прощание славянки
Мое главное достижение последних месяцев, это развитый навык прорисовывания бровей. Я никогда раньше их не подчеркивала ни косметическим карандашом, ни чем другим, но в начале осени я купила себе карандаш за 18$, и начала учиться рисовать брови. Мне, вообще, не нравится слово «рисовать» в контексте моих бровей, они ведь и так (ты можешь увидеть!) темные и густые, я скорее бы выбрала глагол «подрисовывать» или «подчеркивать» или «придавать форму». Если вначале, когда я рисовала себе брови, вернее, подрисовывала, они выходили темными, толстыми колбасками, практически черным пудингом, сейчас я уже в прорисовке поднаторела, и брови выходят куда более изящными. Моя рука архитектурно конструирует мои собственные брови длинным темным карандашом, но они все еще слишком темные, и на мой взгляд, приковывают слишком много внимания к моим бровям. И если к глазам и губам можно еще как-то оправдать внимание других людей, то никак ни к бровям, те не несут никакой информации об их обладателе, и возможно этот мой новый навык на самом деле никому, и мне в особенности не нужен.
Вот чему я научилась этой осенью.
И сейчас, когда я пишу эти строки, этим первым декабря, я абсолютно не могу вспомнить, чем я занималась это осенью. Если я постараюсь припомнить хронологию прошедших трех месяцев, то я вспомню нашу поездку с Остином на солнечную, даже слишком природу на севере штата Нью-Йорк, крах моей попытки получить рабочую визу, наши ужасные разговоры с Остином, его сомнения, мой страх, поход к юристу, сбор денег на юриста, оплата юриста, нашу роспись в ЗАГСе, мой запирсингованный нос, бесконечную работу, а потом долгий период безденежья и голодухи, мою холодную, голодную вновь, но на сей раз пьяную поездку в Нэшвилл к другу-музыканту, сумасшедшую до боли в ушах и гуле в голове работку на русское ТВ, мою запирсингованную губу, мои бесконечные разлады с соседкой по квартире, бесконечную работу, опустошение, мою поездку с Остином на заснеженный север штата Нью-Йорк, вновь опустошение и вновь бесконечная работа и долгожданный этап психоза.
читать дальшеСреди этого я совершенно не слышу себя, и не понимаю и не помню, как мое тело оказалось там, где оказалось. Единственная отдушина — мои тренинги по режиссуре и монтаж моей последней короткометражки случаются... и случаются все-таки со мной, пока я, как джунгарский хомячок из одного моего рассказа бесконечно бегу в одном линейном направлении, где я это уже замужний двадцати двухлетний человек, который везде пытается обустроить себе дом в конечном счете обворовывая свой внутренний дом, ключи к которому я все никак не могу подобрать.
На прошлой неделе, мы с Остином, застрявшие в заснеженной глубинке, а наши стремные хосты снулыми рыбами ходили прямо за стенкой, а их маленький сынишка с густым афро пищал и дергался, словно в «Экзорцисте», мы сидели с Остином на кровати, я держала его руки в своих, а он шептал мне о том, насколько он потерян, насколько он зол, насколько он терпеть не может все эти нью-йоркские будни. Всю эту сраную жизнь.
Я отчетливо помню, как он сказал мне:
— Как же мне надоело чувствовать себя таким беспомощным, как же мне надоело не иметь никакого контроля в этой жизни. Вот бы нам съехаться вместе в нашей квартире, вот бы мне получить высокооплачиваемую работу, вот бы нам уехать в Колорадо — в горы и леса, и там бы мы зажили с нашей собакой и с нашим котом.
Тогда я заприметила это «мы», мне показалось это несколько несправедливым, даже токсичным это «мы» в «мы не имеем контроля над нашими жизнями».
Я сказала ему:
— Я не беспомощна. Я не чувствую себя беспомощной. Я не чувствую, что контроля над моей жизнью у меня нет.
Сейчас я думаю, что Остин прав и никакого контроля нет, одни иллюзии о нем.
Я погрязаю в унынии и зависти, чем-что не было мне свойственно никогда, это нечто приобретенное за три с половиной года жизни в Штатах, и теперь любое упоминание о хотя бы какой-то удачи и достижения друга или знакомого или кого-угодно отзывается в моем горле отрыжкой, и искажает лицо, превращая ободрительную улыбку в гримасу. Душу мне разъедает уксусом, а от тела и вовсе ничего не остается. Днями его ест работа, а вечерами мой муж, а ночью его лопают кошмары; вчера мне снилось, что у Остина обнаружили саркому. Как у Булгакова, подумала я. И оставалось Остину жить только две недели, а я лила слезы и просила его не оставлять меня. «Только живи», лепетала я, «пожалуйста, не умирай, а то мне придется тоже».
Меня сгибает в параличе выбора, а когда я все таки разгибаюсь и оглядываюсь по сторонам, то вижу, что никакого выбора и не было — все мои разговоры и действия заказаны заранее.
Если я и нашла ребенка Лизу, то она села мне на шею и развесила ножки, и теперь приходится трудиться и бороться и за нее тоже, и из-за нее тоже я волочу ноги по Нью-Йорку вся перелопаченная и перепаханная этим непреподьемным весом. Если во мне и что-то росло и перерождалось, то оно уже десять раз, как абортированно из-за груза, который я продолжаю нести на себе. Я вынашиваю себя, а после выплевываю выкидыш самой себя, я — карикатура на свою страну — бесконечная матрешка с бесконечной чередой лиц.
Я четвертый год с тобой в терапии, четвертый год я вынашиваю новую себя; будь я «нормальной» женщиной я бы уже четырех детей, а единственное чем я разрождаюсь с завидной постоянностью это пустотой, приправленной парой-тройкой инсайтов о моем состоянии.
Это не тот человек, каким я бы хотела быть.
Я до сих пор хочу быть ни красивой, ни богатой, а быть автоматом, стреляющим в лица.
Я хотела бы быть героем фильма А. Балабанова и шагать по русскому городу под рок-музыку, и я знала бы откуда я пришла, куда иду, кто мне брат, а кто нет, и за кем правда и сила, а за кем ее никогда не было и никогда не будет.
Но я не герой фильма А. Балабанова, я герой фильма Е. Рахилькиной, и по умолчанию это плохое кино.
Держись там.