Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: udemia
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
"И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес.
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава пятнадцатая. I live, I die
All is never enough.
And tomorrow never knocks.
And neurosis pretends to laugh.
And we are driving and I count my locks.
And the door is never open.
And never closed.
And my land is for no man.
And I am restless and dozed.
And the promised land is never home.
At least for me.
And my arrival flight is never to Rome.
And nothing and no one is free.
And the page is white and darkness is too light.
And I am the sea when it dries out.
And when I strike I'm always on the right.
And I can get drunk on his tales and stout.
And I don't look back but I attempt.
And the attempts never count.
And I'd love to but I can't tempt.
And my family's falls are on my account.
And no one comes. (Please, please.)
And no one calls or answers.
And I wanna be teased and be a tease.
And I gonna go mad and have all the cancers.
And I am with you and I am alone.
And I need him, but him needs her needs.
And can someone throw me a bone.
And can I cut my belly so it bleeds.
And I am wrong and he know that I'm right.
And I want to leave you and sever.
And he is my Auden's song and noon and midnight.
And this is it and this is forever.
Если не чувствуешь себя цельным без призового золота, оно тебе не поможет.
Но чтобы узнать об этом, нужно выиграть забег и получить его.
Америка – это забег.
После тура группы либо взвиваются на музыкальную вершину, либо падают, раскалываются (сколько музыкантов – столько кусков), и ни хиты, ни поклонники в родной старушке-Англии не помогут.
Роджеру нравится думать, что у них есть все шансы пережить этот тур.
Янтарь Southern Comfort омывает мышцы, огибает органы, отдается отрыжкой в горле и проникает в речь:
— Не хочешь глоточек?
Дженис откидывает голову, смеясь, и протягивает руку за бутылкой. От алкоголя в Роджере ее некрасивый приплюснутый нос красиво заостряется, а наброшенная на плечи шуба переливается жемчужно-серым.
Реальность будто обмазана масляными красками.
— У меня есть такая дома. Шуба такая. Для концертов.
— Это потому, что вы все там в Англии мне подражаете!
— Нет, — гогочет Роджер, — это потому что я – такая стильная дамочка!
Теперь смех слышен со всех сторон; Дженис толкает его в бок, выхватывает бутылку виски и, раскинув руки, выходит на сцену.
Ее голос гремит и падает со сцены раскаленным дождем.
Дженис делает то, что никогда не получалось у самого Роджера. Она поет, и строчка остается торчать у нее в уголке рта, как сигара, и она так лукава, почти снисходительна к своей хозяйке и всем присутствующим.
Может, дело даже не в Дженис, а в Америке.
По телевизору, с постаментов в Hyde Park, в богемных клубах вечно твердили, что в Америке все лучше, там парни говорят о деньгах и престижных колледжах, о потере девственности и войне во Вьетнаме, о сексе и диком Западе, о Рите Хейворт и Дорис Дэй и о том, что стоит, пожалуй, пристрелить очередного президента.
Может, родись он в Америке, Роджер смог бы выйти на сцену так же свободно, как Дженис.
Он бы не думал о том, что нос у него как дверная ручка, а челюстью можно забивать гвозди.
Родись он в Америке, у него была бы подружка-чирлидерша, он бы мог жарить блюз со своими черными друзьями, и его папа по вечерам возвращался бы с работы домой.
Аплодисменты. Все для Дженис.
Роджер видит ее глаза.
Она не спешит. Она смотрит на людей, прижавшихся к сцене так, точно их распинают во имя шоу. Должно быть, она спрашивает себя, принадлежит ли она этому месту – хотя ей плевать на ответ. Она знает – никто не втопчет ее в грязь, а если кто-нибудь попытается, она встанет и отряхнет одежду.
И только.
Страсть вьется вокруг Дженис, и она позволяет ей пропитать воздух, и наблюдает за ней, не опуская глаз.
Потом она начинает следующую песню.
Роджер покачивает головой в такт музыке и отбирает у Ника косяк. Виски, травка, девицы и солнце Калифорнии, пекущее картошку, макушки и новых звезд. Можно представить, что это солнце сотворит самое настоящее чудо и обжарит сумасшествие последнего полугода так, что его кровяные тельца свернутся, оно прекратит пульсировать в их телах и погибнет, издав свой последний крик…
Последний крик.
Последним криком этого лета стала «Scream Thy Last Scream».
Они все ее ненавидели. Они записали ее с первого тейка и больше не возвращались к бренчащим звонкам, ускоренной квакушке, сумасбродной лирике и слабейшей вокальной партии.
Сид принес им ее, сказав, что это лучшее, что он написал в последние месяцы, и улыбка, с которой он, сложа руки на груди, слушал запись, словно говорила: «Вот вам новехонький сингл, кррре-ти-и-и-ны».
Возможно, во всем этом есть скрытое значение.
Возможно, в этой песне есть никем ранее не рассказанная история, история о том, как кто-то просыпается утром, чтобы купить яиц и сделать себе омлет, и идет в супермаркет, а там его настигает смерть, и он падает, и с ним падает картонка и они оба бьются об пол.
И они оба разбиваются.
Тогда старуха с метлой в одной руке и тряпкой в другой нагибается и вглядывается в пустоту глаз кого-то и липкую желтизну разбитых яиц.
Тогда она тычет в тебя пальцем, и ты не понимаешь, в чем ты виноват: в смерти кого-то или в битой скорлупе. Ты не понимаешь виноват ли ты. Но она утверждает, что да, и несмотря на то, что весь магазин молчит, ты знаешь, что они с ней согласны.
Тогда она выметает тебя из магазина.
Тогда ты идешь в место, которое в документах указано как «дом», и включаешь телевизор, и смотришь его ночами напролет, потому что так поступают люди, которые отчаялись и не знают, что еще они могут сделать.
Ты смотришь телевизор, пока электричество в доме не отключают за неуплату.
Тогда ты задаешь себе вопрос: зачем ты пялился в экран все это время? И отвечаешь, что смотрел ящик, потому что его смотрят все.
Тогда на потухшем экране становится видна тень кого-то, чей призрак ты, уже и сам не помнишь как, унес из супермаркета; он все это время стоял за твоей спиной, но ты был слишком увлечен «When little sisters play it tough they make the boys’ life pretty rough! Buy Kellogg’s Corn Flakes!»(1), чтобы узнать, виноват ли ты в смерти кого-то и в том, что дюжина замороженных детишек одной курицы нашли свое последнее гнездышко на полу лондонского супермаркета.
Тогда ты оборачиваешься, и выходишь из здания, и идешь в супермаркет, и покупаешь картонку яиц, и тень кого-то идет за тобой, и ты возвращаешься и записываешь эту историю, пока его тень лежит на бумаге.
Ты записываешь историю о крике.
О крике кого-то, когда тот падал вниз с высоты своих шести футов; или о крике двенадцати невылупившихся птенцов; или о крике старухи-уборщицы; или о крике из телевизора, когда ты нажал на кнопку «Вкл.»; или о твоем собственном, потонувшем в тишине месте, которое ты называешь домом, и в разговорах с другими людьми. Или о крике, которого все вокруг ждали, но он так никогда и не прозвучал.
И тебе нравится последнее предположение.
Именно тогда эта история заканчивается и начинается другая.
Возможно, во всех людях есть история, которую они хотят, но не могут рассказать – возможно, в том, как Сид спел ее, в том, как он накладывал шум толпы после каждого из куплетов, в том, как накручивал на палец сальную прядь волос, в том, как он соединял несоединимые слова на бумаге, во рту, в голове, в том, как молчал почти все время, что был в студии — во всем этом есть история, которую Роджер не может понять.
А возможно, во всем этом нет никакой истории.
И это намного страшнее.
Возможно, все это просто шутка.
Сид смеется над ним.
Ведь он смеялся.
Этот сукин сын смеялся, когда Роджер вчера пришел к нему в номер и обнял его. Несколько лет назад, когда они только кинулись друг к другу, он делал так каждое утро – еще не разлепив глаза, шарил по другой половине кровати рукой, всякий раз готовясь не найти ничего, кроме холодной простыни.
Тогда не было денег, были Боб Клоуз, поправка Лабушера, меняющиеся как перчатки названия, ежедневные путешествия из Highgate в университет и обратно, чертежи подвалов банков для фирмы Fitzroy Robinson & Partners, работу в которой он бросил совсем недавно и, конечно же, сны, переставшие быть снами, когда они с Сидом вытряхнули друг друга из одежды на проседающей кровати в доме Майка Леонарда.
Сейчас у них есть контракт со студией и ее молоточки, стучащие им по вискам, морзянкой выбивающие: «Сингл, сингл, сингл. сингл, синглсинглсинглсингл!!!»
…
..
—.
——.
.—..
На студии говорят, что после очередного хита дела Pink Floyd обязательно пойдут в гору – что они смогут позволить себе новую аппаратуру, домик с дизайнерскими обоями от Morris & Co, еще больше молящихся на них девиц, большие залы, большие деньги, большие контракты.
Но все это — большие лживые обещания, потому что очередного хита не будет.
Поэтому они кричат.
Возможно, в последний раз.
В тот же самый августовский день они начали записывать песню Роджера.
Роджер так ее и называет у себя в голове — «его песня».
Это его первая песня после «Take Up Thy Stethoscope And Walk», и Роджер знает, что она куда лучше.
Он написал ее дома, сидя на полу в тишине воскресного утра, пока Лила шила себе платье из занавески. Иногда она поглядывала на Роджера, расправляла складку-другую, меняла нитки или выбирала иголку нужной толщины.
Джуди еще не вернулась с ярмарки, куда ходила за красной глиной, и Роджер ждал ее, чтобы в кои-то веки позавтракать вместе. Джуди бы нарезала салат, он бы открыл бутылку сидра, и они бы ели прямо в постели, притворяясь, что только встали, и не провели утро выходного дня в разных концах города.
— Юджину очень нравится твоя группа, — сказала Лила, разрывая нить зубами.
Роджер зацепился за слова «твоя группа» и усмехнулся, сильнее проведя по струнам.
— Но он всегда на работе, когда вы выступаете.
— А у вас есть наша пластинка?
— Куда нам… — покачала головой Лила, — у нас даже проигрывателя нет.
— Вы всегда можете слушать на нашем.
— Спасибо, спасибо… А что ты сейчас пишешь?
— Одну песню. Включим ее в новый альбом. Я надеюсь, — он постучал ногтем по листу на коленях. Плавающие по бумаге ноты. Аккуратно выписанная лирика, намного короче и сдержаннее, чем все то, что выходило в многочисленных черновиках – всего три куплета. Вся надергана из сборника стихов. В нем поэты династии Тан писали о том, что любовь равняется тени, отбрасываемой ею, и о человечке, кричащем свои вопросы в низкие, страдающие от глухоты небеса.
Этот сборник Сид отдал Роджеру на его двадцатитрехлетие. Издание явно прошло через множество рук, корешок потрепался, а между страниц была спрятана бумага для самокруток.
Это было последнее, что Сид ему отдал. Роджер держал книгу на самой верхней полке их шкафа, стараясь как можно реже глядеть на нее, но порой не сдерживался и проглядывал стихи, выписывая из некоторых заинтересовавшие его строчки.
Так родилось то, что он назвал «Set The Controls For The Heart Of The Sun».
«Его группе» песня понравилась не меньше, чем Лиле.
Проведи они больше репетиций, они вполне могли бы исполнить ее в туре, но выпрашивать у Capitol Studios литавры, вибрафон и гонг для исполнения одной песни было себе дороже. Им и ударную установку нехотя дали – английские музыканты, мол, слишком любят рушить оборудование, и теперь Ник красуется на сцене с барабанами разных цветов.
— Салатовый хай-хэт подходит к твоим глазам, — смеется Роджер и делает затяжку.
— Он цвета морской волны, Родж. У тебя к отсутствующему слуху теперь и дальтонизм прибавился? — Ник отбирает свой косяк обратно и тычет Роджера локтем между ребер.
Зверек ощеривается, но Роджер проглатывает желание разозлиться вместе со сладковатой наркотической слюной.
Очередной перепалки им еще не хватало – тем более, что Ник здесь единственный, за кого Роджер может держаться, чтобы не сбрендить от беспокойных снов, красного солнца, грохота аплодисментов группе Дженис и десятка выступлений на обоих американских берегах.
Big Brother and the Holding Company во главе с Дженис выбегают со сцены под свист и топот толпы.
Роджер понимает, что завидует – Pink Floyd обычно заканчивают свои выступления перед публикой слишком уставшими, чтобы продумывать громкий финал. Эл-эс-дэ.
— Спасибо тебе, дорогуша! — Дженис отдает ему пустую бутылку Southern Comfort и хохочет над чьей-то шуткой.
Она едва не падает от смеха, хватается за плечо Роджера, и вот они уже вместе смеются неизвестно над чем.
— Мне сегодня снилась одна девчонка, вся из себя деловая и заносчивая. Она украла мою шубку и устроила в ней парад на Sunset Strip, такая сучка, представляешь? — она хлопает его по спине и дышит перегаром в лицо, — уж не ты ли это был?
— Если бы это был я, то украл бы еще и туфли. Я, в отличие от тебя, умею в них ходить, — он протягивает ей джойнт, и Дженис затягивается, даже не забирая его из рук Роджера.
У нее потное, счастливое лицо. Роджер чувствует, как в ней колотится жизнь – как лихорадка, как вирус, она могла бы отыграть еще десять концертов сейчас, – и вновь ощущает зелень злости, цветущую на шерстке его зверька. Роджер и зверек знают, что их группа, выступающая на разогреве для блестящей Дженис, не может без осложнений провести ни одного чертового выступления.
— Вы, англичане, все такие, — подмигивает ему Дженис. — Оккупировали нашу страну, смотришь теперь на кого-нибудь и не поймешь ¬– гомик он или англичанин.
Роджер в шутку толкает ее плечом и кричит, чтобы открыли еще бутылку.
Он надрывается от смеха, пьет из горла Southern Comfort и потехи ради не отдает бутылку Дженис – та ведь прикончит ее в один присест.
В одурманенном марихуаной, алкоголем и адреналином сознании ворочается новорожденный вопрос: почему же все вокруг кажется таким смешным?
По непонятным причинам Роджеру Уотерсу смешно до смерти.
***
Snow falling and night falling fast, oh, fast
In a field I looked into going past,
And the ground almost covered smooth in snow,
But a few weeds and stubble showing last.
The woods around it have it — it is theirs.
All animals are smothered in their lairs.
I am too absent-spirited to count;
The loneliness includes me unawares.
And lonely as it is, that loneliness
Will be more lonely ere it will be less -
A blanker whiteness of benighted snow
WIth no expression, nothing to express.
They cannot scare me with their empty spaces
Between stars — on stars where no human race is.
I have it in me so much nearer home
To scare myself with my own desert places.
Robert Frost, «Desert Places».
Сегодня им выступать в местечке под названием Венеция, и они дружно хмыкают, узнав об этом.
Венеция ненастоящая, как и все в Америке.
Настоящее, знакомое осталось дома.
Чернеющие на загорелых лицах улыбки с прококаиненными зубами, инструменты, которые им не принадлежат, но на выступлениях ими нужно владеть мастерски, ленивый калифорнийский акцент, акклиматизация, сбитые биологические часы, мечты об уединении с простынями с утра до вечера и бессонница по ночам.
Все это подделка.
Даже солнце, горячее и яркое, лживо – разве может солнце светить и греть так сильно в начале ноября?
Роджер – сын дождливого Суррея, он не помнит ни отца, ни землю, на которой вырос, но там, в сырых прохладных чащах, между красно-кирпичными стенами, все правда. Отвратительная, гадкая правда, от которой хочется сбежать в такую вот Санта-Монику: безработица, вычищенные войной родословные, бесплатный стакан молока для младшекласников в школьной столовой, порицание в глазах домовладельцев каждый раз, когда платишь месячную ренту за себя и свою подружку, которая «да, вы правильно поняли, мы все еще не женаты, да, да, может быть, в следующем квартале соберемся», полиция на лошадях, разгоняющая вызывающе одетых хиппи с набитыми шмалью сумками и лизергином – зрачками, безотцовщина, текущий кран с холодной водой и сломанный – с горячей, запрещенная литература, запрещенные фильмы, запрещенная музыка, классовое разделение по школе, произношению и длине волос, все это – правда прямиком из страны главных мировых лицемеров, чьи измученные колонии часто и некрасиво отшелушиваются от ее старческого тела.
Самая неприглядная правда – это то, что все они – безродные островитяне, и возвращаясь домой, они из раза в раз обманываются.
Просто они любят свое королевство лилипутов и абортированных детей войн. И потому правые и левые, аристократы и кокни, Скотланд-Ярд и заключенные в Holloway Castle, все они превратят свою землю в концентрационный психоделический лагерь, потом сами развалят его на части и застроят пустырь монструозными фабриками, но будут гордиться и вспоминать, как они сами строили и сами разрушали.
Это самая неправильная правда, с которой Роджер когда-либо сталкивался. Но сейчас, вспоминая места, которые он оставил по ту сторону океана, он знает, что променял бы все будущие концерты на возможность встать посередине London Bridge и дать этой правде заполнить его сверху донизу.
Он что угодно променял бы на возможность сбежать из этой реплики Венеции. Из этого тура. Из этого дня.
Но пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого не готово оставить его. И даже когда с приходом полуночи пятое число сменится шестым, этот день не оставит его в покое. Он будет идти по пятам, будет поднимать его подбородок выше, будет заливать в него виски и вкладывать между его губ одну самокрутку за другой, а вместе с ней – уверенное нетерпеливое: «Мы должны найти другого гитариста, чем быстрее, тем лучше». Будет ослаблять цепь, на которой сидит зверек, будет выпускать его на охоту, будет науськивать его, будет кормить его кусочками сырого красного мяса, тем самым утоляя и голод Роджера, обращая происходящее в твердый черный комок у него в горле, вызывая тошноту, горячку и кошмары.
Пустой желудок Роджера и бунтует, а рот пенится желчью.
Воздух обжигает кожу, губы трескаются, а на лбу и руках можно завтрак жарить.
Когда Роджер получает в Cheetah Club бас-гитару компании Vox, он смело перекидывает ремень через плечо, не представляя, как будет играть на ней, больше похожей на грушу, чем на оставленный им в Англии Stratocaster.
Он пытается сыграть квинту. Не привыкшие к новой форме баса пальцы соскальзывают.
Роджер выдыхает и повторяет движение.
— У кого-нибудь есть бриолин?
Все в комнате разворачиваются.
Все привыкли, что перед выступлениями Сид обычно сидит молча, поэтому теперь удивленно замолкают.
— А зачем тебе? Ты же только завился? — спрашивает Рик, выдвигая ящик тумбочки со сценической косметикой.
— Слишком… слишком. Я как дикобраз, — Сид трясет головой, и перманент пушится еще больше.
— Пять минут до выхода! — гаркают у двери так, что Роджер вздрагивает.
Он нервно крутит в пальцах медиатор и в который раз прочерчивает пробор гребешком. Их же, черт подери, будут снимать для музыкального канала (Кинг: «Вы даже не можете представить, насколько он популярен!»).
Что-то похожее прошептал ему на ухо Дженнер перед концертом в All Saints Church Hall – пообещал сделать их такими же знаменитыми, как The Beatles. Порой Роджер напоминает себе об этом перед выступлением – и даже когда все горит огнем и по клубу носится пепел, это помогает ему держаться.
Но не сегодня.
Кто-то на секунду появляется в гримерной, вкладывает Сиду в руку склянку с бриолином и исчезает. Был ли это услужливый работник или самая что ни на есть мистическая сила, сила дня под названием пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого, решившая дать Сиду то, чего он хочет?
Роджер стоит к Сиду спиной, но видит в зеркале, как он обмазывает бриолином волосы.
Лица его не разглядеть – только темная макушка и массирующие голову руки.
Медленные движения.
Медленно двигались его руки и медленно сгибались колени, а потом распрямлялись; все его тело так же медленно перекатывалось вперед и назад, с носков на пятки, и тихий скрип высоких зеленых сапог затекал Роджеру в ушные раковины.
Точно он стоял под водой, а на поверхности разворачивалась реальная жизнь.
Только он и этот звук.
А потом еще и белые кругляшки из прозрачной баночки, которую Сид трясет над головой.
Как маленькие дети трясут шары с искусственным снегом в сувенирных лавках, а потом просят мамочку купить их.
Взрослые люди знают, что снег на башнях тает, и эти игрушки – приманка для туристов и наивных детишек.
Мама знала об этом и никогда не покупала их бестолковым Джону с Роджером.
Роджер никогда не тряс такой шар и не знает, каково это – быть богом маленького мира за пару шиллингов, сыпать снег то на землю, то на небо.
Каждый раз, проходя мимо сувенирной лавки, Роджер вспоминает об этом.
Сейчас он чувствует себя как маленький житель такого шара – стоит, как приклеенный, а снег летит во все стороны, и от него никуда не деться.
Остается ждать, когда бог его маленького мира наиграется и поставит шар назад на полку.
Но чья бы рука ни держала стеклянный мир с фигуркой Роджера внутри, ее хозяин не собирается останавливаться.
Таблетки мандракса рассыпаются по волосам Сида. Его руки придавливают их, они путаются в прядях, приклеиваются к ним, коронуют его белой разорванной диадемой его собственного королевства, в которое никому, кроме Сида, входа нет. хорошо но слишком?
— Выходите сейчас же!
— Я готов, — Сид поворачивается к ним лицом и перекидывает через плечо ремень гитары.
Он единственный, кого пропустили в самолет с собственным инструментом.
Возможно, потому, что гитара маленькая – а возможно, потому, что Сиду никто не может отказать.
Они выходят на сцену гуськом через узкий проход, на сцене разделяются. Разогретая публика галдит и всматривается в них.
После потустороннего терменвокса, который был здесь до них, «Astronomy Domine» должна прийтись толпе по вкусу. Роджер собирается сделать длинный слайд, но палец, конечно же, соскальзывает. Левая рука пляшет между D и быстро и коротко повторяющейся E. Танец продолжается, даже когда Роджер сбивается с ритма, звук явно искажается. Слушатели, конечно, все замечают.
Они замечают еще что-то.
Поначалу Роджер не может понять, что.
Затем он поднимает голову.
Сида нет на сцене. Он присутствует на ней, но на самом деле он не здесь, не с ними. Даже не близко.
Одна из его рук держит гриф и не движется. Другая висит плетью, кончики пальцев чуть подрагивают и…
…палец скользит по толстой четвертой струне, выуживая из нее совсем тихий звук.
Рик поет, и для публики с окаменевшими от веществ мышцами лиц и мерно покачивающимися телами его голоса достаточно, тем более что выкрученный на всю громкость бас и орган Farfisa превращает голос Рика в нечто похожее на голос Сида когда-то давно. Когда он раскрывал рот во время концертов и четко произносил слово за словом. Тогда это ощущалось не как голос кого-то одного, а как голос Pink Floyd.
Роджер не слышал этого голоса так давно.
Он набирает как можно больше воздуха в легкие и разжимает губы – его голос вклинивается в партию Рика, и теперь они пытаются приноровиться друг к другу, повторяя слова, которые слышали от Сида сотни раз до того.
Подступив ближе к микрофону, Роджер ударяет медиатором по струнам.
Он ошибается. А потом ошибается еще и еще, он ошибается столько раз, что в середине выступления что-то в голове начинает диктовать ему, что это не он сейчас играет концерт в Санта-Монике, не он лажает раз за разом, точно с инструментом знаком только год, не он прилетел в Америку в крылатой титановой коробке.
Роджер привыкает к басу только к концу выступления – и тогда же вспоминает, что каждую его ошибку запечатлевает камера. Как безразличный глаз. Как дуло пистолета. Роджеру хочется напоследок посмотреть прямо вперед, и он вскидывает голову. Мокрые от пота кончики волос хлещут по лицу, затекшая спина хрустит, а глаза слепят низко установленные лампы.
Тоника, квинта, тоника.
Октава.
Спина стоящего чуть впереди Сида исчерчена полосками напряженного желтого, и эта картинка смывает с Роджера оцепенение, раздвигает ему веки, не позволяя моргнуть и тем самым избавиться от действительности.
Откреститься от происходящего не получается.
Не выходит перевести взгляд себе под ноги и перестать смотреть на неподвижного Сида и на таблетки, тающие под невыносимым жаром ламп. Волосы буквально впитывают их. Ключ бьет из макушки Сида и стекает к ушам, за воротник, на лицо и шею.
Роджер мог бы быть водой. Возможно, не самой чистой, возможно, зеленоватой и взболтанной с песком, возможно, со сдохшими у берега рыбами, но он был бы водой.
Сид же – ключ, из которого бьют кипяченые димедрол и метаквалон. У его берегов растут корни мандрагоры. По ночам они превращаются в людей и купаются в белой жиже ключа.
Роджер хочет подумать, что в отличие от других ключей этот никогда не пересохнет, но пятое ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года – день безобразных правд, поэтому он думает вот что: ключ Сида из тех, которые перестают бить быстрее остальных.
Клейкая меловая кашица впитается в землю.
Корни мандрагоры подберут под себя ножки и прилягут у берега, заснут без конца, и им приснится, что когда-то они были людьми.
Роджер не знает, что происходит раньше – он исполняет особенно удачный хаммер, заполняя клуб плавным звуком перехода, или зверек сжимает челюсти и отрывает от него кусок мяса.
Вместо боли Роджер чувствует злость.
Он режет руку о струну, и медиатор едва не выскальзывает из влажных, вымазанных в крови пальцев.
Наедине с погруженной в себя публикой Роджер сцепляет зубы. Если бы в «Interstellar Overdrive» был вокал, если бы они условились закончить другой песней, если бы микрофона перед ним не было, он закричал бы, он бы сорвался, он бы позволил зверьку взять свое. Но Роджер должен молчать. Поэтому он срывает с себя бас и, подняв его над головой, со всей силы обрушивает на пол.
К черту заверения, что они не собираются пойти по стопам The Who, не собираются расколачивать сцену аппаратурой.
К черту выдержку, терпение, самообладание.
К черту попытки притвориться, что ему плевать на то, что Сид делает с ним, с самим собой, с группой, с его группой.
К черту ложь – Роджер якобы умеет держать хорошую мину при плохой игре.
К черту удобную мягкую уютную правду.
К черту Cheetah Club, к черту съемку, к черту акул из Capital Records.
Он ударяет бас об пол на каждой мысли.
Он бьет, пока в руках не остается сломанный напополам гриф.
Бьет, пока не заканчивается песня.
Пока не заканчивается песня, а с ней выступление, а с ним съемка.
День же не заканчивается.
Роджер знает, что ни одно его выступление больше не будет таким, как раньше. Роджер уже и не помнит, как было раньше. Возможно, все дело в мышце, на которую покусился зверек. Что же он выгрыз у Роджера внутри?
Может быть, это жизненно необходимый орган? Но тогда Роджер бы упал на сцену и скончался от внутреннего кровотечения. Роджер же крепко стоит на ногах, окруженный осколками бас-гитары.
Он не может понять, что изменилось. Кажется, что изменилось все, но Роджер считает, что он уже слишком взрослый, чтобы делать такие заявления.
Он первым уходит со сцены, ловит Кинга и говорит:
— Нам нужно найти нового гитариста. Мы должны его заменить. Он больше не может выступать с нами. Он не должен выступать с нами. Мы должны найти другого музыканта как можно скорее.
Кинг так быстро тараторит в ответ, словно уже давно ждал этого. Но Роджер не слушает – только качает головой и повторяет:
— Мы должны найти другого гитариста, чем быстрее, тем лучше.
Под конец Кинг говорит совсем тихо, точно не веря самому себе:
— Только когда вернемся домой.
Роджер не знает, слышал ли его Сид. Зверек, зализывающий ему рану изнутри, мурлычет, что их обоих это не интересует.
На выходе из клуба его останавливает пожилой черный мужчина. Это хозяин гитары. В висках стучит кровь, так что Роджер не слышит слов – только видит, как шлепают друг о друга темные губы, как тот пожимает его руку в пятнах крови и раскрывает сумку с остатками бас-гитары.
Он наконец-то может выйти наружу – навстречу остаткам пятого ноября тысяча девятьсот шестьдесят седьмого и другим дням, от которых Роджер не ожидает ровным счетом ничего, кроме того, чтобы они наступили.
Роджер засыпает, как только его голова оказывается на подушке.
В закрытой комнате гостиницы Роджер видит сон о том, что когда-то он был человеком.
***
“There he is again!” cried Izz Huett, the pale girl with dark damp hair and keenly cut lips.
“You needn't say anything, Izz,” answered Retty. “For I zid you kissing his shade.”
“WHAT did you see her doing?” asked Marian.
“Why — he was standing over the whey-tub to let off the whey, and the shade of his face came upon the wall behind, close to Izz, who was standing there filling a vat. She put her mouth against the wall and kissed the shade of his mouth; I zid her, though he didn’t.”
Thomas Hardy, «Tess of the D’Urbervilles».
— Скажите, что вы любите?
— Америку!
Время ползет так медленно, как будто ему отрубили ноги. Ноги-часовые стрелки.
Через шесть дней их ждет двенадцатичасовой полет до дома, потом продолжится тур по Англии, они будут выступать на разогреве у Jimi Hendrix Experience, но пока они по другую сторону океана с молочными коктейлями, взбитыми со сливками и арахисовым маслом, бронзовыми от загара девицами и виски.
Сегодня их снимают для программы Pat Boone In Hollywood, включающей много кривозубых английских улыбок, очертания членов под вельветом брюк и дружелюбные ответы на вопросы самого Буна.
Можно растечься на диване, все еще отходя от выступления накануне, после которого Сид мыл голову в раковине гримерной, а Роджер надирался в номере Ника – две большущие бутыли виски и сверток первосортной калифорнийской марихуаны.
— Не стоит волноваться. Бун позадает вопросы, исполнит пару своих песен, и все закончится. И еще одно… Родж, ты, главное, не улыбайся широко – дырка между зубов будет на камеру видна, — Кинг пробует отыграться за подколки, но сразу утыкается носом в свой ежедневник и красным маркером подчеркивает в нем: «06/11. Голливуд, Бун, трепотня»
Рядом с Буном они выглядят как педики: аляповатые рубашки с рисунком из турецких огурцов, лохматых лучами солнц, больших волн в Канагаве(2) – длинные патлы с перманентом из новомодного Vidal Sassoon – нога на ногу, чтобы было видно пестрые носки – вся эта чехарда напротив бежевого костюма Буна, двух расстегнутых пуговиц у воротника и рук в карманах. На то и был расчет.
Расписание программы составлено так, чтобы ни у кого из зрителей не осталось сомнений: настоящая звезда здесь Бун, а не четверка бледных как поганки английских музыкантов, разъезжающих по миру с самодельной световой установкой и самодовольством размером с Аляску.
Перед самой съемкой Кинг поймал Роджера у входа в студию и, поморщившись, как будто ему свело зубы, произнес:
— Проследи, чтобы он не сказал лишнего.
Роджер уже был готов согласно кивнуть, когда зверек протяжно взвыл у него в желудке.
Неужели он действительно думает, что способен контролировать мозги Сида?
Вот это шутка.
Стоило бы посмеяться над просьбой Кинга, но смеяться Роджер вряд ли сможет до возвращения домой. Поэтому он просто пожимает плечами и поворачивается к обескураженному Кингу спиной.
— Зачем ты так? — голос Кинга звучит почти надрывно. Роджер вспоминает, что Кинг ненамного старше него и тоже никогда не бывал так далеко от дома.
Правда, на этом их сходство заканчивается.
Кинг, по мнению Роджера, пытается стать ординарным специалистом в неординарной сфере – Роджер, по мнению Кинга, просто заносчивый ублюдок – каждый из них прав в той же мере, в какой ошибается.
— Почему я? Он неуправляем и давно уже никого не слушает. Меня тем более, — Роджер качает головой, проходит вверх по коридору, ориентируясь на голоса опередивших его в джунглях студии.
— Это Голливуд, детка, — говорит он своему отражению и пробует игриво подмигнуть правым глазом.
В зеркале подмигивание походит на нервный тик – возможно, виной тому отпечатки потных пальцев, покрывающие стекло, а возможно, и нет.
Операторы снимают лица так же часто, как лицо Буна, от обилия стойкой косметики похожее на поминальную маску.
Бун сидит чуть ближе к ним, чем нужно, чтобы Роджер мог почувствовать себя комфортно. Он шумноват и улыбается слишком белозубо и, как назло сажает их с Сидом по центру, вынуждая Роджера отвечать очень быстро.
Краем глаза Роджер следит за Сидом.
Он бросает быстрые взгляды из-под ресниц, и в голову впечатываются слайды – совсем как те, что они используют во время концертов: вот руки Сида на полосатой ткани брюк; вот аккуратно остриженные ногти с белыми полумесяцами; вот рука взмывает вверх и потирает переносицу.
Некоторые вещи Роджер видит, даже если не смотрит: вот Сид облизывает потрескавшиеся губы; вот дергает нижнюю пуговицу рубашки; вот запоздало рассеянно улыбается какому-нибудь ответу Роджера.
— Вы отыграли много концертов на восточном берегу?
— Поразительно много – круглое число, знаете ли.
— Дайте я угадаю – десять? Двадцать?
— Не угадали – ноль. Мы запланировали там семь выступлений и семь отменили. Видите, как нам там нравится.
С каждым смешком в зале Роджер убеждается, что съемка окончится огромным непоправимым провалом. Он почти не удивляется, когда Бун всем корпусом наклоняется вперед, давая понять, что не позволит Роджеру перехватить вопрос, адресованный Сиду.
— Скажите, что вы любите?
Зверек затыкается и сворачивается в клубок, покалывая шерстью вчерашнюю рану. Хочется широко раскрыть рот и глубоко дышать, но вместо этого Роджер поджимает губы и ловит взгляд Ника.
Панику в нем можно черпать столовой ложкой.
— Америку!
Голос Сида – медовое восклицание, смутная улыбка с темным контуром, отшлифованная специально для ночных разговоров, ватага желтых резиновых утят, плывущих по масличному озерцу на горящей сковородке, билет на экстремальную зону тематического парка, пена от имбирного эля на подбородке. По-детски восторженное «Я люблю Америку!» – по-детски восторженные гримасы зрителей.
Когда аплодисменты заканчиваются, все замирает. Зверек заваливается на спину, отвлекая Роджера, теребит лапами, будто ждет, чтобы с ним поиграли; во рту у него – скопившаяся за ночь желчь, и когти едва виднеются из лохматых конечностей, и Роджеру дергается.
Память о вчерашней ране свежа, как она сама.
Никогда раньше зверек не нападал на него.
Окончание съемки не приносит долгожданного спокойствия – адреналин все еще циркулирует по венам, а рана нарывает, чем бы Роджер ни занимался: вставал со студийного дивана, пожимал Буну руку (мягкую, влажную и никак не сочетающуюся с его имиджем удалого парня), пил апельсиновый сок из пакета, влезал в такси, трогал кожу на животе, прощупывая возможные повреждения.
Он не может почувствовать ничего непривычного, но знает наверняка, что чего-то в нем недостает. И это произошло не внезапно – оно давно росло в нем, как злокачественный аппендикс, наливалось и пухло.
Атака зверька готовилась давно, и если и был момент, тогда, в самом начале, когда Роджер мог сказать «нет», то он его упустил.
Гусиная кожа, запах перегара, сердце, бьющееся чуть быстрее, чем положено.
— У меня болит здесь… в груди, болит сердце, у меня болит сердце.
Ребенок, старающийся казаться совсем не напуганным – ведь мама стоит в дверях, и ее губы белые, как школьный мелок, так она их сжимает, ведь доктор со стетоскопом, проползшим ему под пижамную куртку, спрашивает:
— А где, как ты считаешь, у тебя находится сердце?
Когда они вышли, оставив его одного в комнате, Роджер расслышал слово «умрет», но не расслышал, была ли перед ним частичка «не».
Он лежит на кровати совсем как тогда. Доктор так и не сказал ему, на правильное ли место он указал, неуверенно положив маленькую ладонь себе на грудь.
Роджер до сих пор не знает точно, где у него находится сердце.
Он пытается найти его по стуку, но стучит, кажется, во всем теле, и сердце может оказаться где угодно: в кишках, в правой пятке, у зверька в брюхе.
Роджер приподнимается на локтях и замирает. Мысли прорастают в неподвижной голове, и он спрыгивает с кровати, пока те приводят себя в порядок; хватает ключи от номера, выбегает из него, скатывается вниз по пожарной лестнице на два этажа и оказывается в коридоре с таким же ковром, такими же вазами с декоративными цветами, такими же пепельницами на стойках, как и на его собственном.
Он знает, как ему нужно поступить.
Перед тем, как постучаться в номер со знакомыми цифрами шесть, шесть и восемь, он проводит ладонью от ключиц до самого ремня брюк, в последний раз проводя учет внутренностей, но, как и все разы до этого, ничего не находит.
Впервые за долгое время он чувствует облегчение и давится смешком.
Роджер перебирает картинки, пришедшие ему в голову после заключительного вопроса Бун.
Ассоциации, которыми, за неимением существенного, он так дорожил.
Все, существенное иссякло и потерло свою ценность, и это ослабляет боль от укуса.
Вместе с оторванным от Роджера мясом от него отделился Сид.
Тело Роджера не вытерпело быстрее, чем глупая голова.
Сид теперь оторван от него, и эта перемена необратима, потому что откушенный кусок не приклеишь обратно.
Зверек облизывается, молча на немой вопрос Роджера.
Желудок сжимается от голода и пищит.
«А где, как ты считаешь у тебя находится сердце?»
Закрытые двери спален, гостиничных номеров, сарая на заднем дворе на Rock Road – и пустота за ними. Крыльцо, на котором топчешься, когда точно знаешь, что никого нет дома. Глаза Сида…
И все это значит, что Роджер больше его не любит.
А он не сможет заснуть, не сможет заснуть никогда в этой проклятой жизни, если не проверит это, и поэтому пару раз ударяет в дверь, сдерживаясь, чтобы не рвануть на себя ручку.
Дверь резко раскрывается, так что напрягшаяся рука Роджера повисает в воздухе – и опускается, только когда Сид выходит из темноты номера.
Босой.
На нем все те же полосатые брюки из тонкой ткани, а под ними – Роджер четко это видит – ничего.
— Я могу пройти? — собственный вопрос застает Роджера врасплох. Непонятно, кто спрашивает – они со зверьком пришли сюда не больше чем на пару минут, заходить в пропахший травой и Сидом номер совсем не обязательно.
Можно потолковать у двери – говорить и смотреть Сиду в лицо, смотреть в грудь, туда, где прутья реберной клетки тянутся друг к другу, смотреть на белые брюки в тонкую черную полоску, а под ними – ни-че-го.
Роджер поднимает подбородок и смотрит Сиду в лицо.
Взгляд у того на удивление осмысленный – испытующий, какой бывал у него всегда, когда они играли в игры. Томительные игры с размытыми границами; Сид каждый раз бросал на него взгляд: «Каков твой следующий ход, Джорджи-Поджи?»
— Хочешь остаться здесь?
Роджер кивает и тут же выпаливает:
— Нет.
Сид поднимает руки вверх, точно сдается, и пятится внутрь номера.
Оттуда доносится запах благовоний и табака, а Сид манит его пальцем, и Роджер идет, он, черт подери, идет внутрь.
Дверь неслышно закрывается.
— Как ты тут дышишь?
Роджер разгоняет запах ладонью и кашляет напоказ.
— Это лаванда, — после недолгой паузы произносит Сид. — Ты знал, что эфирные масла содержат около четырехсот ингредиентов?.. А лаванда – даже больше.
Лаванда – узнавание приходит не сразу, а потом Роджер понимает, как давно не был дома в Кембридже.
Там лаванда росла на обочинах дорог, на соломенных крышах сараев, во двориках колледжей. Иногда по указу матери он собирал ростки в трещинах в тротуаре. Она никогда не говорила, зачем они ей, но как-то Роджер подглядел и обнаружил, что она кладет их в шкафчик для чистого белья. Он покраснел и не мог взглянуть в ее спокойное строгое лицо еще несколько дней.
Джуди покупала лаванду на рынке – пыльную, с сухими цветками, перевязанную веревочкой, и добавляла в мясо.
«Детство в собственном соку», — сказал он однажды. А она, дурочка, обиделась. Перешла на тимьян, и никакой Роджеру больше лаванды – ни в домашнем садике, ни в тарелке, ни даже в воспоминаниях.
— Нравится? Хотя чего я спрашиваю. Конечно же, тебе нравится, — Сид разводит руки в стороны и делает глубокий, шумный вдох.
Роджер вглядывается в его грудную клетку.
Зверек сучит лапами и выставляет вперед когти – уже так сильно, что когти могут легко отразиться в глазах Роджера, и тогда вместо взгляда к телу Сида будут прикасаться лезвия опасных бритв.
Они будут следовать за несуществующими ошметками белой пены. Бритвы – они очертят ребра, мягкую кожу вокруг сосков, потянутся вниз к выемке пупка и нарисуют вокруг нее косую окружность, а потом подденут резинку брюк, прорежут хлопок и…
— А еще тебе нравится прожигать во мне взглядом дырки.
Будь на то воля Роджера, с правого соска должна была бы потечь кровь. Пена бы стала багровой и капала бы на пол вместе с кровью.
Роджер раскрывает рот в беззвучном крике и, переведя взгляд вверх, попадается в капкан глаз, и тогда понимает, что Сид тоже видел наточенные лезвия, скользящие по его телу, тоже чувствовал прохладу мыльной пены на груди.
Кровь, каплющую под ноги.
Боль от пореза на коже.
Он почувствовал то же, что и Роджер, когда зверек забился в очередном припадке. Наверное, это первый и последний раз, когда они с Сидом разделили видение. Наверное, именно об этом Сид говорил много лет назад, когда они с Роджером прятались от Роз за ширмой в спальне миссис Барретт.
Липкая от сладкого печенья рука оставила пятно на выходной рубашке Роджера: «Твои сны похожи на мои…»
Стоило прожить все эти годы, чтобы стоять на двузначном этаже лос-анджелесской гостиницы, вдыхая запах лаванды, лицом к лицу с Сидом. Чтобы оставить его и закрыть за собой дверь.
Все эти годы.
Все это время он ждал этого момента – чтобы видение, пришедшее к ним обоим, разрубило опаленные химией и предчувствием больших денег истончившиеся нити между ними.
Желудок сжимается, сдавливая дезориентированного зверька. Холодный пот стекает за ремень джинсов, а горло першит от колючего сгустка, не позволяющего Роджеру проронить ни слова.
Пропажа меняет все внутри и снаружи, при этом оставляя все неизменным.
Это похоже на первый раз.
По солнечному сплетению бьет так же.
Нет.
Сильнее.
Теперь Роджер знает, каково это – верить, что потерял Сида. А потерять его – значит утратить и себя, и зверенка, и это самая ужасающая вера из существующих.
Именно поэтому Роджер начинает говорить.
У него нет лезвия, но он метит Сиду промеж глаз словами.
Это расплата – и это самый честный их разговор.
— Ты, мать твою, охерел, — начинает он сипло, — ты – лживая дрянь, знаешь это? Я… я сколько лет на тебя положил, ты это знаешь, а? А я знаю. Еще я знаю, что ты думал, что фиглярством и… и загадками, мать их, и всем этим дерьмом ты можешь меня сделать?.. Можешь делать со мной что хочешь? Ты захотел, и мы стали жить вместе. Ты захотел, и мы стали играть в одной группе! — тело горит, подпаливая голосовые связки, подначивая их помчаться вверх по раскрытым парусам верхних октав.
— Ты захотел, и мы разъехались. А потом звонил мне домой, и я мчался к тебе на потрахушки… Считаешь, это нормально? Что же… считаешь, это делает тебя особенным? Ни хрена, скажу я тебе.
Сид делает шаг назад и падает на ручку дивана, будто спотыкаясь о слова Роджера, путаясь в них, словно в своих ногах, падает, как упал бы от пощечины Роджера, если бы тот решился поднять на него руку.
— Ты ведь знаешь, что это значит для меня. Ты ведь все знаешь, — Роджер давится слюной и желчью. Обвинения безобразно клокочут в горле. Черт подери, они бы вышли, даже будь у Роджера рот зашит и вырезан язык под корень.
Сид ему и в глаза не смотрит – потирает одна о другую ладони, словно Роджера здесь нет.
Кривая линии жизни ему куда интереснее ломаной голоса Роджера.
— Ты это всегда хотел услышать? Что у меня стоит, когда сама мысль… что… я не ты, мне никогда не было плевать на то, что будет завтра, на то что случится потом. А тебе же всегда начхать, я прав? Ты же везунчик, счастливчик Барретт, да, и я мог бы быть таким, родись я с золотой ложкой во рту, но не случилось. Я вытащил не лучшую карту. Карту не такого уж и талантливого друга… вечно ходит на вторых ролях, вечно на что-то надеется, как чертова дворняга, вечно ждет, что его назовут «лучшим», «лучшим другом», и знаешь, что? Заебался я с этим. И заебался я с тобой.
Тело ходит ходуном, а зубы клацают, как у очень пьяных, проводящих ночь в обнимку с унитазом и вместе со спиртом и остатками еды выблевывающих желудочный сок, а из глаз с полопавшимися сосудами брызгающих слезами.
Только вот Роджер со вчерашней ночи не брал в рот ни капли спиртного.
Скривившись, Сид вытирает глаза, точно стирает какие-то мысли, и постукивает себя ногтем по зубам.
— Ты в курсе, что ты это все сейчас вслух сказал? — спрашивает он и склоняет голову набок.
Точно Роджер и не человек вовсе, а что-то маленькое под стеклом микроскопа.
— И что дальше? А? Не строй из себя, блядь, хорошего парня, только не со мной. Ты сам на все отвечаешь: «И что дальше?», — он всплескивает руками. Тяжелые кольца бьются друг о друга.
— Изменил своим девчонкам – «и что дальше?» Переспал с мужиком – «и что дальше?» Со своим другом, так ты думаешь? Что там творится в твоей голове, когда мы занимаемся этим? Очередное «и что дальше?», угадал?
— Зачем, — у Сида срывается голос. В попытке удержать его он вцепляется в обивку дивана и продолжает еле слышно: — зачем ты все это говоришь, это все не так, не так, ты же сам знаешь, — последние слова тают, не достигая Роджера.
Кажется, что тело Сида замирает, а губы не двигаются, как будто за него говорит кто-то, кто прячется под диваном или в шифоньере или в мини-баре, кто-то совсем другой.
— Ты все рушишь. Понял? Ты все, блядь, мне рушишь, — продолжает Роджер.
— Но ты…
— Я получаю семь фунтов в неделю и живу на деньги своей девушки. И дом делю с парой таких же неудачников. Ты знаешь, что мне мать говорит, когда я приезжаю? Что мне пора бы найти «нормальную» работу, а положить я хотел на нее! Знаешь, что мне действительно важно? На самом деле, все то же, что остальным – секс и деньги, но чуть больше. Внимание, мать твою, и никаких больше вторых ролей, — Роджер вытирает подбородок рукавом рубашки.
— Что я…
— Чего тебе нужно, ну?!
Крик истончается и исчезает, и в номере шесть, шесть, восемь разбивается тишина.
Руки Сида втекают друг в друга под падающими в окно огнями мегаполиса.
Он сцепляет их на груди, распрямляет плечи, как будто хочет казаться крупнее и выше. Выждав пару секунд, задает вопрос, опустив тонкие веки:
— И что же я разрушаю?
Роджеру хочется ответить: «все», – но вместо этого он выпаливает:
— Меня.
Сид вздрагивает, будто слова Роджера застали его врасплох.
Вновь лезет пальцами в рот, смотрит по сторонам, бросает взгляды куда угодно: на рыжий ковер, на чайник на кофейном столике, на вентилятор под потолком – но не на Роджера.
А потом в нем точно кончается старый завод и начинается новый.
Он перестает терзать свои пальцы, вытирает влажные от слюны пальцы о брюки. Откинувшись на ручке дивана, Сид кладет руки на затылок, позволяя теням наступающей ночи пометить чернильно-черным голую кожу рук, фантомную ранку на груди и лицо. Брызги теней складываются в чернильно-черную улыбку.
Она похожа на трещину в земле, какая бывает при землетрясениях: «Спасайся и беги!».
— Всего-то? — пренебрежительно говорит он.
Роджер вздрагивает – тьма сверкает перед его глазами, обещая припомнить ему все это. Роджер забывается.
Лицо Сида искажается все сильнее, и он закрывает его ладонями, будто пытаясь стереть свои черты, будто они давят не только на Роджера, но и на него самого. Но как и все в этом гостиничном номере, происходящее от него не зависит.
Роджер переводит дух и хочет добавить что-то еще, но изо рта выходят одни несвязные звуки. Наконец у него получается выдавить:
— Ты думаешь, это шутка? Я… для меня это реальность, почему ты не можешь понять? Почему ты никогда не можешь?.. Потому что ты Сид Барретт, да? И вся причина. Да кто ты такой, чтобы… чтобы делать это со мной?
— Я хочу, чтобы ты ушел, — неловко произносит Сид, склонив голову так, чтобы волосы закрыли лицо.
— Я никому бы не позволил, слышишь? Никому! — каждый раз, когда Роджер повторяет «я-я-я», голос взвивается в фальцет.
Расстояние между ними – короче руки Роджера, но они совсем не близко друг к другу.
Какая занятная механическая физика правит в этом номере.
Сид подтягивается на руках и привстает с ручки дивана.
Половина его тела попадает под свечение одного из небоскребов напротив гостиницы. Тот озаряет их сдавшийся мраку номер, и при свете Роджер едва ли может поверить в то, что произошло.
Роджер смотрит и видит белеющую в ночи кожу груди без намека на дуэль с опасной бритвой.
Видит кровоточащий заусенец на указательном пальце.
Видит темные волоски, приглашающие его взгляд к резинке полосатых брюк и ниже.
Он бы хотел, чтобы ничего, кроме этих деталей, больше не существовало.
— Скажи мне правду. Сегодня, хотя бы сегодня.
— Уходи.
— Скажи мне, Сидни, только сегодня, я…
— Уходи!
Сид даже кричит тихо.
Крик рождается у него не в груди, а у самых губ.
Он бьет Роджера по ушам, и тот отступает, пораженный. Никогда раньше Сид на него не кричал, никогда, ни-ког-да.
Перед тем, как Сид отворачивается от него к окну, Роджер замечает красный след от кровоточащего пальца на светлой ткани его брюк.
Видимо, единственный, кто имеет право причинять Сиду боль – это он сам, и никакие призрачные опасные бритвы в сознании Роджера этого не изменят.
Легкие Роджера голодно сжимаются, отдаваясь болью в груди. Зверек, встрепенувшись, убеждает его развернуться и оставить Сида в покое.
Дверь сама глухо закрывается за ним.
Все, что было дорого Роджеру, было в номере шесть, шесть, восемь, и Роджер наконец понимает – скоро оно умрет.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Leonard Cohen - Darkness
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
S is for Syd burned by his cigarette
R is for Roger