытывает, это любовь. Ни в кого больше он не влюблялся, сравнивать ему не с чем.
Он почти что не изменял ей, а о тех, с которыми все-таки случилось, она никогда не узнает.
Роджер сделает все возможное, чтобы она не узнала.
И о Сиде — никогда.
Роджер делает глоток чая, кипяток обжигает гортань.
— Где ты это слышала?
— Это неважно, — говорит мать.
— А мне важно.
— Прекрати сейчас же, — отрезает мать, — я даже обсуждать это не хочу, но ты должен знать, что я считаю это глупой идеей, Джордж, — она вытирает уголок глаза и аккуратно переливает чай из чашки в блюдце. Горячая вода едва не переливается через край. Мать разламывает апельсин на дольки и отправляет одну в рот.
Роджеру хочется сказать, что ему все равно, что она считает.
Роджеру хочется сказать, что это не ее дело.
Но это, конечно, совсем не так, и поэтому он говорит:
— Ты просто ненавидишь Джуд.
— Ну конечно, нет, — она повышает голос. — Что ты там придумал у себя в голове. Дело не в этой твоей светленькой девочке, — она морщится — машинально, а может, подчеркивая свое нежелание называть Джуди по имени. — Я понимаю, что тебе кажется, что это любовь на всю жизнь и прочее и прочее, всем в твоем возрасте так кажется, но это не так. Тебе всего двадцать три, ты даже университет еще не закончил, тебе нужно больше думать об учебе.
— Я думаю о ней. Много.
— В перерывах между встречами с девчонкой Трим и бренчанием на гитаре.
— На бас-гитаре.
— Что ты сказал?
— Я сказал, что играю на бас-гитаре.
— Ты что, совсем меня не слышишь? — она отставляет в сторону блюдце. Она злится, но движения у нее, как всегда, точные, выверенные. Четверть века преподавания маленьким непослушным детям.
Роджер для нее сейчас — тоже маленький непослушный ребенок, который никак не выучит урок.
—Я знаю, к чему все идет. Вы считаете себя такими современными, верно? Ты, Джон, вы все? — она сухо улыбается. — Вы будете жить вместе, а потом оглянуться не успеешь, как она придет к тебе с круглым животом. А потом? Свадьба? Хочешь поиграть в настоящего мужчину? — ее улыбка становится для Роджера слишком острой, и он отводит глаза.
И спрашивает, тихо, не поднимая взгляда:
— А сколько было папе, когда вы поженились?
Что-то заставляет его посмотреть наверх, и он видит, что мать привстает со стула и подносит руки ко рту, когда будто он ее ударил.
— Как ты можешь…
— Но я просто спросил.
— Как ты можешь такое у меня спрашивать, — она качает головой, как учительница, показывающая ребенку, как она в нем разочарована. Сильно-пресильно.
В голове пенится стыд напополам с торжеством, а зверек возбужденно выписывает круги.
— Тогда было другое время, — ее голос дрожит — от гнева. — Мы были другие, ты, ты ничего не знаешь.
— Но если ему было можно, значит, и мне тоже.
— Ты не он! — она изо всех сил бьет ладонью по столу. Чай выливается за край блюдца, оставляя мокрые пятна на скатерти.
На этот раз Роджеру кажется, что это его ударили.
— Ты боишься, что я оставлю тебя, как он? — Роджер тоже вскакивает с места, поражаясь своей догадке.
— Как ты смеешь говорить мне это?! Твой отец никогда не оставлял меня. Да какой свиньей надо быть, чтобы сказать такое, а? И тебе не стыдно? Твой отец погиб за мир, за свою семью, — она кричит так громко, что сейчас ее, должно быть, слышат все соседи, — за тебя, твоего брата и меня. Неужели ты этого не понимаешь?
— Лучше бы он никуда не уходил! — Роджер тоже срывается на крик, но ор внутри его головы еще невыносимей, кричит все: он сам, зверек и сирена; звуки рейда прорезают голову, отдаваясь в затылке головной болью.
— Лучше бы он остался здесь с нами! — он подходит к матери ближе, как будто она не слышит. — Он ушел, и что теперь у нас есть?! Ты счастлива? А Джон? А я? Лучше бы он не был героем войны и не умирал под Анцио, лучше бы он остался, лучше бы был предателем, лучше бы… лучше бы он был плохим человеком, но остался!
Мать наотмашь бьет его по щеке. А потом еще и еще — частит руками, он почти не чувствует ударов, чувствует лишь, как слезятся глаза, хотя у нее тоже, они у нее зеленые и мокрые и блестят, совсем как у Роджера сейчас.
Как же они похожи. Мать и он.
Он перехватывает ее руки, ему почему-то очень хочется обнять ее, сказать, что ему жаль — что папа погиб, что Джон уехал и вряд ли когда-нибудь вернется, что ей пришлось воспитывать их одной, что сам он думает совсем не как она и не хочет меняться. Роджеру жаль за все, что он когда-либо сказал или сделал ей — но только не за эти последние слова.
Мать вырывается и отступает.
Роджер замечает, что она чуть ссутулилась, а в ее заколотых волосах видны серебристые пряди — и от одной мысли, что его мать стареет и, что время никогда не перестанет разделять их, Роджеру хочется плакать.
Он хотел бы, чтобы мама тоже расплакалась, чтобы они сделали это вместе, и тогда в первый раз в жизни за свои слезы Роджеру не было бы стыдно.
Но вместо этого она уходит, оставляя Роджера у стола с грязными тарелками, остывающим чаем и едва запахом апельсина.
Поставив ногу на ступеньку, она оборачивается.
— Твой отец никогда бы такого не подумал. И не сказал бы, — веско произносит она. Ее голос едва слышно дрожит. Никто другой не понял бы, что она плачет, но Роджер слишком хорошо знает мать, чтобы этого не заметить, — он был выше этого.
Зверек издает последний утробный вой, укладывается внутри груди Роджера и начинает пускать слюни. А возможно, он тоже плачет, кто его разберет.
Когда Роджер слышит скрип двери спальни, он собирает грязную посуду и переносит ее на кухню. Набирает в раковину воду, тупо разглядывая, как она пенится от мыла.
В какой-то момент он выкручивает кран и выбегает на улицу. Он бежит долго, до самого дома семьи Трим, стучит в дверь и терпеливо ждет, пока ему откроют.
На пороге стоит Джуди.
У нее округлившийся от удивления рот.
На ней то самое синее платье.
Из кухни слышны голоса ее родителей.
— Я хочу, чтобы мы жили вместе, хочу всегда быть с тобой, — он сгребает Джуди в охапку и целует ее в губы.
У них убаюкивающий привкус черного чая и апельсинов.
***
I didn’t go to the Moon, I went much further — for time is the longest distance between two places.
Tennessee Williams, «The Glass Menagerie».
— Прощаясь, она показала мне белые зубки
И спросила, хочу ли я поцеловать ее губки.
— То есть, ты ее не трахнул?
— Непростительное заявление!
У тебя наступило затмение?
Она была слишком нежна и юна
Чтобы я, как последний кобель
Стал просить ее греть мне постель.
— Может, она не те губки имела в виду.
Гогот.
Голоса узнаваемы.
Вернее, один из них, до другого Роджеру нет дела.
Хочется выйти наружу, выбежать из дома, добраться до King’s Cross St Pancras и взять билет на ближайший поезд обратно до Кембриджа, но так поступают только сопляки. Да и тем более, они точно услышали скрип открывающейся двери, стук об пол тяжелой сумки и его топанье.
Вот, притихли даже.
Он остервенело пытается придумать, что бы такого приветственного сказать. Не молчать же, как будто он до сих пор всерьез обижен — но и не "здорово" же говорить. Он думает об этом все те десять секунд, что идет по линолеуму прихожей.
За полтора месяца, или сколько он там не был на Highgate, в квартире ничего не изменилось.
Бледные шторки на кухонном окне, прибитый к стене кусок заветрившегося лосося, запах травки и ромашкового чая, гора немытой посуды в раковине; все это густо разлитое по углам декаденство, от которого Роджера успел отвыкнуть за время отдыха в провинции, — от томика Бодлера в оригинале, засунутого под ножку стола, до постера «Фотоувеличения» с полуголой Верушкой и восседающим на ней белобрысом актеришке — во всю стену(8).
На этой кухне и через пятьдесят лет едва ли что-нибудь изменится — разве что пыли прибавится, а вместо этих Танджи и МакГи по дому будут расхаживать Танджи VII и МакГи IX.
А вот Сид изменился.
У него покрасневшая от солнца кожа, шелушащаяся на предплечьях и на лице, и белые туфли Gohills на каблуках, которые Роджер заприметил в витрине одного из магазинов на King’s Road.
Кажется, Сид еще больше вытянулся, хотя в двадцать лет вроде бы никто уже не растет.
Напротив него устроился какой-то не знакомый Роджеру тип с длинной свалявшейся бородой и стопкой книг на коленях.
— Я думал, ты возвращаешься завтра, — только и говорит Роджер. Спортивная сумка оттягивает одно плечо, на другом — чехол с акустической гитарой, без которой Лондон ему не позволила покинуть совесть. Вот он и стоит, перекошенный, как огородное чучело, и, наверное, тоже совсем другой — загоревший, с отросшими волосами, в дурацких щегольских очках с розовыми стеклами и косынкой в горох на шее.
Сид отвечает не сразу.
Сначала он смотрит на него, как будто и вправду не узнал, и только потом отвечает, делая паузу после каждого слова, как будто говорит что-то страшно важное.
— Я передумал ехать дальше
Решил вернуться чуть пораньше.
Бородатый мужик не обращает на Роджера никакого внимания — он изучает обложку верхней в стопке книги. Крупным красным шрифтом на ней выведено: «Корона жизни: изучение йоги», Сант Кирпал Сингх.
От голоса Сида в голове почему-то становится мутно, и сперва Роджер не может разобраться, что из этого название, а что — имя автора.
— Я пойду, знаешь, — он осекается и, чтобы избежать лишней неловкости, выходит из кухни. Под ноги попадается жирный Танджи, и он едва не наворачивается, пытаясь не отдавить ему лапы. Гитаре везет меньше — она со всей силы стукается грифом о дверной косяк. Роджер молится, чтобы с ней все обошлось, но даже не раскрывает чехол, чтобы проверить.
В голове все еще тяжелая зелень, рот наполняется слюной, и на какой-то момент Роджер решает, что у него сердечный приступ или кровоизлияние или что-то не менее ужасное и смертельное.
Когда он слышит знакомый цокот каблуков в коридоре, становится еще тревожнее и одновременно легче. Как пациент на приеме — доктор огласил диагноз, и теперь остается только стоять и ждать, когда он разъяснит все эти незнакомые слова на латыни.
Когда Сид входит в комнату, и она будто уменьшается в два раза. Роджер уже и забыл, какая она крошечная — а может, Сид и вправду вымахал?
— Ты, что вырос? — вопрос старого соседа, который произносит это каждый раз, как тебя увидит, а ты думаешь: а не заткнулся бы ты, индюк.
— Всех оставляю в дураках
Когда хожу на каблуках.
И верно. Каблуки у него дюйма полтора. Роджер замечает, что туфли обмотаны чем-то похожим на эластичный бинт, белым и сверкающим, как и их лаковая поверхность.
— Был разозлен, как настоящая химера,
Когда обувки не нашел того размера.
Роджер замолкает, раздумывая, что бы такого спросить, чтобы Сид не нашел подходящей рифмы.
Он не может понять, зол ли он на него до сих пор, обижен ли. Может, плюнуть ему в довольную рожу, чтобы знал, как часто Роджер вспоминал о нем этим летом? Чтобы отомстить за бэд трип на Патмосе и за недели в душном Кембридже, где он метался между матерью и Джуди, за все эти ожидания и сомнения.
Отчего-то Роджер уверен в том, что Сид приложил руку к каждой из этих вещей, и он не может перестать винить его в них.
Вместо этого он ляпает:
— И давно ты так разговариваешь?
— На дороге стало слишком скучно
Я начал рифмовать благополучно
И тут услышал хохот Фреда —
Сразу понял, что это победа!
Кстати, бородатая красавица
Тоже утверждает, что ей нравится, — Сид указывает подбородком на дверь, видимо, имея в вид того типа с ворохом индийской макулатуры.
— А мне нет. Звучит глупо и выпендрежно, — врет Роджер и наконец кладет чехол и сумку на кровать. Она выглядит так же, как в день его отъезда. Сида тогда уже не было — зашторенные окна, кусочки грифеля, сложенные в рядок на полу, кое-как заправленная кровать.
— Тот бородач не любит рок-н-ролл
Но не расстраивайся, он уже ушел.
— Так или иначе, — Роджер мнется, но все же заставляет себя посмотреть Сиду в глаза. По ним, как и всегда, нельзя понять, о чем тот думает, с Роджером ли он сейчас, или уже отвлекся на одну из своих сумасбродных, не имеющий никакого отношения к реальности мыслей, — я приехал, чтобы собрать вещи. Мы решили снимать квартиру с Джуди. На Shepard’s Bush.
Черт возьми, они не могут быть еще более разными.
Роджер, высокий и плохо скроенный, и Сид, сделанный неизвестным портным по специальному заказу.
Роджер знает, что Сид Барретт выкроен явно не для него, знает, что тот стоит сейчас перед ним, но на самом деле он далеко, «далеко-далеко за холмами», и от этого Роджера тошнит. Хочется открыть окно, перегнуться через раму, глотнуть свежего-свежего городского выхлопного воздуха, и никогда не оборачиваться назад.
— Спрятал я для тебя что-то в шкафу, внутри
Створку правую вскрой-ка, сам посмотри, — Сид кривится от криво срифмованных строчек и сам раскрывает шкаф, доставая оттуда бумажный сверток. Кидает его Роджеру — тот ловит, и упаковка рвется, обнажая что-то острое и жесткое.
Роджер угадывает и достает тонкий, больше похожий на рекламную брошюру «Вопль»(9). Откровения Гинзберга смотрят на него черными буквами, крепко держа при себе знаки препинания.
Он пролистывает книгу, удивляясь, как Сид смог найти ее во Франции на английском. Должно быть, американская контрабанда — шла на корабле по океану, огибая потерявший свое былое значение зеленый островок, где чахлая Викторианская мораль все еще запрещает книги.
— Долой цензуру, — улыбается он. Роджер читал «Вопль» и раньше, по чужим огрызкам, но даже не думал, что сможет стать обладателем собственной лицензионной копии.
Роджер открывает книгу ровно на середине — аккуратный шов, делит ее пополам:
— «Я с тобой в Рокленде
где ударам электрошока уже не вернуть твою душу уже не вернуть твою душу из паломничества ко кресту в пустоте».
Сид воодушевленно продолжает с ним по памяти:
— «Я с тобой в Рокленде
где под покрывалом мы целуем сжимая в объятьях Соединённые Штаты которые кашляют по ночам мешая нам спать».
Роджеру все еще жарко и муторно, а из книги словно дует ветер, который Роджер собирался найти в открытом окне. В голове пульсирует сказанное Сидом когда-то «Правил нет! Правил нет!». От этого хочется взять бас и упражняться двадцать часов подряд, пока руки не начнут болеть, как будто он товарные вагоны разгружал; хочется писать стихи — свободно, резко и точно, как умеет Сид; хочется подойти к нему и дать ему пощечину, хочется затолкать ему в рот косынку Роджера, чтобы он молчал и мычал сквозь нее, хочется трахнуть его, хочется плакать над «любовными приключениями улиц с тележками полными слёз и плохой музыки».
Хочется стать «ангелоголовым хипстером».
— Ты пролистай до конца безо всякого риска
Там для тебя с Июля лежит записка
Ее не отправил я отнюдь не из лени
А просто на марку не было лишнего пенни.
Между листами Роджер и вправду обнаруживает открытку — на лицевой стороне изображен берег Сан-Тропе с дощатым причалом, где на фоне слившихся моря и неба стоит черноволосая женщина в облегающем бирюзовом купальнике. Она поднимает руку, точно машет кому-то, но на горизонте ни лодки, ни купающихся — только непроглядная, бесконечная синь.
На обороте мелким, убористым почерком Сида: «Я бы хотел сейчас бежать от подземки в нашу с тобой комнату на Highgate с новым сборником Керуака, черешнями и эрекцией, а не сидеть в каталажке!.. (Вот бы датского печенья.) (Вот тебе еще словцо: «ирекция», от латинского «гнева», — оно будет про ошибки в словах и злость друг на друга.)
P. S. Линдси пишет, что нашла нам чердак на юге Л. (И молока бы еще.) Она уже купила нам шшшикарного кота, поэтому, как честный человек, я не могу отказаться от ее предложения переехать.
P. P. S. Твой портрет обеспечил мне переход на следующий курс и даже стипендию, но я бросаю учебу, а это значит, мы станем электрическими-психоделическими-флуоресцентными профессионалами, а это значит, мы будем разъезжать по всему миру в розовом фургончике и давать концерты, а это значит, мы всегда будем друг у друга, а это значит — радар, лохмотья, сахар, тиковое дерево. (Пшенка-кашолка-серебряная ложка!!)
Твой Сид (?) 12/08/66».
Роджер шумно выдыхает.
Значит, и Сид переезжает. В голове длинно пробегают все вопросы, которые Роджер мог бы сейчас ему задать: как отреагировала его семья? А знают ли они вообще? Как он мог решить перебраться куда-то с этой своей моделькой, какой бы трижды умной она не была? Любит ли он ее? Любит, любит, любит? Почему Роджера так это беспокоит, так жалит, так бьет и кусает, и зверек так грызет его на этих мыслях, так выжирает изнутри.
— И когда ты переезжаешь?
— Там в доме сейчас чинят лестницу
Так что где-то в конце месяца.
— Прекрати, — обрубает Роджер, — засунь свои стихи себе в задницу.
Это Сида почему-то невероятно веселит, он опирается о дверь спиной, так что волосы сминаются, образовывая вокруг его головы волнистый черный ореол.
— Я от тебя никогда не отстану
И рифмовать не перестану
Так что ты учись бежать и замирать,
Ведь с тобой я продолжу играть.
Роджер вспоминает Патмос, кислоту и видения. Как бы он хотел рассказать об этом Сиду — обида на него отпускает все скорее и скорее, хочется завалить его воспоминаниями о Греции, Кембридже, Лондоне этим летом, мыслями обо всем, о чем Роджер думал, что играл и писал.
— Бородач тот, как и я, проповедует Сант Мат
Скоро будет посвященье, долгожданный шах и мат
Очень дурно заставлять на улице его стоять
Но мне хочется сейчас одного лишь — с тобой спать.
Роджер сокращает расстояние между ними в один шаг, совсем как в их первый раз, когда они стояли, пригвоздив друг друга взглядами к стенам. Он хочет Сида так же сильно, но — по крайней мере, он надеется на это, — уже не так спешит, когда обхватывает его лицо, обрамляет ладонями, и целует куда попадется.
— Хочешь, закинемся химией, лето пока и жара?
Изведем и друг друга не выпустим хоть до утра?
Голос у Сида колеблется, сбивается, как будто датчики внутри него шалят, а Роджер молча смотрит ему в самые зрачки, стараясь не замечать своего темного отражения на их черной блестящей поверхности.
— Я уже пробовал. В Греции. У меня был бэд трип, — произносить это так же омерзительно, как вспоминать. — Я не хочу больше никогда пробовать эту гадость.
— Да понял я: ты ЛСД возненавидел
Но расскажи-ка, Родж, что ты под ним увидел?
Роджер встряхивает его за воротник и говорит ему зло, в самые губы, хотя настоящая злость и прошла уже давно, оставив место только похоти — черт подери, он ведь и не спал ни с кем, ни с одной душой, с того самого раза:
— Тебе что, совсем плевать, что со мной было?
— Конечно же, нет,
А там ты не видел парад планет?.. — Сид замолкает, и в этот раз кроме слюны Роджер чувствует во рту что-то еще, что-то горькое, что-то знакомо, отвратно горчащее — но он изо всех сил старается об этом не думать.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Nick Cave & Bad Seeds - O Children
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
Еще - тот очень знакомый момент из бэд трипа когда ты чувствуешь, что вереница мыслей о людях и самих людей - все это были видения, и на самом деле ты не думаешь так, и они - это не они. Вот он потом говорит, что хочет встречи: "с настоящей матерью, а не этой истеричной, слабой женщиной, которая ему привиделась..."
И еще пугающий этот момент дереализации. "Кто-я"? "Роджер или Джордж"? "Я-Джон" "Я-Эрик Флетчер" "Я-Мэри" и отсутствие своего Я, как будто бы он упал в кроличью нору собственного детства и так и не сумел выбраться. Я оказывается перемешанным в неустойчивых представлениях о собственной семье - пустоты отсутствующей информации о семье (отец? дед? мать?).
Тут хочу сказать, что если прослеживать, то самая главная тема его ранних стихов - это (естественно), как раз поиск собственного я, этакая человеческая индукция любого растущего сознания - просеивание сквозь себя, анализ всего внешнего, что попадается на пути, попытка отыскать какие-то в поступающем алгоритмы и аксиомы. Но конечная цель всего этого - всегда поиск самого себя.
Я ужасно полюбила заглавные стихи этой главы - они ершистые и юные, но при этом в них есть этот блеск absolute clarity. По стилю и настроению и вообще они мне больше всего напоминают Final Cut. И по цвету, если честно - они как зарисовки каменным углем. Они очень жизненные-живые при этом. И этот чисто уотерсовский принцип распределения под конец. И еще к предыдущему пассажу о поиске себя важно, мне кажется это неопр. местоимение "some". Some are me. При этом что я лично могу припомнить о от первого лица от Уотерса - это как раз free four (последующие альбомы - там маски, звери и пинки и все дела). И там он только и говорит это "I am the dead man's son." И там же все эти жутенькие видения fox hunt (теперь крепко связанные с описанным тобой бэд трипом) и courtroom.
Вообще глава так здорово выстроена. 1- "Я" (разобщенное) - 2- ("Джуди" (отмечается этой внутренней скованностью Роджера, и какими-то "вещественными" знаками, (платье-кукла-обертка презерватива) 3- "Мать" (центральный эмоциональный удар приходится на эту часть). В конце завершается неким выбором Роджера, где он бросается к Джуди, так что в этой главе "скругляется" тема семьи). И затем идет 4 часть - "Сид" (то, до чего Сид там додумался относительно них, вполне понятно по приснопамятной записке: "радар, лохмотья, сахар, тиковое дерево." Очень трогательный вопросительный знак после (твой(?)). Я люблю это чувство возвращения (такой жуткий обман, я же знаю, что будет дальше, и все равно). Интересно еще кто больше радовался - я или Роджер. Но и там радость разбавлена - горчинкой во рту Сида и видением этого Бородача и Сант Мат, с которого, как я знаю (а Роджер нет), и начинается вся пляска святого Витта.
И - последняя часть "Они" - тут и толпа их слушателей, и, в целом, будущее, пускай пока и обряженное в глуповатую форму объявления "ПОП-ТАНЦУЛЬКИ и ПЛАВАЮЩИЕ КИНОШКИ". Лично мне, привыкшей все сравнивать, уже отсюда ясно видна тень Стены и огромной толпы под ней.
И вообще это твоя вина, что это стихотворение Фроста теперь будет боком ассоциироваться с Роджером.
The woods are lovely, dark and deep,
But I have promises to keep,
And miles to go before I sleep
Получился какой-то сумбур невыспавшийся, я надеюсь, ты меня простишь за это. Какое-то глупое разбирание на составляющие.