Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: udemia
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
"И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава Тринадцатая. Heavily spaced
Railroads serve the purpose
of the old man’s wrinkled face
and one night stands are porpoise
and promises weave like lace,
stained church-glass breaks to pieces
each time I come to confess
and quick kisses are vers libre
for scavengers like me.
My awful rowing to shore
where rhyme does not exist —
the countdown: from one to four
meets my will, it meets my fist
again words substitute people
and hello ends in goodbye,
our walk ends under the steeple
stinking of vomit and rye.
But not this time, I refuse
to take the conjurer’s mask
turning my face into a bruise
just for a sip of ruby’s cask
from your mouth. A porpoise mouth
that can engulf this whole city
of sacred artifice
cutting out hearts and leaving façades.
And farewells are darts.
A wolf-claw hangs from my hand —
my ballpoint and my feather,
that’s what we wear in my land —
land of the shiny boots of leather
(I teach you teach me say
“Tu peux jouir dans ma bouche”)
No Vera singing, “We’ll meet again”
before first blood, before first snow
and counting your every cain
I decide which way I’ll row —
there is an island —
with no rhyme, no meter,
no slap to make me bitter-sweeter.
I cast a spell,
as we’re standing near the bell tower,
and another and another and another.
You got to pay
with this and this and this
and this façadomy kiss.
— an island for us to reign o’er.
«В небо над Лондоном выстрелили из ракетниц — так андеграунд давал знать о начале этого действа… Десять тысяч человек, целая армия в душистых старых кружевах, в бархате, с бусами и колокольчиками, все — под кайфом».
— Вот это поебота!
На постере — обведенная по контуру черным дамочка в профиль, с голой грудью и пурпурными волосами. В волосах — цветастые звездочки, вместо ушей — косые волнушки, а во взгляде — лизергиновый туман.
На такое даже не передернешь.
Она висит в дымном кольце на белом фоне, а под ней буквами, больше похожими на ракушки, выведено: «14 Hour Technicolour Dream».
Когда-то неподкупный андеграунд заглотила коммерция: слева мелким шрифтом указан список групп, которые выступят этой долгожданной ночью. В самом начале — гвозди программы, вроде The Crazy World of Arthur Brown, Soft Machine, The Move, The Pretty Things и — что бы вы могли подумать — та-дам! — Pink Floyd, а потом уже что-то совершенно невнятное, вроде The Interference, которая одним своим названием ставит фингал под глазом, Utterly Incredible Too Long Ago To Remember Sometimes Shouting At People — интересно, сколько раз они ошибутся, когда будут произносить собственное название, — и Сьюзи Кримчиз, чья фигура, хочется надеяться, будет такой же аппетитной, как фамилия.
На самом деле весь этот день — это полная поебота.
Роджер чихает так, что в ушах звенит, а в глазах темнеет, как у героя американских мультфильмов.
Утром они были в Лондоне и снимали клип, который, вообще-то, тоже поебота, днем уже мчались в аэропорт, а вечером отыграли выступление в голландском Зандаме, где, как говорят, Моне накалякал одну из своих картин. Роджер ее не видел, но он уверен, что это ровно такая же поебота, как и город, и их выступление, и все эти красно-оранжево-желтые тюльпаны, на которые у Роджера, как выяснилось, аллергия.
Он вновь чихает.
А ночью вновь Англия, вновь Лондон, вновь лужи, пинта эля, чтобы заправиться, вновь отыгрывать выступление перед десятитысячной аудиторией, которая занята собой, а вовсе не музыкой.
Тяжесть падает на плечи Роджера утром, и днем, и ночью, и когда кажется, что падать там уже нечему, что спина вот-вот сломается, Роджер запирается в себе.
Он не понимает, как можно привыкнуть к этому графику: один день ты с утра до ночи в студии, кое-как записываешь трэк, потом мчишься на концерт на другой конец страны, а через двенадцать часов опять в старом-добром Лондоне, и везде нужно быть свежим и свободным, чтобы как следует окунуть аудиторию в потусторонние звуки Pink Floyd.
Тот клип, что они умудрились снять зимой неподалеку от дома родителей Ника, в Сассексе, не угодил BBC — «Arnold Layne» вышибло из чартов, и их двухминутное валяние дурака на камеру в компании голого манекена в полицейской каске показалось этим дундукам слишком рискованным ходом.
Именно Роджер предложил для новой версии St Michael's Church, мимо которой ходил все те четыре года, что добирался до университета из дома Леонарда.
Деревья в садике, принадлежащем церкви, как будто вытатуированы на горизонте. Готическая церковь покалывает облака острием шпиля. Мелкая заводь покрыта волнистой пленкой воды. Одинокая фигура дамочки в темно-зеленом костюме выцветает, пока та прогуливается вниз по дороге. Роджеру кажется, что он превращается в камеру, которую держит знакомый Дженнера — он то и дело прерывает их, у него то штатив барахлит, то кадр смазан, то они делают все слишком быстро. Для Роджера сейчас все вокруг черно-белое, как для камеры, и плевать на их роскошные пестрые шмотки.
Они придумывают все жесты и повороты прямо на месте.
Сид не сохраняет энергию в преддверии тяжелого дня — он тратит ее здесь и сейчас, он ходит кругами, прикидывая, как же им рассказать историю бедного воришки по имени Арнольд Лейн.
— Рик, если бы ты ходил восьмерками с левого ближнего к камере угла к правому дальнему, это была бы настоящая шангри-ла.
— Ник, а ты мог бы раскинуть руки и смотреть в небо, как если бы ты был Икаром, который вот-вот взлетит? Перья и воск! И никакого солнца!
— Роджер, а мы с тобой должны драться, а потом вальсировать.
Он знает, что почувствует, еще до того, как, собственно, чувствует.
Это чувство — что все вокруг все поймут — наконец, наконец — если он согласится.
Это чувство — что все вокруг все поймут еще быстрее — наконец, наконец — если он откажется.
Это чувство — что все вокруг все поймут — наконец, наконец, так или иначе — что бы он ни сделал, убежал или остался, дал Сиду в челюсть или вцепился в губы.
Это чувство. Роджер боится дать ему названия.
Это чувство, когда под ногами день за днем нет твердой земли. Чувство присущее юности, присущее пьянству, на самом деле — константа дружбы с Сидом, эта морская болезнь, эта тошнота, эти головные боли, это томление, это чувство, это чувство, это чувство.
Сид достает сигареты, и Роджер позволяет себе сжать его ладонь, кроша их в труху.
— Убери. С нашей репутацией они решат, что это шмаль, и придется в третий раз все переснимать.
— Но это же весело, — Сид робко улыбается и прячет руки за спиной. Крошки табака и папиросной бумаги сыплются им под ноги.
Роджеру хочется целоваться, но сейчас, как всегда, не время и не место.
В клипе они дерутся, как танцуют и танцуют, как дерутся.
Должно быть, вся идея в этом, но Роджер слишком поздно это понимает. Он просто повторяет одни и те же движения, отталкивая Сида от себя — тот отскакивает, как надувной шарик, — а потом хватая его за руки, сближаясь с ним в нелепом клинче. На записи длинный плащ Роджера цвета охры превращается в черный дракуловский балахон, по нему рыщут руки Сида, и сразу вспоминается их тяжесть, легкость этой тяжести, единственная выносимая тяжесть этого дня.
Они похожи на танцующих медведей в цирке!..
Видны их руки и взбитые ветром волосы.
Не видно самого важного — того, как они прижимались друг к другу лбами, как путались ногами, какую россыпь красных полумесяцев оставили друг другу ногтями на телах, когда Роджеру внезапно хотелось не только целоваться.
Когда к концу съемки Сид говорит, что будет «пр-р-росто фан-тас-с-с-ти-ка!», если Рик с Ником встанут спиной к камере, а Роджер согнет шею, спрятав лицо под челкой, ведь тогда родятся контрасты-диссонансы-полярности, он забывает сказать, что при этом будет делать он сам.
Времени у них в обрез, и потому оператор говорит снимать оставшееся длинными фрагментами, минуты несутся вскачь, быстрее, быстрее, быстрее.
Роджер встает в нужную позицию. Что Сид забыл упомянуть, так это его собственные колени, сталкивающиеся с землей, его собственная спина, ветрено уклоняющаяся назад, подвязанный у ремня кардиган, сам ремень с тяжелой пряжкой, две пуговицы у брюк, всего две пуговицы, которые можно расстегнуть одной рукой, пуговицы, две, брови, изгибающиеся, как арки у церкви позади них — про все это Сид не рассказал.
Сид шевелит губами, и Роджер как будто слышит слова песни.
Сид выстраивает свое лицо, так что каждая черта разламывается на десятки других, о которых Роджер никогда не слышал на уроках рисования; у него такое лицо, как будто ему сделали «крапиву» по всему телу разом, как будто подцепили крюком и тянут вверх, как будто он кончает, как будто он кончает, как будто он кончает.
Когда — спасибо рассщедрившемуся на кэб Дженнеру — они мчатся в сторону Heathrow, Роджер смотрит в окно.
Кажется, скоро будет дождь.
Он видит в небе птичьи стайки, долго следующие за кэбом и быстро исчезающие затем, и думает: раз человечество сконструировало самолеты, летающие даже в ту погоду, которая наводит ужас на настоящих пернатых, с головами людей все совсем не в порядке.
Роджер чувствует сковывающую тяжесть в плечах, но это не мешает ему чувствовать себя бессмертным.
После концерта в Зандаме внутри сбиваются какие-то настройки, по венам бежит очередная доза адреналина, на языке бегают храбрые, но слюнявые слова — их Роджеру удается запереть за частоколом зубов, — а сам он бежит в сторону туалетов, где на нидерландском написаны не понятные ему указания, он бежит, бежит, бежит туда, куда отлучился Сид пару минут назад.
На выступлении в Зандаме с Сидом происходит то же самое, что уже случалось на нескольких концертах раньше — где-то в середине исполнения что-то в нем проседает и выцветает; они с Роджером точно меняются местами: Сид начинает долго держать одну ноту, сгибается над гитарой так, как будто решил рассмотреть собственные туфли.
— Открой, — говорит Роджер, хлопнув ладонью по двери туалета.
Статус кво вновь меняется, и на этот раз Роджер оседает, когда Сид втаскивает его в кабинку и, спустив его брюки до колен, наскоро дрочит ему, подставляя руку к его шее, так что подбородок то и дело больно стукается о косточку.
Слишком быстро.
Костяшки пальцев скребут прямо под яремной веной, рука на члене сухая и жесткая, лицо перед ним кривится в улыбке, как будто этот человек напротив хочет пощекотать его топором по яйцам.
Все переворачивается с ног на голову, так было в первый раз, это и сейчас никуда не делось, но сейчас Роджеру кажется, что все беспокойство и хаос и ожидание — только отголосок того, что уже когда-то произошло.
Отголосок их комнаты в Highgate, визжащей кровати, набитого дешевой вегетарианской едой холодильника.
Отголосок возни в траве у берега Кам, его ветхого мотоцикла, «Почему, когда я делаю вот-т-т т-т-так, ты т-т-так дергаешься?..»
Такое обычно случается с пластинками — слушаешь одну часто-часто, она приедается, и ты уже не возвращаешься к ней, а выбираешь другую, а потом с ней случается ровно то же самое.
Роджеру кажется, что, будь Сид прежним, он бы так не думал.
Роджеру кажется, что он слишком много думает для человека, над чьим членом сейчас трудится чья-то рука.
— Не надо, не надо, черт… — Роджер сталкивается с оргазмом, как с убийцей, вылетевшим из-за поворота — неожиданно и быстро, жертва не успела подготовиться к встрече.
Холодно и мокро — и совсем не похоже на то, что обычно происходит между ними, когда Роджер спешит, как ненормальный, а Сид держит его, словами, взглядом, своими ногами за бедра, так что те трещат от натуги.
Они в молчании моют руки, каждый в своей раковине — и только когда они садятся на обратный самолет, Роджер понимает, что они даже не целовались.
Сейчас они выходят на сцену, и сквозь стекла выставочного центра, где проходит 14 Hour Technicolour Dream, на них льются первые лучи мутного солнца.
Сид смотрит на свою гитару и бормочет себе под нос, Роджер слышит: «Солнце устало, город устал, у толпы томно встало, а вот у меня — упал».
Девицы в первых рядах орут имя Сида, когда понимают, что закрывать концерт будут те самые Pink Floyd. Они хватаются своими девичьими ручками за полы платьев, часто моргают и раскрывают рты, похожие на выброшенных на берег рыбин.
— Мы не сучьи Битлз, чтобы они так орали, — выплевывает Роджер.
Его слова тонут в гаме толпы.
— Но тебе же нравятся Битлз, — пытается урезонить его Ник.
— Но мне, блядь, не нравятся эти вопли.
— А если бы они кричали твое имя, было бы лучше?
Вот дать бы Нику сейчас по роже, и дело с концом.
Когда они начинают играть вступительные ноты «Interstellar Overdrive», у Роджера перед глазами еще стоят девицы, которые после концерта выловят Сида, повиснут у него на шее, измажут его лицо в помаде, просунут его руку себе под юбки, пока музыкальная машина будет журчать хитами последних месяцев.
Electrical banana
Is gonna be a sudden craze
Electrical banana
Is bound to be the very next phase
Пока они играют получасовой сет, пока гудят их руки, изгибаются губы, пляшут мысли, каплет с проектора освещение, солнце восходит все выше и выше. Роджер стоит к нему спиной, но ему кажется, что оно такое же беспокойное, как и все в Alexandra Palace.
Беспорядочные мысли стрекочут в Роджере на манер калейдоскопа, один из осколков попадает ему прямо в лоб, и Роджер думает о том, что теперь у них с Сидом все всегда будет так, как произошло в туалете в Зандаме. Теперь все будет именно таким: редким, выменянным у времени на что-то ценное, чего они оба в будущем недополучат. Роджера мутит от этих мыслей.
Потом он слегка поворачивается, и выцепляет Сида взглядом еще до того, как, собственно, видит его — белая, точно из рисовой бумаги рубашка, очень темные глаза, гитара, издающая несвойственные ей звуки.
Роджер ловит себя на том, что неприкрыто разглядывает его — глаза слезятся, глаза пылают, глаза отказываются закрыться — будто он никогда не видел Сида раньше. Зверек внутри напряжен еще больше, и он тоже смотрит на Сида. Хотя внутри Роджера слишком темно, чтобы что-то разглядеть.
Но Сид сам переполнен тенями — возможно, именно это делает его видимым для зверька.
Зверек требует, чтобы Роджер неотрывно глядел на Сида, этот зверек такой дикий, что в груди становится просто больно.
Когда аплодисменты сметают их со сцены, они слышат, как участники The Flies кричат им:
— Продались! Вы продались, ублюдки! Ваш «Arnold Layne» — жрачка для сопляков! Сколько вам заплатили, что вы позволили себе такие костюмчики?!
— Ебаные придурки, — морщится Роджер.
— Если они так решили, возможно, во всем этом есть смысл, — рассеяно говорит Сид.
— В чем — в этом?
Но Сид не отвечает. Подойдя ближе к окну, он смотрит на солнце. Роджер смотрит туда же, но не выдерживает и отворачивается.
В глазах после яркого света темнеет.
***
“Now it passes on and I begin to lose it," he said presently. "O Mole! the beauty of it! The merry bubble and joy, the thin, clear, happy call of the distant piping! Such music I never dreamed of, and the call in s stronger even than the music is sweet! Row on, Mole, row! For the music and the call must be for us.”
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
— День такой тихий — если прислушаешься, сможешь услышать солнечный свет.
— Начинаем через десять минут!
Камеры, свет, инструменты — все готово, кроме самих Pink Floyd.
Сегодня BBC Lime Grove Studios в их полном распоряжении, и все только для того, чтобы их показали по BBC1 с синглом, умудрившимся вскарабкаться на шестую строчку в английских чартах.
Когда Роджер узнал, что их пригласили на злосчастный Top Of The Pops, он покраснел, а потом повалил Джуди на кровать, выбивая из себя один из самых диких оргазмов в жизни.
Джуди, еще не слышавшая песню, была так горда, будто сама участвовала в записи. Она непонятно посмотрела на Роджера, этим женским взглядом как будто краешком глаза, взглядом, который он никогда не понимал, и сказала, что тот выглядит как мальчишка.
Потом она сказала, что любит его.
Это был четвертый раз, когда она произнесла эти слова — Роджер считает, Роджер никогда такого не забывает.
Стараниями провидения и мистера Нормана Смита выпуск «See Emily Play»катапультировал их в сиропный мир, полный Top Of The Pops, The Look Of The Week и прочих телевизионных программ, оказаться на которых хочет каждая группа, чтобы потом рассказывать, какие там все продажные свиньи.
Хотя теперь и сами Pink Floyd — продажные свиньи, разве нет?
Возможно, The Flies были правы, въедливый бес под названием «коммерция» захватил их и заставляет теперь завивать волосы, начищать туфли, замазывать темные круги под глазами тональным кремом и выступать на Top Of The Pops.
Но к черту это.
— Возможно то, возможно сё — нахуй The Flies. Они бы все душу продали, чтобы оказаться на нашем месте, — пожимает плечами Ник, когда Роджер рассказывает ему о криках в Alexandra Palace. Это ведь было больше двух месяцев назад.
— Сид так не считает, — Роджеру кажется, что он произносит это веско, но Ник не выглядит впечатленным.
Ник берет расческу и, скорчив рожу своему отражению, проводит пробор; затем снова кривится и проводит его в другом месте.
Роджеру кажется, что тот молчит очень долго, но когда он заговаривает, Роджер хочет, чтобы он замолчал.
— Ты мне на Сида пожаловаться решил? Вы бы сами разбирались, не знаю, какая муха вас укусила…
— Я не жалуюсь, — отрезает Роджер.
— Окей, как скажешь. Просто, что бы с ним сейчас ни происходило, это касается не только его.
— Если ты хочешь сказать…
— И не только тебя, — обрывает его Ник и пристально смотрит на отражение Роджера в зеркале. Роджер моргает несколько раз, встревоженный начинающейся перепалкой. Он отворачивается, надеясь, что это не выглядит так, как ему кажется, и проводит рукой по лицу.
— Мало сплю, — поясняет он.
Он не знает, убедил ли он Ника хоть в чем-то.
Перед выступлением Роджера предсказуемо мутит.
В тот самый момент, когда операторы показывают им зеленый свет, он задерживает дыхание, и к заложенным ушам и желудку, сцепившемуся со зверьком в смертельной хватке, присоединяется гнилая отрыжка. Внутри все проседает — вжииик! — и песня заканчивается.
Это быстрее, чем нырять в Кам за упавшим в нее сачком, быстрее, чем расшибить в кровь коленку, быстрее, чем самый первый минет.
Сегодня им везет — их агент, Моррисон, смилостивился и не поставил им концерта на вечер. Правда, завтра придется добрых полдня трястись, скрючившись, в фургоне, но сегодня у них есть целый свободный вечер.
Не спеша снимая макияж после выступления, Сид непроницаемым взглядом обводит просторную гримерную.
Всего два выступления.
Через неделю и вновь через неделю, всего два раза, Сидни, и это закончится — черт подери, им всем стало бы легче, если бы он перестал строить из себя разочаровавшегося в популярности пиздюка и просто плыл по течению. Никому из них не нравится стоять истуканами у микрофонов и делать вид, что они играют музыку, которая на самом деле идет из динамиков, никто не в восторге от снующих туда-сюда операторов и зрителей, которым одни хиты подавай.
Роджер наскоро смывает тональный крем холодной водой. На лице остаются мутные разводы, глаза краснеют, но Роджер всё равно заканчивает быстрее остальных и успевает нагнать Сида, бредущего в сторону автобусной остановки.
— Стой, стой же, — он хватает его за плечо.
Видимо, именно это чувствуют счастливчики, попавшие в трансформаторную будку.
Шесть тысяч вольт дробят позвонки, жгут волосы, выдавливают глаза, кастрируют, четвертуют и подвешивают на месте.
Может, будка этого и не делает, но Сид — еще как. Дотронешься — и все, как будто до этого ничего не существовало, нет ни прошлого, ни воспоминаний о нем, ни увещеваний, ни обвинений, только сегодня и сейчас.
— Да? — откликается Сид, как будто они продолжают давно начатый разговор.
— Ничего, — качает головой Роджер. Замешательство затыкает рот.
— Я сегодня думал…
— Что?
— Что у тебя точно выпиленный лобзиком идеально прямой нос.
Роджер убеждает себя, что это не издевка, но у него, кажется, не выходит.
— Вовсе нет. Он совсем не прямой. Ты художник, разве не видишь?
— Мне не нужно смотреть, чтобы знать, что я прав, — с прохладцей говорит Сид.
Он стоит к Роджеру вполоборота. Как будто решает, переброситься с ним еще парой фраз или пойти по своим делам.
— Никогда бы не подумал, что выступать перед этими истуканами может быть приятнее, чем... ну, хоть перед посетителями UFO.
Сид безучастно смотрит на него.
— Тут… никто не кричит твое имя нам на ухо. А то так сразу начинает казаться, что мы одни из этих сладких мальчиков с гавайскими венками на шеях.
— Но ты ведь злишься не только на это.
— Может быть, — Роджер смотрит себе под ноги. Темные плевки жевательной резинки на тротуаре, раздавленное тельце дождевого червя прямо у подошвы его левой туфли, несколько уже истоптанных травинок пробиваются наружу.
Лето в разгаре.
Из паба напротив доносится запах ростбифа и хмеля.
— Ты хочешь есть? — наудачу спрашивает Роджер.
Сид прослеживает его взгляд и тоже смотрит на вывеску «The White Hart» через дорогу. Роджер знает, что тот уже давно не ходит в такие места — зачем, если он не ест мяса и пить не любит?
Роджер представляет, как здорово было бы посидеть в этом пабе, потрепаться о последнем футбольном матче Арсенал против Манчестер Юнайтед и послушать старую-старую музыку, прямиком из американских прерий.
I wish I was a mole in the ground
Yes, I wish I was a mole in the ground
If I's a mole in the ground I'd root that mountain down
And I wish I was a mole in the ground(1)
— Мы с Линдси собирались пойти к друзьям этим вечером.
— Что, они поджарят тебе вегетарианский омлет? — ерничает Роджер.
— Они поджарят мне мозги, — на лице Сида вспыхивает лукавая улыбка. Как будто из-под аккуратно заправленной кровати показались сбитые простыни.
— Мне правда надо идти.
Теперь улыбка трансформируется в жалкую, извиняющуюся.
Такие улыбки хуже плевка в лицо. Роджер тут же распрямляет плечи и отвечает:
— Да, мне тоже.
Сид поворачивается, но, сделав шаг вперед, останавливается — кто-то из скандинавского фольклора, превратился в статую с первыми лучами солнца.
— Ты слышишь его?
Роджер чувствует себя сбитым с толку, отсталым, чувствует, что не понял шутки.
— Кого?
— Свет. Свет солнца, помнишь, я говорил? День сегодня тихий.
— Смеркается уже, — невпопад отвечает Роджер и ежится. — А ты его слышишь?
Но Сид уже не отвечает — повернувшись на каблуках, он идет вниз по улице, проходит автобусную остановку и тенью исчезает за углом.
***
“The Mole, greatly wondering, obeyed. "I hear nothing myself," he said, "but the wind playing in the reeds and rushes and osiers."
The Rat never answered, if indeed he heard. Rapt, transported, trembling, he was possessed in all his senses by this new divine thing that caught up his helpless soul and swung and dandled it, a powerless but happy infant in a strong sustaining grasp.
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
Два часа праздника в честь рок-н-ролльного концерта на месте консервативной филармонии, в честь отворяющего двери лета любви, в честь музыки Pink Floyd, в честь мая.
Свободные игры в честь мая, разыгравшиеся двенадцатого числа в The Queen Elizabeth Hall, сто двадцать минут непрекращающегося джема, картофелины, бьющиеся о гонг, букеты нарциссов, чтобы завалить ими аудиторию в конце, машина по производству мыльных пузырей в углу сцены и предупреждение Дженнера: «Запомните, это ваше первое и последнее выступление на этой площадке, эти сукины дети учредители всегда найдут, к чему придраться» — это точно лучший концерт, который у них когда-либо была возможность дать.
— У вас не будет группы на разогреве, и да, все места сидячие, — говорит им Дженнер.
— А их нельзя открутить? — Роджер наклоняется и сильно дергает за ножку кресла.
— Ты сдурел, что ли? Нет, нет, их нельзя открутить! — Дженнер хватает его за рукав. — А если бы и можно было, мы бы не стали. Знаешь, во сколько обойдется ремонт пола?
Роджер смеется и ослабляет хватку на кресле.
— Когда они примут вещества, а они примут, этому миленькому декору не поздоровится, — говорит он.
— Тогда мы выдадим им бумажные слюнявчики! — отрезает разозленный Дженнер. — Если ты такой предусмотрительный, Уотерс, то придумай что-нибудь сам.
Времени на репетицию всего ничего.
В зале разлита тишина, и она заполняет все: каждую щель, трещины в оконных рамах, дверные проемы. По длиннющей сцене змеятся провода усилителей, инструменты расставлены, куртки сброшены. Свои туфли Роджер поставил на одно из сидений, и их высокие светлые язычки напоминают кроличьи уши; белый кролик — единственный слушатель их плохо отрепетированного концерта.
— Смотри, и на этом моменте ты подойдешь к бревну, вот сюда, — Роджер показывает на деревянный брусок, стащенный Дженнером со стройки неподалеку, — подойдешь и начнешь пилить.
— У нас и пилы-то нет, — замечает Ник.
— Она точно будет к выступлению. Ты пилил что-нибудь в своей жизни?
— Неа, но я забивал гвозди.
— Ааа, ну тогда ладно. Смотри, не отпили себе руку, а то как мы найдем себе другого ударника, — предупреждает Роджер.
— Спасибо, Родж, я всегда знал, что ты меня ценишь, друг.
— Питер, Питер, когда мы войдем в «Games For May», ты наводнишь все вокруг красным? Будет, как в Ветхом Завете, то море из крови, — выдает Сид.
Питер всегда появляется на генеральных репетициях. Он притаскивает светоустановку и свою подружку Сюзи, они раскуривают косяк и подкручивают машину, направляя свет на стену позади инструментов. Питер сразу отказался использовать клубную аппаратуру и вместо этого прибрал к рукам светомашину со своего основного места работы, театра в West End.
Фонари для подсветки, соединенные с 500- и 1000-ваттными прожекторами, управляются хрупким пультом с клавишами, который с важным видом держит Питер — так, чтобы слайды в нужный момент начали плавать, раскрываться, точно бутоны цветов, падать, осыпаться и пожирать друг друга.
— Я работы не меньше вас делаю, а на пост-концертные потрахушки меня что-то никто приглашать не спешит, — шутит Питер, нагревая слайды паяльной лампой.
Сюзи спокойно смотрит на него.
У Сюзи кукольная внешность: сердцевидное лицо, обрамленное соломенными волосами, и слабый голос — чтобы различить слова, нужно внимательно следить за ее губами. Сюзи улыбается только глазами, но никогда ртом, как будто улыбка у нее слишком хрупкая, чтобы до него добраться.
Питер, высокий и плечистый, возвышается над ней, как скала, и общего между ними — только мягкие длинопалые руки.
На таких руках видна любая царапина, зимой кожа трескается и краснеет, а летом обгорает и шелушится.
У Питера с Сюзи «свободные отношения» — это значит, что они готовы взять к себе в кровать третьего. По крайней мере, Роджер об этом слышал.
То была краюха слухов, доставшаяся ему от Сида.
Давно это было.
— А ты откуда знаешь? — не поверил тогда Роджер.
— Я спал с ними обоими, — ответил Сид и тут же испарился, оставив Роджера гадать, соврал он ему или нет.
Роджер никогда не пытается уличить Сида во вранье. Сид растягивает значение правды, так как хочется ему самому, для Сида все это как игра с резиновым мячиком, как поход на пляж для с зонтиком от солнца, огромными смешными очками и лопаточкой в руке, та же легкость, та же беззаботность, то же безразличие к фактам и правилам, и, как и ребенка, его невозможно переспорить.
— Еще раз прогоним «Games For May», окей? — предлагает Роджер, надевая на шею ремешок баса.
— Брось, мы уже достаточно времени с ней провели, — качает головой Сид. — Лучше с-с-совсем немного рас-с-слабиться, — говорит он одними губами и кривит их в улыбке. Между его пальцев оказывается небрежно свернутая папироса, она прокатывается вверх по его ладони ко рту, щелчок зажигалки — Роджер знает, какой запах издаст подожженная смесь.
Старая добрая матушка-природа в отдельно взятом листе каннабиса, вот что Сид предлагает им всем.
Роджер бы и сам не отказался. С виски на два пальца, в баре, развалившись в кресле, с полуголыми детками, вспотевшими, тяжело дышащими, с их вздымающими грудями и взлетающими вверх тряпицами коротких юбок — идеально, но не сейчас. Не когда у них совсем скоро выступление, и сюда вот-вот валится толпа, покачивающаяся от кислотных видений.
— Но ты все равно ошибаешься, — говорит Роджер.
— Да перестань.
— Ошибаешься, это так. В припеве. Он начинается с ми ре ми, а ты идешь ми ре ре или ми ре соль, или я уже не помню как. Это хорошо слышно. Мы же не глухие, мы слышим, — Роджер бросает взгляд на остальных.
Все, кроме Сида, еще сидят со своими инструментами, точно забаррикадировавшись.
— Я знаю, как играть свою песню.
— Я не говорю, что ты не знаешь, я говорю, что ты ошибаешься в ней.
— Я знаю, как и что играть, это я ее написал.
Недосказанное «а не ты» повисает между ними.
Тихие топи зала точно облили дизелем, а огонь совсем близко, он уже зарождается в их желудках, проклевывается через свою скорлупку, ему только повод дай — он захватит все живое.
Роджер ненавидит злиться на Сида.
Сида нельзя переспорить, нельзя убедить в своей правоте, нельзя переманить на свою сторону, нельзя образумить — он только корчит рожи и тебя выставляет дураком.
«Games For May» была написана на следующий день после того, как Дженнер выбил им это выступление, а Хоппи в журнале «IT» предложил название перформанса: «Games For May — Space Age Relaxation For The Climax Of Spring». Сид принес новую песню сразу же, как будто она ему приснилась или уже давно лежала готовая. Грелась у него за пазухой, билась в клетушке его груди, а тут вырвалась, обрела звучание и! —
Полетела.
Теперь же все может полететь к чертям, потому что Сид не хочет лишний раз взять гитару в руки и потратить десять чертовых минут на последний прогон.
— Родж, ладно тебе, не делай из мухи слона, — говорит Питер, воркуя над светоустановкой.
Должно быть, Роджер хорошенько разозлился, раз даже Питер влез, и от этого он злится еще больше. Зачем этот придурок вообще суется не в свое дело, чего ему стоит, как хорошему мальчику, просто продолжить наносить на слайды чернила доктора Мартина и охлаждать их феном для волос? В конце концов, ему платят за это, а не за ценные советы.
Роджер отмечает, как двигаются пузыри, проецируемые на стены — они перескакивают друг через друга, будто играя в чехарду — но тут же одергивает себя.
— Я делаю из мухи слона? Я всего лишь предлагаю потратить последние десять минут на что-то полезное, а не…
Сид выходит из концертного зала.
Рот Роджера закрывается с глухим хлопком, и он шумно сглатывает. Кажется, будто за шиворот ледяной воды налили, и он стоит пораженный и вымокший.
Роджер не понимает, зачем он это делает, но он оставляет бас прямо на полу и направляется к выходу.
Ник одними глазами спрашивает его: «Может, не надо?», но Роджер делает вид, что ничего не заметил, и идет за Сидом, сначала просто вниз по коридору, потом один пролет вниз по лестнице, а потом дверь мужского туалета захлопывается перед ним, едва не ломая нос.
Шлепать по холодному кафелю странно — как будто он маленький ребенок, испугавшийся ночных монстров и забывший, что это лягушачье шлепанье лучше всего выдаст его в темноте.
Сид стоит у писсуара; Роджеру видна его спина, обтянутая белой поплиновой рубашкой, темный склоненный затылок и кубинские каблуки, покачивающиеся взад-вперед, когда он переминается с пятки на носок.
— Ведешь себя, как кретин, — произносит Роджер и сам себе не верит.
Это он кретин — пошел босиком за Сидом и стоит сейчас, как истукан, пока тот мочится.
Сид встает на носки.
— Нет, ну правда, как ребенок.
И вновь на пятки.
— Ты меня слушаешь? Я же просто не хочу, чтобы во время концерта что-то пошло не так.
Замирает, но через секунду опять покачивается, привставая на носки.
Тихое попискивание скользящей молнии.
Сид всплескивает руками, но не поворачивается, так что слова выскакивают из его рта, рикошетят от стены и только потом падают Роджеру в уши.
— Жил на свете старик в бороде.
Говорил он: «Я знал, быть беде.
Две совы, три чижа
И четыре стрижа
Свили гнезда в моей бороде».(2)
Он подходит к раковине, выкручивает кран с горячей водой и оставляет под ней руки. Когда вода нагревается и мутнеет, Сид резко вытаскивает покрасневшие ладони. Он дует на них, а потом зачем-то проделывает процедуру опять. В этот раз его хватает на пару секунд, и лицо тоже розовеет.
Он не смотрит на Роджера.
— Обожаю пузыри. Когда они вскипают на коже. Волоски поднимаются вверх и точно редеют, — обращается Сид к самому себе.
— Ты что, смеешься надо мной? — сипит Роджер. Зверек в груди озадаченно сворачивается в комок и притворяется спящим.
Конечно.
Кому такое понравится.
— Сид, не играй со мной в это, мне это не нравится, ты знаешь, — они стоят друг напротив друга, и Роджер клянется, что простоит так хоть целую вечность, пока Сид наконец на него не посмотрит, — ты ведь знаешь, да?
Сид берется за ручку двери, но Роджер перехватывает ее. Их пальцы сталкиваются на прохладной стали, и по Роджеру пробегает такой родной холодок, такой знакомый невыносимый и жгучий холодок, от которого дыбом встают волосы, а по всему телу гусиная кожа, во рту все высыхает, а между ног тяжелеет и готово вскипеть.
А ведь он был, черт подери, зол всего пару минут назад.
— Не молчи, я не люблю, когда ты так… — Роджер осекается, увидев, что Сид вскидывается от этих слов и смотрит на него, по-птичьи склоняя голову на бок.
Роджер сжимает его ладонь, в голове у него стучит.
— Сидел в лодке старик на брегу
Он сказал: "Я плыву! Я гребу!"
Но сказали в ответ: "Ерунда!"
Загрустил очень сильно тогда
Этот бедный старик на брегу.(3)
Сид говорит складно — а потом внезапно выворачивает ладонь и царапает голое запястье Роджера, оставляя красные полосы от ногтей.
Помедлив, он притрагивается к ним, на этот раз подушечками пальцев, мягко, едва ощутимо, и раньше Роджеру было бы достаточно этого.
Но не сейчас, сейчас Роджеру мало этого, как однажды ему оказалось мало дружбы, потом мало случайных рукопожатий и «Я покажу тебе, как рисовать идеальные окружности, Джорджи», мало поцелуев и рук Сида у себя между ног, сейчас ему мало всего того, что он успел приобрести за эти годы, и ему нужно больше, ему нужно все без остатка, ему нужно больше, чем он, возможно, может дать сам, но уступать он не согласен.
Как же сухо во рту.
Этих странных игр Роджеру никогда не было мало, и их он готов кому-нибудь отдать взамен на уединение — чтобы весь мир остался за рубкой со звуко- и светоизоляцией, и они с Сидом смогли бы заснуть в их личной темноте, не тронутой ни солнцем, ни тенью.
Вот чего хотел бы Роджер, но Сид явно думает иначе.
Должно быть, именно поэтому он толкает дверь и выходит в коридор, оставляя Роджера наедине с белым кафелем, одинокими писсуарами и все еще текущей кипящей водой в кране.
***
“Clearer and nearer still," cried the Rat joyously. "Now you must surely hear it! Ah—at last—I see you do!"
Breathless and transfixed, the Mole stopped rowing as the liquid run of that glad piping broke on him like a wave, caught him up, and possessed him utterly. He saw the tears on his comrade's cheeks, and bowed his head and understood. For a space they hung there, brushed by the purple loosestrife that fringed the bank; then the clear imperious summons that marched hand–in–hand with the intoxicating melody imposed its will on Mole, and mechanically he bent to his oars again. And the light grew steadily stronger, but no birds sang as they were wont to do at the approach of dawn; and but for the heavenly music all was marvellously still.
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
Идет вторая неделя выступлений на Top Of The Pops.
На этой фурцелларановой, сахаристой программе, получающейся в результате взбивания желатина со звуком простенькой трехаккордной фанерной гитары, на этой программе, попирающей все законы электродинамики, пар идет у слушателей не только из ушей, но и из телевизоров. Картинка с разодетыми в ярко-черное и ослепительно-белое ребятками начинает рябить, а безликий голос с воодушевлением восклицает: «А сейчас начинается Top Of The Pops!».
— Они опять опаздывают? — кисло осведомляется один из операторов.
Они — это Pink Floyd.
Их здесь презирают, а они презирают всех здесь.
Правда, здешние, надо отдать им должное, работают, зарабатывают свои ничтожные деньги и пытаются на них прожить — в отличие от них, раз за разом опаздывающих и появляющихся с таким лицом, точно был обьявлен национальный траур.
Они терпеть не могут телевизор, коммерцию, синглы, глупые передачи для домохозяек и их разожравшихся котов.
Это вполне можно понять.
Чего Роджер не понимает, так это почему нельзя притащиться в BBC Lime Grove Studios вовремя, сделать свою работу и уйти, забыв об этом дне до следующей недели.
Роджера греет мысль, что Джуди сегодня специально отпросилась с работы, чтобы в нужное время включить телевизор, где ее Роджер Уотерс появится на экране на установленные три минуты — с той же песней, которую он исполнял неделю назад, на том же канале, в то же время.
До студии он добирается очень быстро. Должно быть, он выглядел невероятно важным, когда спускался по улице: оранжевое видение, в брюках и рубашке цвета концентрированного лимонада и с черным чехлом на плече. Даже голуби оборачивались, вылупляли свои пугливые глазки, курлыкали и отлетали подальше от цветного Роджера.
Солнце, как и на прошлой неделе, печет, оно потеет и растекается желтым, лучи жидко проскальзывают по затылку, в них вымокают волосы, мысли и одежда. Лучи подталкивают Роджера вперед, заставляя перебирать ногами, и так до тех пор, пока солярный голос не начинает звучать у него в голове, и он не обнаруживает себя идущим очень быстро.
Когда Сид опаздывает на съемку, Роджер совсем не удивляется.
В последнее время он, кажется, совсем теряет способность к этому чувству.
Роджер хочет забыть, что Сид опять где-то пропадает, он хочет забыть, что до выступления осталось пятнадцать минут, и что Сид еще ни разу так не задерживался.
Этим утром он проснулся в мокрой от пота постели, едва не придавив Джуди собственным телом, свалился на пол и, вышибая дверь в ванную, добрался до зеркала.
Сощурившись, Роджер широко раскрыл рот и попытался разглядеть свою гортань.
Разглядел он только ос — рой голодных, яростных ос, которые спрятались в его сонном горле и кусали его — бомба медленного действия, которая однажды, когда Роджер спал, беззащитно разлегшись на собственной кровати, решила сработать.
Черно-желтая бомба вибрировала свои жадными брюшками у него во рту, нашпиговывала его гортань ядом, жалила, жалила, жалила, пока Роджер не онемел.
Осы уничтожили его голос, испоганили его связки раз и навсегда.
Горло Роджера раздулось, они оставили его калекой раз и навсегда.
Обо всем этом он бы тоже с удовольствием забыл.
Но чем меньше Роджер думает о том, что ему привиделось этой ночью, тем чаще он вспоминает о том, что Сида нигде не видно.
Дженнер уже полчаса мнется у телефонного аппарата, по четвертаку спуская свою месячную зарплату с работы в Blackhill Enterprises, а Сид не отвечает.
— Что, кинул вас фронтмэн? — вроде бы дружелюбно осведомляемся один из осветителей.
— Ты бы захлопнулся, друг, — ласково советует ему Ник.
Сид вторгается во владения BBC за семь минут до выступления, и одет он так, будто обменялся шмотками с дворником в собственном квартале для современной адаптации «Принца и нищего»(4). На нем драные джинсы, скорее всего, даже не его собственные, а одного из его живущих на энергии космоса и ЛСД друзей, а прическа напоминает Роджеру тот самый день, когда Сид попробовал кислоту в первый раз.
Тот день, тот день, который Роджер никогда не забудет, ведь тогда они едва не измельчили друг друга, в их комнате, в их постели, под их одеялом.
Когда они были как стеклянная бутылка и смоченная горючим тряпка — бесполезные и простые сами по себе, но способные подорвать все и вся, находясь в непосредственной близости друг к другу.
Этой близости не было так давно, что ее, казалось бы, тоже пора забыть — но, как и кошмар с осами, забыть ее не представляется возможности.
— Где ты мотался? — взрывается обычно терпеливый Дженнер. Сид пожимает плечами, берет с полки пушистую кисточку для пудры, но, брезгливо поморщившись, кладет ее обратно.
— Выглядишь, как бездомный.
— Я выгляжу, как я сам, — холодности в словах Сида нет. Только безразличие.
Роджер проглатывает уместное: «Ублюдок». С Сидом ругательства не работают. Уверенность Сида в собственной правоте распространяется на окружающих, как заклинание, и один только поцелуй прекрасной принцессы может расколдовать его и даровать ему понимание того, что — нет.
На самом деле он просто ублюдок.
На самом деле опаздывать на съемки на студии BBC опасно, неправильно и вообще — ублюдочно.
Но сегодня Сид выглядит не только как ублюдок.
Еще он выглядит изможденным.
Будь он героем сказки, ему следовало бы разложить постель, вымыть теплой водой и напоить заваренным по всем правилам чаем, а не гнать на съемку.
Роджер посмеивается над собственными мыслями.
Видимо, солнце сегодня было по-настоящему злым и нагнало на него эти бессмысленные мысли — все еще проклятый разгаром лета, он спрашивает одними губами:
— Ты в порядке?
Поначалу Сид смотрит на него непонимающе, но потом оживляется и неопределенно качает головой:
— Я не спал этим днем, но прилег ночью.
— Понятно.
Роджер всегда говорит «Понятно», когда ему ничего не понятно.
— Жарко сегодня, да?
— Да нет. Люблю я солнце.
— И я тоже.
— Но не так, как я, — Сид выдает одну из своих смутных улыбок. Непонятно — это улыбка, как улыбка или он смеется над Роджером.
Роджер замирает — они говорят друг с другом так, как будто познакомились только что.
— Ты знаешь, как люди поклоняются солнцу? Они сидят, скрестив ноги, и смотрят на него, не отрываясь. В конце концов они слепнут, а через год — высыхают, как растения.
— И где это они ему поклоняются? Явно не здесь, — говорит Роджер.
— В Перу, в Венесуэле и в России.
Кажется, каменеет не только Роджер, но и весь мир вокруг.
Перу, Венесуэла, Россия и Роджер, и никто не может выяснить, издевается Сид или нет.
Роджер думает, что Сиду пора подмигнуть ему, вырвать у него волос с затылка, пропищать на ухо «берник-бернак», испугать его, смутить его, поразить его, заставить мир в очередной раз встать с ног на голову, поменять местоположение полярных кругов и принудить воду в стоке сливаться самым невероятным образом, раз и навсегда оспорив эффект Кориолиса.
Съемки проходят так же быстро, как и неделю назад.
Возможно, чуть-чуть тяжелее, но Роджер старается не заострять на этом внимание; когда все заканчивается, он испытывает все то же сытое облегчение.
На ум вновь приходит Джуди, которая, скорее всего, сидела с Лилой перед телевизором. В воображении Роджера она предусмотрительно переложила керамические чашку и блюдце на журнальный столик, в его голове она комкала полы своего летнего сарафана, того самого, голубого с цветочным орнаментом и круглым вырезом на спине, который Роджер подарил ей прошлым летом.
Джуди умудряется носить его так, что он выглядит новым, сколько бы раз она его ни надела.
Она, должно быть, во все глаза глядела в телевизор вместе с Лилой, и, боже мой, как же он хочет, чтобы она гордилась им, он и представить не может, испытывала ли она это чувство, и никогда не сможет ее от этом спросить, ведь ему слишком стыдно будет раскрыться перед ней, признаться, что такие вопросы его действительно интересуют.
Еще есть мама.
Мама точно включила телевизор в нужное время и не пропустила ни секунды их выступления, ведь Роджер специально звонил ей в Кембридж напомнить, что сегодня их сингл опять будут крутить по телевизору.
Он сказал это, помолчал и добавил, чтобы она предупредила миссис Барретт — вдруг Сид забыл рассказать ей.
Мама сказала, что посмотрит передачу вместе с Уинифред, и Роджер был рад повесить трубку.
Когда они выходят из студии на улицу, Сид сам подходит к нему и пытается залезть к нему в карман. Роджер отшатывается от неожиданности.
— Я хочу закурить, а сигарет — нуль, — нехотя обьясняет Сид.
Роджер выуживает пачку из кармана брюк и хочет было поджечь папиросу, но Сид забирает ее у него из рук.
Сам поджигает.
Сам закуривает.
Почему-то Роджеру очень обидно, что тот не дал ему сделать то, что он все эти годы для него делал, почему он не дал прикурить чертову папиросу его чертовой зажигалкой, почему, почему, почему Сиду нужно быть таким чертовым мальчишкой, таким чертовым ослом —
Таким чертовым ублюдком.
— Мне пора, — Сид широко улыбается и делает неумелый реверанс.
— Что было этой ночью, утром, не знаю когда? Мы уже решили, что ты вообще не придешь.
Роджер думает, что если Сид ответит, что ночью со своими дружками постигал себя, принимал вещества и читал стихи, он съездит ему по лицу.
Вместо этого Сид серьезнеет, смотрит на Роджера пристальным, почти нервным взглядом.
— Ты действительно хочешь узнать? — опять не то улыбка, не то насмешка.
— Да.
— Да? — Это звучит торжественно.
Роджер не может понять, почему, но Сид выглядит почти страшно — человек с ножом, готовый стать этой ночью убийцей.
А сам Роджер — вышедший из-за угла навстречу убийце человек, готовый окрестить для себя эту ночь последней.
— Пошли к тебе, — Роджер смотрит прямо на Сида.
Как же прямо он это сказал. Если Сид засмеется, он совсем этому не удивится.
Обидится — смертельно, дурень, дурень, ублюдок.
— Этой ночью я постригся в монахи, заставишь меня нарушить обет?
— Сид…
— Брат Сид, я попрошу.
— Прекрати.
Сид молчит одну долю секунды, но этого хватает, чтобы его лицо вспыхнуло, искра прошла по всему телу, от немытых свалявшихся волос до туфель на босу ногу, облила его жидким огнем и заставила развернуться и зашагать в ту сторону, где нет никакого Роджера Уотерса и его просьб прекратить.
Роджер механически убирает в карман пачку сигарет, приглаживает волосы и тупо вскидывает голову.
Глядит на солнце. Он не знает, как долго нужно смотреть на его сверкающим белым диск, чтобы ослепнуть, а потом высохнуть, но терпеливо ждет.
Терпения хватает от силы на полминуты, а потом Роджер зло сплевывает и идет в прямо противоположном направлении — навстречу самому себе и своим просьбам прекратить, прекратить, прекратить.
***
“Rat!" he found breath to whisper, shaking. "Are you afraid?"
"Afraid?" murmured the Rat, his eyes shining with unutterable love. "Afraid! Of Him? O, never, never! And yet—and yet—O, Mole, I am afraid!”
Kenneth Graham, «Wind In The Willows».
Дождь из красок и мишуры лупит по макушке, но зонтов на этот случай не предусмотрено, так что остается только прикрываться ладонью и щуриться от размалеванных в синий, желтый и зеленый лиц публики.
Бусы звенят гремучими змеями, оплетая шеи. Гвоздики, разбрасываемые по всему Alexandra Palace, готовы насадить глазные яблоки воодушевленной аудитории на свои стебли, готовы заткнуть им рот своими кровавыми бутонами и пережать трахеи гибкой зеленью листьев.
Эйфория, стоявшая в воздухе свингующего Лондона три месяца после 14 Hour Technicolour Dream, потихоньку начала разочаровывать детей цветов — конфеты набили детям оскомину, раскрасили язык в химические цвета, реальность, расцвеченная кислотой, подменила настоящую, и теперь все соскучились по серому миру прошлого.
Гвоздем сегодняшнего Love In Festival оказывается вернувшийся из Штатов желчный хлыщ по имени Эрик Бёрдон со своей новой группой Animals. Прошедший крещение в таинстве сан-францисских ночей и переродившийся после всенощной оргии лета любви, он идет первой строчкой фестиваля, но триумфального празднования психоделии не выходит, как не выходило никогда и так никогда и не выйдет.
Роджер знает это.
Роджер знает это, потому что ненавидит психоделию всем сердцем.
Если сердцем и вправду можно ненавидеть, он хочет вытряхнуть его из груди и сжать в руке — как мятежник хватает булыжник с мостовой, и ненависть пульсирует в нем вместо грудной мышцы. Роджер хочет сделать именно это и забить эту псик-к-каделию, псссиххходелллию, пссиххх-оууу-делллию! своим окаменевшим сердцем, размозжить ее полные ЛСД, свободы, жизни одним днем, легкости и лживых обещаний мозги.
Но Роджер не успевает.
Свинг в Лондоне сам вышибает себе мозги.
Для Роджера этот публичный суицид случается именно сегодня, двадцать девятого июля тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года на севере Лондона, через день после того, как они все вместе приняли решение отменить августовские концерты.
Никаких больше тридцати фунтов в неделю, которые на самом деле сжирались тратами на бензин для их фургончика и новые инструменты.
Они знали, что потеряют по меньшей мере четыре тысячи фунтов стерлингов, если не станут выступать в августе.
Но еще они знали, что потеряют Сида, если не отменят выступлений.
Потеряют, как мелкую купюру, как потертое медное колечко, оставшееся в наследство от тетушки, как ключи, винный штопор, серебряный крестик с рождественской ярмарки, как теряешь любую ненужную мелочевку, когда несешься по мостовой навстречу своему счастливому будущему.
Потеряют, как можно потерять рассудок.
Как Сид теряет его сейчас, прямо в эту минуту, пока все, кроме него, переодеваются для выхода на сцену, а он сидит в продавленном кожаном кресле, на этом достоянии Alexandra Palace, так, точно он врос в него.
Переодеваться Сиду не нужно — он и так выряжен, как самый настоящий король этого бедлама, хозяин кричащего на разные голоса, шумящего, совокупляющегося, тонущего в клубах марихуанного дыма живого существа, которое принято именовать публикой.
Существо ждет их появления, ждет первых нот «Interstellar Overdrive», чтобы возложить себе на язык квадратный билет в то, что принято сейчас считать раем. Ждет начальной ноты соль во вступлении к «See Emily Play». Это существо пугает Роджера куда сильнее, чем зверек внутри него.
Зверек сейчас мечется в клети его ребер, точно уколотый адреналином. Ни когтей, ни зубов, ни ядовитой слюны, только загнанное дыхание и затравленный темный взгляд.
Если бы у зверька было сердце, если бы зверек не был сердцем Роджера, это самое сердце разорвалось бы от ярости.
Роджер обмокнут в нее, он завяз в ней, выпачкан от подошв туфель до волос на макушке.
Режиссер фестиваля, кто бы он ни был, колотит кулаком в дверь гримерной, точно выстукивает Роджеру правильный сердечный ритм.
— Пора! Пора на сцену!
— ...а их завезли из Америки только полгода назад, и знаешь, чего? Их популярность растет? Да, да, они работают на батарейках, а еще их можно вставить в розетку, вот, они и начнут жужжать! — непонятно откуда взявшийся в гримерной осветитель с перфорированными наркотиком мозгами путается в клубке проводов, сваленных в углу. Он разговаривает сам с собой и чавкает жевательной резинкой.
Кажется, единственный человек в гримерной, кто действительно находится здесь — это Джун Чайлд. Джун пытается разбудить Сида — их милая секретарша Джун, работающая в Blackhill Enterprises за сущие гроши. Джун, умеющая заваривать лучший черный чай с чабрецом по секретному рецепту, быстро отвечать на звонки и выглядеть полной энтузиазма, даже когда фронтмэн главной и пока единственной группы их лейбла не может прийти в себя.
Если быть точным, Сид не может придти в себя довольно давно, примерно с выхода «See Emily Play» — но такого, чтобы их живчик, главный счастливчик этой планеты и ее самый сучистый сукин сын не мог подняться на ноги, такого на памяти Роджера не было еще ни разу.
— Сид! Это я, Джун! Посмотри на меня!
Она кричит.
Это самые настоящие крики, но им не сравниться с гулом уставшего ждать музыки существа снаружи. Она треплет Сида по плечу, и видно, как ее розоватая мягкая рука напрягается все сильнее и сильнее, набухают вены, белеют костяшки. Заостряются ногти.
Как же Роджер хочет, чтобы это все ему только снилось.
Он готов поклясться, что Ник с Риком чувствуют то же самое. Ту же панику. То же желание рвать и метать и заглушить шум снаружи, и разворошить его изнутри, чтобы Сид поднялся, взял гитару в руки и вышел на сцену.
Джун куда храбрее их троих вместе взятых, она не боится встать на колени перед Сидом и умолять его очнуться.
Роджер хочет уснуть, хочет, чтобы Сид проснулся, а потом разбудил Роджера, и они пошли бы и вместе встретили неуправляемый ком зрителей и всю неуправляемую реальность там, снаружи.
Но Сид все еще спит.
— Вы — давайте на сцену, а мы разберемся, я с Джун, мы разберемся, да, — слова приземляются перед Роджером, точно их сказал кто-то посторонний. Благо, Ник с Риком не спорят, а раскрывают потревоженную кулаками режиссера дверь и выходят к публике.
Крики и аплодисменты едва не сшибают их с ног, но вместе с ними толпа изрыгает и беспокойство — мол, что это два других музыканта не появляются перед ее взглядом?
Что, струсили?
— И эта штука, говорят, называется вибратор! Дамочки вставляют их себе между ног и давай наяривать, вот чего говорят! — продолжает вести беседу сам с собой поехавший бедолага. — Даже песня про это есть, про шафран и любовь мальчиков-девочек и бананы, как пить дать, такой шлягер есть.(5)
— Сид, нам нужно выходить на сцену. Они нас порвут, если мы задержимся еще, — произносит Роджер, гипнотизируя взглядом противоположную стену с осыпающейся изумрудной краской.
— Пожалуйста, посмотри на меня, ну, — Джун дотрагивается до его щек, берет бледное лицо в ладони.
Сид не отвечает, не пытается вырваться, не отворачивается — точно это не его лицо, а маска цвета слоновой кости, посыпанная пудрой.
— Соберись, эй, давай же, нам нужно на сцену, — Роджер стискивает зубы и заставляет себя опуститься на колени, на пол, к Джун. Берет руки Сида в свои и пытается поймать его взгляд.
Но Сид устал, Сид спит, Сид не хочет играть ни музыку, ни жизнь, не хочет играть в Pink Floyd, не хочет играть с Роджером, не хочет играть даже с самим собой, ведь как поиграешь, когда ноги не держат?
— Узнаешь меня? Это я. Это я? — выходит почему-то вопросительно, словно Роджер в себе сомневается, зато хватка на руках Сида выходит без вопросов — жесткая, Роджер держит его, как человека, соскальзывающего с мокрого утеса.
Роджер говорит:
— Не падай, Сид, не падай, нам надо с тобой встать.
Он держит большие пальцы на бьющейся зеленым жилке на запястьях Сида, как будто считает пульс.
— Вставай, ну же, пожалуйста, вставай.
— Говорят, они и стоят не много, купить может каждый желающий. Столько только заглянуть в Soho, и там они продаются, на любой вкус и цвет. А размер! Говорят, там есть огромные, говорят, там есть такие гигантские херы, что непонятно, как наши леди могут их себе запихнуть. Знаешь, стоит только представить такое в их мокрых щелях, так кончить на месте можно. Я бы сам не прочь, — мужик смеется. Его плечи трясутся от смеха, а Роджеру хочется забить ему гвоздь в макушку.
Роджер подхватывает Сида подмышки и за плечи придвигает к себе.
— Сид, пожалуйста, помоги мне, — он прячет свой шепот Сиду в волосы. Джун не слышит этого, не слышит этого и спятивший осветитель, и толпа за дверью.
И, главное, Сид не слышит этого.
Больше всего Роджеру хочется сейчас сесть на пол и заплакать, но вместо этого он заставляет Сида опереться на себя и громко говорит:
— Джун, подхвати его с другой стороны, все у нас получится, у всех троих, давайте.
Если обращаться к Сиду так, как будто он слышит, сцена выходит почти что семейной.
Три друга, два мужика и одна девица, тащат свои усталые ноги на работу.
Жаль, они не в фильме.
Жаль, о таком не расскажешь через год со смехом на пикнике в Hyde Park.
Жаль, что все это явь, необратимая явь, самая страшная явь, которую еще и нельзя забывать, а то не предотвратишь ее повторение. Явь, которую, что бы ни произошло, всегда будешь помнить.
— Если бы я подарил вибратор Джилл, может быть, она не ушла бы от меня? Эта сука никогда не выходила никуда дальше булочной, а потом взяла и ушла, оставила меня одного, как думаешь, вибратор бы поменял ход мыслей в ее красивенькой тупой головке? Курица! Ненавижу ее… Скучаю, ты бы знал, вою по ночам от одиночества, как волк, как самый настоящий волк, ты представляешь?..
Когда Роджер чувствует, что Сид все же начинает балансировать на собственных ногах, он подхватывает его гитару, вешает ее ему на шею — а потом, забыв обо всем, легко прихватывает его за челку и, согнувшись в три погибели, прикладывается лбом к виску Сида.
Слышно, как бьются у него внутри кровяные токи.
Слышен ход жизни.
Слышно это скрытое кожей движение внутри Сида, движение, которое никогда никому, кроме самого Сида, не раскроется, только лишь потому, что у всех других людей нет этих волшебных глаз, способных разглядеть незримое.
Способных увидеть потайную, волшебную жизнь вещей.
Это не вранье, не выдумка, не сон, это что-то иное.
Не в силах больше переживать это, Роджер подталкивает Сида к выходу.
Джун расцепляет руки с Сидом и вместо этого прячет лицо в ладонях.
Она плачет. Роджер не знает, отчего именно. Роджер ничего не знает, кроме того, что самая большая несправедливость, какая когда-либо с ним случалась — это то, что никто не предупредил его, что однажды он столкнется с двадцать девятым июля тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года, и проснуться от этого кошмара у него не будет ни единого шанса.
Он буквально ставит Сида перед микрофоном, и толпа одобрительно покрикивает. Насытившись звуком собственного голоса, она затаивает общее дыхание.
Все ждут.
— Так, все собрались, начинаем с «Interstellar Overdrive», — шепчет Роджер — инструментальная композиция должна снять с Сида некоторые напряжение.
Ник делает начальную отбивку, и Роджер с Риком тут же включаются в песню. Сид опаздывает, ошибается и спотыкается пальцами, искажая звук. Сжав в руках свой белый Stratocaster, он берет длинные диссонирующие ноты, не имеющие ни малейшего отношения к тому, что играют другие — но, надо отдать ему должное, он крепко стоит на ногах, вперив взгляд в гудящее замешательством существо напротив него.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Atomic Rooster - Winter
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
От главы появилось ощущение чего-то очень живого, но противного, как от горошинок бобов, которые кладешь во влажную тряпицу, и они намокают, разбухают, и потом прямо из центра пробивается склизкий, белый, безумный росток.
Может быть, подсознательно хотелось как-то это остановить этот рост Волшебного Боба, пока его корни еще не разрослись, а стебель не стал гулким и плотным, как бетон. (Но я ведь знаю доподлинно, что дальше будет только хуже). Когда-то у меня было то же ощущение от Возвращения в Брайдсхед, от того, как постепенно менялся Себастьян, пока наконец не стал тем, кем стал. Только сейчас заметила, как они с Сидом похожи по судьбе.
Лето в разгаре.
Summer's dead, winter's coming on.
What is the point of going on?
What is the point of going on?
And on, and on, and on?
И она тоже прохладная, как компресс к горячей голове.