Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.

Adi Toch, metal objects. Large Reflection Bowl, patina on silver plated Gilding metal, 1 of 4 made. 2012 version containing 1,000 stainless steel balls was purchased for the collection of Fitzwilliam Museum Cambridge. The series of patinated bowls explores an experimental colouring technique; a liquid compound is applied on the metal by different methods to produce a unique mixture of variegated blues, greens and reds developed by a chemical reaction.
Глава девятая. Carrot, ebony ... copper, silk
Come-cum-come
Come back to me
With lavender pretzels and a dream catcher.
Return-turn me on-return
Return to me
With dope-Shiva-fingers and victims of the rye.
Drown-drum-drown
Me and me and me
In your electricity hair.
When my future's behind me
And possibly today possibly everything’s possible
Come and return and drown me again
‘Cause now it’s far too innate to call it pain.
— А я думал, я здесь единственный еврей, — ухмыляется Ник, глядя, как Роджер заглатывает две таблетки сразу. — Не перестарайся, дружок.
— Какой я тебе дружок, — Роджер грубит, одновременно сгибаясь пополам от смеха. Вытирает с подбородка нитку слюны. — А сейчас давай с тобой дойдем до бутылки и налижемся, — ему становится смешно от того, какой он дурень — второй раз за ночь мешать спиды с алкоголем, — но сейчас ему слишком хорошо, чтобы думать о том, как они будут при смерти валяться на полу утром.
Хотя до утра не так уж и далеко.
Они выдвинулись из The Marquee не раньше трех, по пути прихватив каких-то незнакомых любителей дармового виски и шумной музыки, и те за первые четыре автобусных остановки превратились в их самых лучших друзей. Хотя вот Сид этих людей и так знал, с кем-то он, кажется, вместе учится. А трех девчушек с верхнего уровня даблдекера им, возможно, даже удастся объесть всей компанией, такие у них сползающие чулки и высокие налаченные прически. Потому что, если честно, кроме дикой жажды и желания двигаться, пока не упадаешь, и болтать, пока язык в глотку не провалится, кроме этого Роджеру так сильно хочется трахаться, что его хоть туши.
— Давай, давай, пойдем, найдем нам кого-нибудь, — бормочет он, пока Ник отпивает виски прямо из горла. — Были бы у нас деньги на ром. На черный ром, черт, говорят, это такой улет.
— А тебя нехило развезло, Уотерс, — Ник качает головой и пьяно смеется, разводя руками. — И вот здесь я, значит, жил! Как нам вообще удавалось помещаться в этой комнатушке, а?
— Тогда ты был менее избалованный, вот что. А сейчас папочка подарил тебе машину, и ты можешь разъезж-ж-жать на ней по всему Лондону и клеить баб. Конечно, тебе нужна спальня побольше, и кровать, самое главное, большая кровать, и чтобы никаких скрипов, — Роджер падает спиной на их с Сидом постель, и та предсказуемо взвизгивает. Пружины впиваются ему куда-то между лопаток, и джинсы у паха натягиваются еще сильнее. Тело реагирует на знакомые поверхности куда лучше головы, хотя мозг сейчас должен работать в десять раз быстрее обычного, разве нет?
— А старик Леонард не против всего этого?..
Роджер резко приподнимается — лицо обдает жаром, но он заставляет себя спросить:
— Чего «этого»?
— Да того, что вы привели невесть кого в его квартиру и будете бухать здесь, пока не заблюете ему ковер? Даже котов не видно, забились, небось, куда-нибудь под шкаф. Они вообще живы еще? Когда я съезжал, они уже еле ходили, жирные такие.
От радости и злости на Ника за то, что тот напугал его до чертиков, Роджер хватает его за волосы и сильно тянет, улыбаясь от уха до уха.
— Отпусти, мудак, больно!
— Нет, нет, Леонарда вообще в городе нет, — Роджер хватается за горлышко бутылки и делает несколько поспешных глотков, проливая виски себе на рубашку. — Его пригласил прочесть пару лекций университет Ноттингема, вот он и свалил. А коты… да кому, блядь, какая разница, где сейчас эти жирные скотины, — Роджер обхватывает себя руками — его всего трясет, и, должно быть, уже давно, но понимает он это только сейчас.
Стучат зубы, он непривычно часто моргает, и хочется побежать, бежать, убежать.
— Хочешь засадить одной из этих? — спрашивает Ник и неровной походкой направляется в гостиную. Роджер следует за ним и едва не наступает босой ногой на осколки разбитой бутылки.
Узнает, кто это сделал — башку оторвет.
— Ты помнишь, как их зовут?
— Еще чего, я их первый раз в жизни вижу.
Они оба смеются, как полные придурки, и пялятся на девиц.
Те выглядят более трезвыми, чем они.
Жаль, тут нет Клоуза — он бы споил их как миленьких, под дурацкие прибаутки угощая их виски с колой в пропорции три к нулю.
На одной из них виснет Гилберт, сам похожий на девчонку — больно хлипкий, весь расхристанный, две другие треплются о чем-то с Сидом — вернее, треплются только они, а он совсем неподвижно сидит на краешке дивана, как будто примерз к месту, и бровью не ведет.
— Отбить у Гилберта бабу — раз плюнуть. Не-a, the times, they are not a-changin’(1)!
Роджер оставляет Ника позади, надеясь, что у того хватит ума не ходить за ним, а склеить эту тощую веснушчатую девчушку, от которой всю ночь не отстает Гилберт.
— Сид, — зовет он, подойдя вплотную к дивану.
Сид реагирует не сразу, но все-таки поворачивает голову на голос и смотрит на Роджера так, будто никогда раньше не видел.
— Хочешь отойти? — спрашивает Сид и сразу встает — несколько тяжело и неловко, но тут же встряхивается, и в глазах у него появляется знакомый блеск, а это значит, что игра в очередной раз началась, и всем пора занять стартовые позиции, потому что через секунду — бах! — из пистолета вылетит пуля, разорвется, и тогда начнутся бега.
— Пойдем, я давненько хотел тебе кое-что показать, мой сердечный друг Роджер-Поджер, у тебя после этого челюсть упадет на пол, как в мультфильмах, а ты сейчас такой пьяный, что ее и не сыщешь. Пьяный в стельку — а ты умеешь стелить стельки? Вот я нет, какая жалость, — Сид, подтягиваясь на руках, выбивает щеколду у двери на чердак, приделанной на потолке в самом углу гостиной. Поскрипывая и охая от старости, как и все в этой древней квартире, выкатывается лестница. Сид легко взбирается вверх, стряхнув свое сомнамбулическое состояние. Девицы за их спинами жмутся друг к другу, как брошенные щенята, и их сплетенные руки напоминают Роджеру цветные картинки из журнала Penthouse(2), где такие вот девицы целовались, вжимались друг другу коленями меж ног и трогали друг друга — везде. Роджер, наоборот, поднимается с трудом, чудом не сверзившись вниз. Чердак пыльный и темный, он пахнет старостью и еловыми досками и встречает их разбросанными повсюду инструментами, от ситаров до ксилофонов, к которым никто, кроме странных квартирантов Леонарда, в жизни не притрагивался.
Леонард держит здесь все то, что не помещается в его спальню: восточные флейты всех размеров и видов, рояль с треснутой крышкой, неизвестно зачем ему нужный, когда в гостиной стоит настроенное бехштейновское фортепиано; пыльные фолианты, о которых он, наверное, давным-давно забыл, а до него их никто, кроме автора, не открывал; тяжелые ключи от несуществующих замков, пара сундуков с тряпьем; то, что Леонард называет корнями мандрагоры, больше похожее на мутировавшие капустные кочерыжки, пустые бутылки: те, что подороже — Леонарда, те, что подешевле — его квартирантов.
Все, что попадает на чердак, на чердаке и остается, вмерзая в прошлое.
— Сид-ни, — по слогам произносит Роджер. В голове вертится какая-то детская песенка, которую он тысячу лет не вспоминал. Слов и не помнит — только мелодию; она шла, точно лошадь гарцевала.
Ему впервые спел ее Сид — мать этого не любила, а вот Сиду нравилось нашпиговывать его сказками, легендами и песнями, воспитывать Роджера на свой лад, скармливать ему все то, чему его самого однажды обучили родители или сестра. Невольно приходит в голову сравнение с псом, которому маленький мальчик исподтишка бросает куски ветчины с тарелки.
— Смотри-ка, — говорит Сид. У самой стены, рядом с окошком, стоит массивный китайский гонг. Должно быть, он стоит здесь давно — такую штуку незаметно на чердак не затащишь, — но Роджер видит его впервые. — Он всегда был накрыт, видишь? — Сид показывает на лежащий на полу лоскут ткани.
Роджер подходит ближе, рассматривая медный круг, и пытается вообразить, какое громкое, гулкое тремоло можно извлечь из него одним ударом. Он замечает колотушку, спрятанную за одной из подпорок гонга, и тянется было к ней, когда Сид перехватывает его руку — очень резко, как будто ему не за что удержаться.
У него неожиданно мокрая, вспотевшая ладонь.
— Не надо, — сипло говорит он. — Весь дом перебудишь, а мы же этого не хотим, — он заставляет себя улыбнуться.
— Под чем ты сейчас? — с искренним любопытством осведомляется Роджер.
— Это гонг chau, — сделав вид, что не услышал вопроса, поясняет Сид. Хотя кто знает, возможно, он действительно его не услышал, — с китайского переводится как «мишень», его раньше использовали, чтобы расчищать дорогу для всяких важных серых костюмов.
— Разве тогда уже были чиновники?
— Когда «тогда»? — Сид замолкает и тут же смеется сам над собой. — В общем, тогдашние полицаи использовали его, как сирену.
— Ясно… — амфетамин баламутит мозги и вновь подбрасывает Роджеру знакомую мелодию. — Ты не помнишь тот стишок, там было что-то про камыш и все время повторялось: «ho»? Так запала в голову, но вспомнить, чтоб его, никак не могу, — он трет лицо руками.
— I’ll sing you one, Ho
Green grow the rushes, Ho
What is your one, Ho?
One is one and all alone
And evermore shall be so.(3)
Сид проговаривает ее очень тихо, как будто их могут подслушать, но Роджер слышит каждый звук.
— Так глупо. Все говорят «камыш у реки», хотя на самом деле это рогоз. Никому не нравится слово рогоз, оно, что, не поэтичное? — Роджер понимает, что его несет, нужно срочно тормозить, но найти тормоза у себя в мозгу никак не выходит.
Кажется, он забыл, где они.
— А в чем разница? Для стихов все едино.
— Но это неправильно… — Роджер хочет добавить что-то еще, но не может, не может выудить слова из собственной глотки.
— Что неправильно?
— Просто неправильно… я не знаю, — Роджера прошибает холодный пот.
Ему точно не стоило мешать спиды с виски.
Сид подзывает его жестом, и они оба присаживаются на трещащий под их весом подоконник. Роджеру хочется сказать: вот будет хохма, если он обвалится. Ему хочется признаться: он умирает, потому что в желудке все переворачивается, и внутренности, по правилу уробороса, жрут сами себя. Ему хочется попросить: пусть Сид возьмет его лицо в руки и сделает так, чтобы сразу стало лучше.
Он молчит, язык неподвижно лежит между зубов, губы не двигаются.
Сид прикасается к нему, нащупывает пачку табака в нагрудном кармане. Сказать бы, чтобы тот снял с него липнущую к телу рубашку, но язык Роджера не слушается.
Сид сворачивает самокрутку из папиросной бумаги Роджера, набивает ее табаком Роджера и вставляет с одного конца фильтр из его пачки.
«Ворюга», — собирается сказать Роджер, но Сид вовремя затыкает ему рот сигарету.
Они сидят молча, из дыры в полу слышатся голоса и музыка, свет ламп в гостиной освещает небольшой закуток чердака, а из закрытого окна под боком ощутимо поддувает. Светлеет, и Роджер вглядывается в просыпающийся для новой рабочей недели город, пытаясь разглядеть Leicester Square — ведь недаром же говорят, что с Highgate виден и другой берег Темзы? Или даром?
Когда легкие почти переполняются дымом, Роджер убирает сигарету из губ и выдыхает. Несколько колечек дыма пару секунд стоят в воздухе, а потом тают у них с Сидом на глазах.
Сид вновь застывает — как фильм с сорвавшейся бобиной. Глаза его затуманиваются, становятся похожи на большие темные бусины.
— Где ты сейчас? — удается произнести Роджеру.
Сид отвечает не сразу. Он разлепляет губы с тихим звуком и доверительно сообщает:
— Далеко. Куда дальше, чем ты можешь представить.
— Можно с тобой? — спрашивает Роджер — он спрашивал так в детстве, когда они играли в прятки, Розмари водила, и Сид вел его за собой в один из уголков дома.
— Сегодня не выйдет, у меня ничего нет для тебя… — его голос затухает на середине фразы, он вновь замолкает и бездумно смотрит Роджеру куда-то ниже подбородка.
Роджеру хочется, чтобы тот заговорил, он готов зарычать от разочарования, что тот не хочет поболтать с ним, хотя бы немного.
Возможно, он бы хотел поболтать с теми рыбоньками внизу? Познакомиться с ними поближе, в горизонтальной плоскости?
Был ли Сид когда-нибудь одновременно с двумя?
Вот Роджер не был — а он бы хотел, очень хотел.
Роджер бы хотел попробовать все. Попробовать все, что когда-либо делал Сид.
Роджер обнаруживает свои пальцы у Сида во рту — он не помнит, как они там оказались, он только старается дышать глубже, чтобы не стошнило, а Сид прикрывает глаза и лижет его пальцы. Язык чуть шершавый, зубы с силой сжимаются, а когда он втягивает щеки, все его лицо заостряется; Роджеру кажется, что его пальцы всасывает в теплую, мокрую воронку, из которой он может и не выбраться.
Роджер подается вперед, сигарета выпадает из руки. Он пытается за что-нибудь ухватиться, восстановить равновесие, чтобы не упасть, как сигарета, и они с Сидом нелепой грудой конечностей вжимаются в стену. Роджер ощупывает его с ног до головы, до кровоподтеков и складок на одежде.
Вспухшие губы рыщут по лицу Сида, точно пытаясь разбудить его.
— Не сейчас. Ты бы себя со стороны видел, весь серебришься… и стояк у тебя серебрится. Серебрится и стоит, как… как сталагмит… это же все увидят, когда ты выйдешь.
— Это потому, что ты мне давно не отдрачивал.
— Это потому, что ты слишком сильно хочешь этого. У тебя даже уши серебрятся, мне глаза режет, — Сид смеется и наклоняет голову так, что Роджер впечатывается ему ртом куда-то висок.
— Я тебя хочу.
— Это я уже слышал…
Раздается жуткий грохот.
Диск гонга покачивается из стороны в сторону, потому что Роджер со всего размаху задел его локтем. Голоса внизу настороженно затихают, а потом кто-то выкрикивает:
— У вас там все хорошо?
Сид кашляет пару раз, а потом кричит им, громко и отчетливо:
— Да, у нас все на одиннадцать из десяти! Мы сейчас спустимся — ждите, ждите!
— Перебрали, что ли?
— Точно! — он тут же понизив голос, добавляет: — Давай, Родж, нам нужно возвращаться с наших небес на Землю, три, два, один, пуск, — пытается вывернуться, и Роджер уже готов его отпустить, когда спиды вдруг снова прошибают его со всей силы, и он разворачивает Сида спиной к стене и со всей силой давит ребром ладони ему между лопаток.
Сид частит его имя, но не сопротивляется, даже когда Роджер вжимается в него пахом, так что член через все эти слои шмоток трется о его поясницу — даже когда он, не выдержав, говорит.
Говорит полную галиматью:
— Я хочу тебя трахнуть, трахнуть, понимаешь, мне нужно тебя трахнуть, хочу трахать тебя, постоянно, знаешь ты это или нет?
Роджер замолкает и сразу резко отстраняется.
Он никогда такое никому не говорил. Даже случайным девушкам. Даже Джуди. Особенно Джуди.
Роджер не знал, что способен на такие желания. На такие слова.
Он не знает, как именно проворачивают это гомосексуалисты с задворок Soho, не знает, как бы он сделал это, если бы Сид согласился, знает только, что очень этого хочет.
Они молчат, и Роджер, не придумав ничего лучше, решает по привычке разозлиться на себя и на свой длинный язык.
Он надеется, что Сид пойдет прямо к лестнице, ничего не говоря, но тот обходит его сзади и говорит очень четко и тихо, как будто успокаивает маленького ребенка:
— А я уж боялся, что ты никогда этого не захочешь. Мы обязательно займемся исполнением этого твоего желания, но не сейчас, зрители не те. Ты же не позовешь на новый фильм Фассбиндера разнорабочих из Brixton? — у уха Роджера раздается смешок. — Секс – это тоже искусство, он требует деликатности, понимаешь, Родж?
Роджер слушает это, и внутри у него все медленно обваливается. Ему жарко, по лбу градом катится пот, и хочется выключить свет повсюду: на улице, дома, в собственных глазах.
Он спускается вслед за Сидом, закрывает на щеколду дверь на чердак и оглядывается, убеждаясь, что праздник подошел к своему концу. Пока они были наверху, все успели заснуть — в самых нелепых местах и позах, что можно было найти в гостиной. Как магические чудища, окаменевшие с рассветом, только без таких страшных рож.
Счастливчик Ник все-таки отбил девушку у Гилберта, и теперь они спят в обнимку, полуголые, ухитрившись засунуть головы под кресло, которое теперь загораживает их от солнца. Гилберт заснул неподалеку, с горя обняв бутылку. Рик, умудрившийся сохранить верность Джульетте и собственное достоинство, подложил руку под голову и навалился на закрытую крышку фортепиано. Повезло еще, что табурет у него из-под задницы не выскакивает. Остальные улеглись кто куда — Роджер даже не может сосчитать, сколько относительно знакомых ему людей сейчас здесь находится.
Он стоит не шевелясь, пока Сид задергивает шторы. Удивительно — обычно он не озабочивается такими мелочами.
Ничего не говоря, Сид сбрасывает на пол маленькую подушку и утягивает Роджера на ковер. Он засыпает мгновенно и через пару минут уже раскидывается в тесноте, толкая соседей, и шепчет что-то во сне, видимо, жалуясь невидимым камердинерам, что пол-де слишком жесткий, а в одежде слишком душно. Сид совсем близко, и от него приторно пахнет мартини. Переворачиваясь во сне, он по привычке закидывает на Роджера ногу, и тот вытягивается по-солдатски, убежденный, что так никогда не уснет.
С этой мыслью он и засыпает.
Ему снится маленький человечек из того потайного народца, что, по легенде, обитает на зеленых пастбищах Кембриджа. Он подходит к нему — носатый, мелкоглазый и недовольный, — подходит и скороговоркой говорит:
— Убери свою душу.
— А где она? — слова человечка заставляют Роджера беспокоиться, но если он найдет эту душу, то живо уберет ее. — Она на лице, да? Я могу сделать себе другое лицо.
Роджер ощупывает свое лицо, но не находит там ничего, кроме того, о чем и так знает: двух глубоко посаженных глаз, носа, которым можно гвозди забивать, и рта не меньше. Но никакой души там и в помине нет.
— Может, она в штанах?
Роджер вспыхивает от собственного предположения и тут же дотрагивается до молнии на брюках — дергает за язычок, но тот застревает, зажевав ткань. Какое гадство! Роджер вспыхивает вновь, на этот раз от неловкости, и воюет с молнией, пока руки не начинает ломить от усталости.
Человечек смотрит на его старания и вдруг гаркает ему прямо в ухо:
— Твоя душа у тебя в пятках, дурень!
Роджер раскрывает глаза на выдохе и тянется вперед затекшими руками. Где-то здесь должен спать Сид, но перед глазами одна пелена. Рядом что-то темнеет, и он поворачивается к этому чему-то, беззвучно открывая и закрывая рот. Он тянется вперед губами.
— Эй, я здесь.
Голос Сида доносится откуда-то сзади, Роджер аж подскакивает — и сразу чувствует, что голова раскалывается на половинки, и одна начинает выть от похмелья, а другая — от амфетаминового отходняка.
Сегодня он — самое настоящее разбитое корыто.
Он глухо стонет от боли и злобно смотрит на подушку, которую только что целовал, пока Сид стоял сзади и потешался над ним. На его счастье, никто, кроме Сида, ничего не заметил — в комнате пусто, только с кухни доносятся непозволительно громкий грохот посуды и звучные зевки.
Сид стоит у крохотного зеркала, висящего над диваном, и расчесывает свалявшиеся волосы. В отличие от них всех, он выглядит свежим и бодрым, и Роджер завидует ему, клиническому алкогольному абстиненту.
— Плохо тебе сейчас? — спрашивает Сид в своей вечной любопытствующей манере — в голосе у него ни капли сочувствия.
А Роджеру действительно плохо — в глазах рябит, он чувствует каждую свою мышцу, каждый лопнувший сосуд, каждый волосок на макушке. Он жмурится, и в голове внезапно встает рекламная картинка: дружная семья, отец готовит на всех завтрак. Он кладет на тарелку каждому по одинаковому куску яичницы, разливает по кружкам чай, а потом все сидят за столом, перешучиваясь и болтая, а главное — едят, едят, едят так, что трещит за ушами.
Первосортная промывка мозгов на ваших экранах; пример идеального маркетинга, совершенной расстановки ценностей; семья настоящей звезды, настоящего номера один, настоящего музыканта для Top Of The Pops(4)!
Роджер встает и, прихрамывая, плетется на кухню. Ему несказанно везет — на обычно пустующих полках он находит яйца. Всего пять, но ничего; одна штука на каждого — это совсем не плохо. Он кое-как разбирается с конфоркой и разжигает огонь. Ловко разбить яйца о край сковороды не выходит, и он перемазывает все руки жидким белком. Но чего не отнять даже у самой неудавшейся яичницы — это запаха. На него в кухню стекаются все остальные — хорошо хоть, под руку не лезут. Глазуньи, как в рекламе, у Роджера не вышло, желто-белая смесь поблескивает под крышкой, зато они наконец-то будут завтракать чем-то теплым и перестанут обсуждать за столом похищение лосося из кошачьих запасов. Пока яйца жарятся, Роджер разливает в кружки воду из чайника и вытаскивает из холодильника пакет с остатками молока. Но в плетеной коробке для чайных пакетиков черного не обнаруживается. Любовь Леонарда к травяным настоям сложно удержать в памяти; Роджер чертыхается и заваривает то, что есть.
Когда стол накрыт, и у каждого на тарелке лежит по куску тонкой, пережаренной яичницы, Роджер решает, что его долг выполнен.
Гилберт делает глоток из кружки и тут же выплевывает жидкость обратно.
— Да здесь холоднючая вода! Ты что, чайник не ставил?
Роджер замирает. А ведь действительно, не ставил.
— Ты бы проспался, Уотерс.
Все жуют яичницу в молчании, и когда Роджер пробует ее сам, он рад отсутствующим комментариям — на зубах хрустит скорлупа.
К концу завтрака стол наконец оттаивает, и все начинают перебрасываться бессвязными фразами — о вчерашней пьянке, погоде за окном и дешевых ватманах недалеко от колледжа. Только Гилберт демонстративно ковыряется в зубах вилкой, а выходя из-за стола, бросает:
— Побыл мамочкой, Уотерс, молодец. Только продукты зря перевел.
Роджер бы съязвил в ответ или даже дал ему по шее, но сейчас даже вдохи с выдохами усиливают мигрень. Он продолжает ломать яичницу вилкой — куски липнут к ней и друг к другу. Сид то и дело поглядывает на него, успевая при этом аккуратно резать яичницу на квадратики, медленно отправлять их в рот, тщательно пережевывать и смаковать мерзкий холодный чай.
Наконец повалившись на свою кровать, Роджер позволяет себе проскулить от боли. Кровать тоже скулит — как однажды сказал Сид, у бедняжки ревматизм, но всем плевать на ее боли.
На Роджера всем сейчас так же плевать.
Роджер нашаривает под подушкой ручку и мятую бумажку — когда-то она была чеком из продуктового, но сейчас все буковки стерлись. Одна из сторон подушки вся в темных следах, хотя Роджер тысячу раз напоминал Сиду, чтобы тот закрывал ручку, когда заканчивает сочинять.
Не думая ни о чем, Роджер залпом пишет:
«Doctor doctor!
I'm in bed
Achin' head
Music seems to help the pain
Seems to improve my brain.
Doctor, please, tell your wife that
I'm alive - flowers thrive -
real eyes - realise - real lies».
Сид заходит в комнату, как только Роджер дописывает последнюю строчку. Как хищных рыбин — запах крови, Сида манит запах чернил.
Он садится рядом, кладет на лоб Роджера прохладную ладонь — Роджер издает глухой звук и подается вперед, ближе к руке.
Так действительно легче.
Он смотрит на Сида и думает, что после психоделиков не бывает такого сильного отходняка. Прими он вчера то же, что и Сид, сейчас не умирал бы, скрючиваясь на кровати, не пропускал бы опять занятия.
Роджер смотрит — кажется, что темные волосы ожили, извиваются, как актинии, маятниками покачиваются из стороны в сторону.
Роджер моргает.
— У тебя волосы двигаются. Как щупальца. Ты не боишься, что они тебя удушат?
Сид с серьезным видом качает головой:
— Оставь, я смогу с ними справиться.
Они водят губами по губам друг друга, и тут Сид замирает, очевидно, подглядев смазанные строчки. Он проглатывает написанное и говорит только:
— Склей.
Поначалу Роджер не понимает, но потом приподнимается на локтях и вычеркивает последние слова, и вписывает другие. Он смотрит на стихи.
«realise - realise - realise».
***
The thread in the hand of a kind mother Is the coat on the wanderer's back.
Before he left she stitched it close
In secret fear that he would be slow to return.
Who will say that the inch of grass in his heart Is gratitude enough for all the sunshine of spring?
Meng Jiao, «Wanderer’s Song».
Единственное, что меняется со временем — это количество часов, которое Роджер готов проводить на полу с чертежами.
Однообразные проекты зданий, никому, кроме профессоров, не нужная методология проектирования, основы конструкций, о которых Роджер не знает ничего, кроме названия.
Ни тори, совершенно равнодушные к любой сфере искусства, ни лейбористы, вкладывающие деньги в одни социальные пакеты, архитектуру в современной Великобритании финансировать явно не собираются. А зачем? Главное, чтобы в домах можно было прожить — чтобы крыша не протекала и несущие стены были покрепче, на остальное — начхать. Еще, видимо — чтобы новостройка не выделялась на фоне соседних; чтобы была красно-кирпичной, симметричной, обычной до зубовного скрежета.
Роджер не понимает, зачем тогда стране год за годом выпускать из университетов новых архитекторов — существующих вполне достаточно, чтобы перерисовывать старые чертежи на новой бумаге.
Сейчас Роджер дочерчивает очередное мультифункциональное здание; за четыре курса он нарисовал их не меньше сотни, и где они все теперь? Пылятся в профессорском столе? В архиве колледжа? А может, их давно уже выбросили?
С каждым месяцем Роджер проводит все меньше часов с чертежами и все больше — с гитарой. Но сейчас его последний чертеж практически готов: детали проработаны итальянским карандашом, который стоил, как неделя горячих обедов, и осталось только добавить контраста углем, чтобы заключительная годовая работа была закончена.
Роджер отрывается от чертежа и утыкается взглядом в собственный портрет.
В художественной школе Сида приближается летний просмотр, и сейчас его работы развешаны по всему периметру спальни на бельевой веревке. Эскизы, зарисовки с натуры, картины маслом, акварелью, разными пастелями, наброски сангиной, аппликации, где старые газетные заголовки объединены с ключами от пивных банок и билетами на поезд Лондон-Кембридж.
Сид умеет использовать все, что под руку попадется.
У самого окна висит его собственная любимая работа — игрушечный поезд, разбивающий на две равные части мужской лоб.
Сид говорит, что это лучшее, что он когда-либо писал.
Портрет Роджера чуть менее сюрреалистичен. Черная гелевая ручка — «— Может, лучше тушью? — Много хочешь, дорогуша, слишком неэкономично для бедного художника-бродяжки», — линии резкие и длинные, как лондонский ливень.
Кап-кап, раздавалось за окном, когда Сид, поставив Роджера в совершенно нескладную позу, делал первые наброски.
Чирк-чирк, стрекотала ручка, рассекая пространство листа.
Роджер был совсем голый и стоял, подрагивая от смущения и сквозняка.
«У тебя слишком длинные руки, ты это знал? По пропорциям не сходится, это же презабавно, да?»
«И глаза раскосые. Чуть-чуть. Такие вещи видны только художникам и паталогоанатомам. Вторым везет больше, их натурщики никогда не устают и не отпрашиваются пописать».
«Еще у тебя большой член — да, это я замечаю, конечно же, только как художник!»
Когда Роджер увидел законченный портрет, обведенный черным человек посреди белой пустоши показался ему совершенно незнакомым. Это был кто угодно, но не он. К неизвестному тянулся истерично-розового цвета плющ, изгибая свои растительные конечности в крепком, монструозном объятии. На взгляд Роджера, плющ получился куда правдоподобнее человечка.
— Очень неплохо вышло, мне нравится, правда, — подумав, заявил Роджер. — О, и не только потому, что это про меня.
Сид его совсем не понял:
— Это не про тебя, это про мое отношение к тебе. И все это мне не нравится.
— Отношение? Или то, что вышло не про меня?
Сид тогда ничего не ответил.
А вот сейчас его слышно на весь дом, и ни для кого не секрет, с кем он болтает. Имя Линдси повторяется через слово, как будто Сид в маразме, и ему нужно все время произносить имя собеседника, чтобы его не забыть.
Они с Линдси разговаривают каждый вечер, если только Сид не решает переночевать у нее — нет, и в этом случае разговоры будут продолжаться, только вдали от ушей Роджера.
Девицы Сида делятся на случайных баб и официальных девушек. Первых Роджер не запоминает — слишком уж их много, да и что там запоминать, кроме капроновых колготок, тонального крема и манерных ужимок? Вторых же Сид приглашает домой, официально щиплет за руку, когда они не понимают его шуток, официально целует за ухо при встрече, официально обнимает, положив руки ниже спины, но выше бедер, и официально просит позвонить перед сном.
Роджер первый раз увидел Линдси в конце февраля, когда вернулся на Highgate после семинара и обнаружил их с Сидом за столом, в молчании держащимися за руки над сахарницей. Сахарница тоже молчала, выпятив толстое стеклянное пузо.
Сухо поздоровавшись с ней, Роджер протопал к холодильнику, долго рылся в нем, перекладывая одинокий кабачок из одного в отделения в другое, и наконец решил прикончить пакет гилбертовского молока.
Пока он пил, Линдси заговорила, а Сид не перебивал ее, и это было что-то из ряда вон выходящее.
— Я с тобой не согласна все-таки. Я имею в виду, в книгах и фильмах все эти параллельные вселенные очень реалистичны, но на деле… Знаешь, мне недавно посоветовали статью о Льюисе(5), он философ, если я правильно помню. Так там писали, что возможность и действительность — это два свойства одного и того же. Ты когда-нибудь слышал о таком? Льюис называет это теорией мультивселенной.
После этой фразы Роджер подавился остатками молока и поспешил выйти с кухни. В спальне он понял, что все еще держит в руках пустой пакет.
С тех пор, когда Сид по несколько часов пропадает в промозглой прихожей у телефона, Роджер знает, с кем он разговаривает. Сид зажимает трубку ухом и наматывает провод на пальцы, собирая их в вензеля и бантики, а свободной рукой черкает что-то в записной книжке, на салфетке или на манжете, или на чем-нибудь еще, что окажется под рукой.
Он рисует людей — иногда лишенных лиц хранителей зонтиков, или бездомных, или карикатурных злодеев с палками в руках и беззубой пастью, а иногда и их общих знакомых. забавно - через описание картинок на бумажке под телефоном сразу возникает Роджер, который пробирается туда и рассматривает их, раз уж не может расслышать разговоры Он делает наброски их репетиций — вот круглая барабанная установка Ника, вот Рик — куда подробнее, ведь он Сиду очень-преочень нравится. Его контур красиво пушится, а пальцы на клавишах органа Hammond сгибаются, точно лапки паука. Роджер стоит в уголке, больше похожий на фонарный столб, чем на человека, в руках у него загогулина бас-гитары.
В центре — клубок черных каракуль; ни гитары, ни конечностей, ничего.
«Никогда не умел себя рисовать», — обычно поясняет Сид.
Сейчас Линдси, должно быть, занимается тем же самым — черкает в собственном блокноте и треплется, треплется, треплется.
Как Леонард, оплачивающий телефонные счета, еще не выкинул Сида из квартиры, непонятно. Хотя — это ведь Сид. Так уж повелось, что ему всё прощают.
Роджер вот не треплется по телефону. Он говорит с матерью каждые вторник и пятницу в восемь часов вечера, когда заканчивается одна из ее кулинарных передач, и с Джуди раз в два дня. Знакомым звонит только по делу. Хотя вчера вот ему набрал Рик — спрашивал, хочет ли Роджер поехать с его компанией на Патмос. Дескать, после экзаменов понежиться под греческим солнцем — самое то, а его друзья уже подыскали квартиру на побережье, обещают достать дармовую водку и перевезти через границу шмаль. На деле-то Рик, конечно, предложил билет Роджеру после того, как ему отказал Сид. Но Рик не худший попутчик — языкастый, если компания хорошая, и с Роджером они ладят не так уж и плохо, как может показаться на первый взгляд.
Но, неизвестно из каких соображений, Роджер отказался.
В какой-то момент голос Сида затихает, и Роджер слышит шаги — все четче и четче по мере того, как Сид перемещается из прихожей в гостиную, из гостиной — в коридор, а из коридора — в их комнату.
— Когда будешь жить в собственной квартире — разоришься на звонках, — Роджер делает усилие, чтобы не развернуться к Сиду. Шея давно затекла, все руки и, должно быть, лицо в угле, конечности колет иголками, и все тело просит о движении, но Роджер умудряется удержаться.
— А у меня не будет телефона.
— Тогда как ты будешь дозваниваться до какой-нибудь своей бабы?
— Я не буду дозваниваться до нее. Она будет жить со мной — все проще.
Роджер все-таки поворачивается.
Ему хочется выплюнуть Сиду в лицо: «Ублюдок» и посмеяться над этим вместе с ним, но он боится, что у него не выйдет рассмеяться, и поэтому он молчит.
— У тебя член на ножках на щеке углем отпечатался, — замечает Сид, — совсем как у Да Винчи. Ты знал, что на одном из набросков Да Винчи целый батальон членов на ножках накорябан? Кажется, это изображение Иоанна Крестителя.
— Заткнись.
Роджер машинально потирает щеку и вновь берется за карандаш. Колонны, да, он хотел установить тосканские колонны у центрального входа, точно, именно этим он сейчас и займется.
Его портрет смотрит прямо на него. На бумаге у Роджера опасливый, любопытствующий взгляд, какой обычно бывает у людей, когда им жуть как хочется и жуть как страшно попробовать что-то новое.
Сейчас у него взгляд, скорее всего, рассерженный, но откуда ему знать точно. В голове распускается отголосок страха: вдруг всю жизнь он будет существовать в тени незнания самого себя? — Роджер этого до смерти боится.
— Извини, — произносит голос из-за его спины. Роджеру хочется думать, что голос раскаивается, что голос больше не будет говорить ему таких вещей о их будущем, что голос лжет, когда говорит их.
— Знаешь, пока болтал сегодня по этой чудо-машине словесных путешествий, понял, что все это время смотрю на стену и сам того не замечаю. И в тот триумфальный момент, когда я это подметил, в голову пришли твоя маменька и ее рассказ о том, что когда ты был от горшка два вершка, ты пытался выбраться из своей детской кроватки и на стену залезть, помнишь? Прижимался к ней, впивался в обои мягкими еще ногтями и пытался подтянуться, залезть, залезть, помнишь?
Поначалу Роджер молчит, делая вид, что пытается вспомнить тот вечер: Сид согласился остаться у них на ужин и сидел за их тяжелым дубовым столом, слишком громко тикали часы, за окном слышался собачий лай. Мать то и дело одергивала его: «Сейчас же убери локти со стола», «Опять ты соль рассыпал, будешь сам потом подметать», «Ну куда ты все смотришь? У нас, что на стенах какие-то рисунки или записи, о которых я не знаю?»
Да, так и сказала, а потом выдала Сиду эту историю про детскую кроватку, попытки маленького Джорджа долезть до потолка — самый настоящий клоп, — и то, как он мочил штанишки каждый раз, когда мать укладывала его назад и откатывала кровать на середину комнаты.
Роджер тогда думал, что провалится под землю от стыда.
Благо, она хотя бы Сиду не рассказала о том, как укладывала его к себе в постель, чтобы он прекратил кричать, потому что кричал он без остановки — и даже когда научился говорить, кричал все равно больше, и ей приходилось опять укладывать его к себе.
— Да, я помню это, — после паузы отвечает Роджер, — а потом я опять рассыпал то ли соль, то ли перец, и она дала мне подзатыльник.
— Ага, а когда мы вышли после ужина, мол, проводить ты меня захотел, как девчонку, — голос смеется, — а на деле легкие хотели никотина повдыхать — тогда я тебе тоже в шутку подзатыльник выписал.
— И я тебе пообещал, что руки откручу, если еще раз это вытворишь.
— А открутил бы? — Сид наконец обходит его и садится на корточки, загораживая ряд собственных рисунков, скрывающих их обоих от посеревшего неба и дождевых туч, готовых разродиться своим мокрым бременем.
— Тогда?..
— Сейчас.
— А тебе так этого хочется? — Роджер заставляет себя усмехнуться, но выходит худо — лицо как в параличе, только губы умудряются ломано изогнуться.
— Не-а, мои руки драгоценны, как две драцены, я пока не готов с ними расставаться, знаешь ли, — Сид проводит ладонью по чертежу никому не нужного «мультифункционального здания», смазывая угольные контуры.
— Чего ты, блядь, делаешь? — спрашивает Роджер. Внутри растекается поразительная бесстрастность, которой не было даже тогда, когда он делал замеры для всех этих встроенных в здание комнат — а ведь замеры всегда действовали на него не хуже успокоительного.
— Я рушу твои мечты о признании в архитектурных кругах, — отвечает Сид, продолжая водить рукой по чертежу. — Такие круги, кстати, существуют ли вообще?
Роджеру хочется спросить, как он смотрит на то, чтобы Роджер содрал все его картины с веревок,— но он на десять из десяти уверен, что Сид ответит, что от этого они станут только лучше, что разрушение равняется созданию, в общем, сказал бы любую красивую неправду, в которую Роджер бы безоговорочно поверил.
— О, а вот это комиссия более всего оценит. Какое воображение, мистер Уотерс, скажут они, какой, не побоюсь этого слова, мистер Уотерс, постмодернизм! — гнусавит Сид, изображая разом всех этих университетских дундуков, дряхлых и омертвелых телом и душой.
Обводит кончиком ногтя тот самый нарисованный член на тонких паучьих ножках.
Роджер начинает смеяться первым, и ему представляется, что они опять школьники. Что они просто дети с более счастливыми тревогами и всей этой кембриджской шушерой, которая раньше казалось такой важной.
Дотрагиваются они друг до друга тоже как дети: Сид ведет пальцами по испачканным углем местам, по внутренним сторонам локтей, подбородку и щекам, а Роджер держит его за сухое предплечье.
Раньше он считал, что никогда не сможет привыкнуть к щетине, плоской груди и жестким углам — сейчас ему кажется, что он знал это сухопарое мужское тело, сколько себя помнил.
Сид одной рукой зажимает ему нос, а другой пытается раскрыть ему рот.
Зверек начинает порыкивать и извиваться, и Роджеру приходится за ним повторять, чтобы тот не разодрал ему ничего изнутри. Вместе со зверьком он скрипит зубами, нехотя расцепляет их, сильно раззявливая рот.
На языке привкус угля.
— Трубочист, ты весь в угле, носишь одежду из угля, живешь на углу угольного дома на угольной улице, у тебя угольная подружка и вместе с ней вы едите угольный творог на завтрак и занимаетесь углевозней.
— Если я трубочист, то ты кто?
— А я — щетка для прочистки труб, — Сид проползает на коленях так, что они сидят совсем близко друг к другу. Он склоняет голову Роджеру на плечо и царапает ногтем хлопковую ткань футболки. Шрк-шрк.
— У тебя сейчас круги на лице, как на воде, Уотерс, как если бы река беспокоилась и от этого течение шло все быстрее и быстрее.
Роджер разворачивается, выискивая взглядом любую отражающую поверхность, но все, что он находит — это зрачки Сида, а в них он темный и алебастровый, и никаких кругов не видно.
Сид скользит ладонью по его чертежу, разбросанным вокруг линейкам и записанным на отдельном клочке бумаги замерам, и тут же встряхивает головой, сплетая идеи с мыслями и образы со смыслами и…
— Ты бы смог начертить, нет, даже сконструировать что-то чуть менее очевидное? Например, реку? Как думаешь, кто построил Кам? Маленький зеленый народец, живший на большом зеленом острове? Я думаю, у них должен был быть главный архитектор, мистер Кам Всезнающий... или озеро, ты смог бы построить озеро? Это даже легче, оно круглое, как блюдо, там нет ни течения, ничего непостоянного, ты же ненавидишь все непостоянное, а, Роджер?..
Роджеру хочется спросить, вопрос это или утверждение.
— Что думаешь?
— Я думаю, что ты угробил мою экзаменационную работу, и даже не смей меня называть скучным после этого.
Теперь уже по лицу Сида идет круг, но он закусывает свою улыбку и, подтянувшись на руках, забирается с ногами на кровать. Скрещивает ноги и тянет:
— Знаешь, кого ты мне напоминаешь?
— Мистера Кама Всезнающего, я надеюсь.
— Скорее уж мистера Кама Не-знающего-ничего-дальше-своего-носа, но нет. Ты похож на Ланцелота(6), сына девы озера, помнишь такого? Или твоя матушка права, и ты действительно проспал все уроки английского? — раздается смех, но тут же стихает, как будто кто-то резко закрыл клапан.
Роджеру не смешно, а в голове все путается, превращаясь в мешанину из чертежей, углов, касательных линий, смеха Сида и всяческих озерных дев. Теперь он понимает, что зря тогда по пьяни признался, чего в последнее время начал хотеть с тревожащей частотой.
После того, как слова были произнесены, мысли об этом стали приходить еще чаще, превращаясь в смехотворный ряд образов, где они с Сидом занимаются не пойми чем, не пойми где и не пойми как.
Роджер чертыхается про себя, чувствуя, что краснеет.
— Почему именно Ланцелот? — выдавливает из себя он.
— А ты бы предпочел быть лебедем Лоэнгрина(7)? Бездумно плыть, пока на тебе сидит какой-то вшивый юнец в доспехах? Чтобы ты был обряжен в перья, как у чучела, а вместо своих глаз — стеклянные пуговицы?
— Я не знаю.
— А я знаю, — Сид протягивает к нему руку и, кривляясь, произносит фальцетом: — Я вручаю мою честь тебе на сохранение, Ланцелот, — и тут же добавляет шепотом, как бы по секрету: — А я тогда королевишна Гвиневра(8).
Поднимает свою руку ему навстречу, Роджер поражается, как она не скрипит. Его ладони вспотели, хочется вытереть их о брюки, но Сид же это точно заметит и сразу же поймет, как он взмок, хотя вот сейчас, когда их руки соприкасаются, он и так это понимает, не дурак.
Нет, дурак — это всегда Роджер.
— А ты в курсе, мой дорогой рыцарь-шмыцарь, что некоторые легенды имеют наглость утверждать, что Ланцелот и Гвиневра не ебались, а просто грустно-вустро смотрели друг на друга и бдили свою честь, — Сид кивает пару раз, как китайский болванчик, и похрустывает суставами на пальцах.
Щелк-щелк.
Отвести глаза не удается — Сид как на крючке держит, не отцепишься, как бы ни хотел.
— Да-да, вот-вот, Роджер, примерно вот так и смотрели, правильно, — в кои-то веки голос Сида не веселится, он плещется и шуршит вокруг Роджера, осторожно оплетая его, так что ему начинает казаться: о чем Сид ни спросил бы его сейчас, Роджер никуда не денется от ответа.
— Как думаешь… ебались ли эти нехорошие изменники?
Сухость во рту режет язык и шинкует звуки:
— Думаю, да.
— Думаешь, ебались?
— Я… да.
— Вот и я о том же, — Сид медленно поднимается с кровати, хмуря брови, как будто его тело начало движение без его ведома. Когда он выходит из комнаты, Роджер остается совсем один в окружении огромного количества лиц, разглядывающих его с листков бумаги. Все в комнате молчит: и виниловый проигрыватель, и пружины кровати, и половицы, и сам Роджер, застывший в тишине, как будто ни разговора, ни самого Сида никогда и не было — только он, вещи и чертежи.
И уголь.
Повсюду уголь.
Слышно, как в ванной начинает литься вода.
К горлу подступает тошнота, к желудку — оголодавшая пасть зверька, а к глазам — влага. Не хватало только расплакаться сейчас из-за того, что он не в состоянии справиться со своей паникой. Как у него вообще хватило духу предложить сделать то, о чем он ни малейшего понятия не имеет. Как хватило наглости и как не хватило мозгов.
И каким, Роджер, нужно быть слабым, чтобы лежать на полу и глотать слезы, пока Сид в ванной счищает с себя твой чертов уголь, твои чертовы потливые прикосновения, чертового тебя.
Так тебе и надо, мальчишке, разрывающемуся между юбкой своей матери и своей девушки, правильно, что Сид сейчас вышел, и за ним защелкнулась дверь спальни, а потом и дверь ванной, лучше бы он там и остался, подальше от параноидального тебя с жиреющим, хвостатым черноглазым зверьком у тебя в нутре.
Таких, как ты, и нужно оставлять одних, от таких, как ты, нужно бежать, бежать изо всех сил.
Роджер пропускает момент, когда вода перестает шуметь, а половицы начинают скрипеть, и дверь вновь щелкает, как будто те же действия повторяются в обратном порядке, и Сид проходит в спальню.
Сиреневые вельветовые брюки липнут к мокрому телу.
Роджер напрягается и встряхивает головой, надеясь, что тот не заметит, как покраснели его глаза.
Сид с умышленной тщательностью развешивает одежду: рубашку, брюки, носки. Под брюками у него ничего нет, и он стоит, голый, с влажными от водяных брызг волосами, прислонившись спиной к двери. Роджер вспоминает сцены из фильмов, где романтический герой легко прислонялся боком к мраморной колонне с одной рукой в кармане брюк.
Будь это Роджер, он бы либо промахнулся рукой, либо проскользил по поверхности и рухнул на пол.
Про таких, как Роджер, фильмов не снимают, и, должно быть, это к лучшему.
— Ваше последнее слово, подсудимый, — с холодком в голосе говорит ему Сид, но увидев, как Роджер опешивает, легко смеется, мол, старина, ты что, все чувство юмора растерял, пока я себя губкой намыливал?
— Знаешь, Родж, иногда мне кажется, что, живи ты в викторианскую эпоху, ты бы свою женушку оприходовал только в специально выбранные часы по определенным дням недели, — Сид подходит к нему, сминает ткань его футболки, тянет на себя.
— Ты делал это когда-нибудь? Я имею в виду, — Роджер сглатывает, — не с бабой.
— Будешь всех девушек бабами называть — всю жизнь со своей Джуди проживешь.
Сид произносит ее имя как ругательство.
— Да, делал — хотя что мы как на уроке, — да, я трахался с мальчиком. Правда, не так, как ты этого хочешь. Я у него был первым, как ты будешь первым у меня, в этом есть что-то похожее на обряд, ты не находишь? — Сид раздевает его по мере разговора, расстегивает ремень, стягивает брюки, так что те болтаются у щиколоток вместе с нижним бельем, оставляет только футболку.
Она совсем глупая, с ретушированным изображением Big Ben. Белая башенка на черном фоне.
Сид присаживается на корточки, испытующе глядит на него снизу вверх, сжимает его еще совсем вялый член и смыкает на нем губы. Из Роджера выбивает дух. Их рты и языки побывали друг у друга везде, не было и дюйма кожи, где они бы не попробовали друг друга на вкус, но каждый раз, каждый чертов раз доказывает, что Роджер еще не успел к этим прикосновениям привыкнуть.
— Трахни меня, как ты сам хочешь, — говорит ему Сид, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Как ты сам хочешь?
Роджер выворачивается, зарывается руками в волосы и старается выровнять дыхание.
Конечно же, у него ничего не получается.
— Я, я, нам надо обговорить… логистику, — он запинается.
— Ага, — соглашается Сид, залезая еще мокрыми руками ему под майку.
— Послушай сюда…
— Ладно.
— Я не знаю, как делать это. Совсем, — он хотя бы не мямлит, признается, как на духу — и задерживает дыхание, выискивая на лице у Сида реакцию.
— Смотри… — тянет тот, выдумывая что-то на ходу.
Роджер отступает назад, спотыкаясь о собственные брюки, и наворачивается, больно стукаясь лопаткой об изножье кровати.
— У тебя есть задача, и тебе нужно решить ее, чтобы поступить на следующий курс, влиться в архитектурные круги, стать мистером Уотерсом Много-чего-знающим и строить самые лучшие озера в этой галактике. Условие задачи таково: треугольник, — Сид садится на колени у кровати и складывает ладони домиком, — вписан в окружность, — он сгибает пальцы, посматривая на Роджера, а Роджер недоверчиво смотрит на него, — вернее, в две окружности.
Роджер оседает на кровать.
— А теперь представь эти фигуры в объеме, сможешь? Так вот, напротив друг друга, с разных концов, значит, у нас есть два… велосипедиста. И они двигаются навстречу друг другу. Они… разгоняются, — Сид глотает смешок, но тут же заставляет себя посерьезнеть. — Они перебирают ножками все быстрее, крутят педали все быстрее и быстрее, скорость повышается, опасность, красные знаки на дороге, звезды в глазах и вулкан готов извергнуться в штанах. И значит, тебе нужно вычислить, какова будет сила трения в… не знаю в чем, для того, чтобы велосипедисты успели доехать друг до друга за, там, минут двадцать, вряд ли у них получится дольше, принимая во внимание возраст, гормоны и прочую дребедень.
Лицо нещадно печет от прилившей крови, в висках стучит, и Роджер с трудом сдерживает желание прикрыть ладонью пах, где кровь клокочет так же нестерпимо.
— Я ничего не понял, — он срывается на шепот.
— Ничего, — качает головой Сид; он живо подскакивает к шкафу и начинает рыться в нем, ощупывая свои бесчисленные попугаечные пиджаки и цветастые брюки, — главное, что оба велосипедиста останутся довольны.
Наконец, вывернув добрую дюжину штанов, он чертыхается и запихивает их все обратно.
— Послушай, дружочек, — тараторит он, на этот раз потроша рюкзак, — я свой флакон, видимо, посеял где-то, у тебя случайно нет вазелина?
— Зачем? — спрашивает Роджер и только потом понимает, что, скорее всего, сморозил глупость.
Поначалу Сид смешивается, не понимая, шутит Роджер или нет, а потом наконец вытаскивает что-то из недр рюкзака.
— Ага, вот оно. Моя прелесть, — произносит он и тут же смеется сам над собой.
Сид стелет на пол одеяло и, морщась, ложится на спину. Ему должно быть сейчас холодно и неудобно — ровно как Роджеру, хотя он-то сидит на кровати, а не на жестком полу. Сид отвечает на его вопросительный взгляд коротким:
— На постели скрипуч-ч-че.
Он стаскивает с кровати подушку, подкладывая ее под поясницу. Когда он обмакивает пальцы во флакон, растирая между ними липкую полупрозрачную мазь, Роджеру становится понятно, зачем тот спрашивал о вазелине.
— А ты ней стой без дела, — голос у Сида срывается на окончаниях, но он все продолжает болтать, — решай задачку, я что, зря старался — придумывал ее, напрягал все свои математическо-логическо-физические извилины, выходит, все было зря?
Сид держится одной рукой за деревянную ножку кровати, а другая ходит неровно, срывается, так же, как его голос. Роджер старается смотреть только на напрягшуюся, слегка согнутую в колене ногу Сида, ногу с темными короткими волосками и аккуратно остриженными ногтями. Но удерживать взгляд на одной только ноге не выходит, и взгляд Роджера то и дело проскальзывает выше — на руку Сида с напрягшимися мышцами, так что проступают вены, и его лицо, с прикрытыми глазами и налипающей на глаза челкой.
Роджеру кажется, что если он сейчас обхватит пальцами член, то не выдержит и будет позорно сидеть с помутившимся взглядом и белесыми потеками на животе.
— Это больно? — выдавливает он, когда Сид, стиснув зубы, ругается.
— Ага.
— Тогда почему ты этого хочешь?
— А почему ты такой сложный и проблемный, и мыслей в тебе так много, и от этого ничего путного? — скороговоркой спрашивает Сид. Приподнимается на локтях и просит: — Иди-ка.
Роджер склоняется над ним, расставив локти, отросшие волосы немного прикрывают глаза, а Сид неотрывно смотрит, почти не моргая. Он помогает ему, скользя ладонями по мошонке, и Роджеру кажется, что проходит несусветное количество времени, пока их тела наконец не сталкиваются друг с другом.
По спине течет пот, скапливается в выемке на пояснице.
Господи боже, сколько он делал отжиманий в своей жизни, и никогда у него руки так не дрожали, и не было так тяжко, тяжко, тяжко держаться и не падать ничком.
— Ты когда у Джуди срывал ее цветочек, она была такой же тугой или я все-таки переиграл? — сквозь гул в ушах прорываются слова Сида, и Роджер кричит у себя в голове: да, да, ты переиграл, переиграл во все и всех, но вместо слов из него прорываются только всхлипы, которых он у себя никогда не слышал.
Да чего там, господи, господи, он ни у кого этих звуков не слышал — как будто его мучают, режут и ласкают одновременно.
Сид сильнее сгибает ноги, с трудом забрасывает одну Роджеру на бедро и все не перестает спрашивать:
— Так лучше, лучше?
Роджер выбрасывает одну руку вперед, пытаясь схватиться за его волосы, но вместо этого ладонью закрывает ему рот, да что там, все лицо своей большущей ладонью, хотя рот ему скорее самому себе нужно прикрыть, потому что из горла поток этих животных, мокрых звуков, и ему их никак не остановить.
Сид хватается за его плечо, пытаясь выловить его губы своими, но вместо этого Роджер только утыкается лицом в его шею и повторяет без остановки: «Тише, тише, пожалуйста, тише», хотя на деле эти слова ему нужно говорить себе.
Он кончает, едва двинувшись, как будто кто-то по затылку ударяет, и удар проходит от головы вниз по телу, а тяжесть между ног рассасывается, превращаясь в липкую жидкость.
— Прости… — говорит Роджер таким тоном, как будто только что случайно раздавил каблуком любимого оловянного солдатика Сида, — я не хотел, прости, — он отодвигается слишком резко, переворачивается на спину и стукается затылком о край кровати.
— Знаешь, когда ты в постели стонешь мое имя, у тебя голос, как тесто, и такой багровый-багровый, очень вязкий, очень, а потом он становится похож на что-то вроде хлеба, как корж, понимаешь? И когда ты кончаешь, он совсем темный и совсем жесткий, — Сид подтягивает ноги к груди и вперивается взглядом в его лицо.
Это кажется даже более стыдным, чем если бы тот смотрел на его обмякший член.
— Я не говорил твое имя. Сейчас.
— Но мы ведь повторим, и вот тогда ты будешь.
Роджер прикрывает лицо рукой, как будто на ладони будет написана причина того, почему все случилось так быстро и сумбурно. Господи.
— Думаешь, они услышали? — с опаской спрашивает он. Он знает, что Сид может сказать «да» из одного только желания увидеть, какое у него будет выражение лица.
Но в этот раз Сид только плечами пожимает и меняет тему:
— Хочешь посткоитальную сказку?
— Я даже не хочу знать, что это.
— Тогда я все-таки расскажу, — Сид привстает и расправляет плечи. Со своей наготой он всегда поступает просто — не придает ей никакого значения. Худощавый, с крупными чертами и острым разлетом плеч, он одинаково свободно ведет себя на сцене в канареечном наряде с Carnaby Street и просиживая в чем мать родила вместе с Роджером на полу в будний день, когда на улице еще светло, и клерки только возвращаются из своих офисных зданий, где они трудятся на благо своего улья с девяти до пяти.
— Жил-был мальчик, и звали его Роджер, — заговорщицким шепотом начинает Сид, — и жил Роджер на берегу реки у темного, дикого леса, где, по преданию, жил Пан, спавший в ожидании затерянного принца своего затерянного королевства. И однажды Роджер сбежал от своей гусыни-матери и попал на извилистую дорогу, которая привела его к большущему пню, который светился, как большой костер, только зеленым светом. Он развернулся, чтобы последний разочек взглянуть на свой дом, но увидел только ночь, которая незаметно прокралась ему за спину и накинула на мир свою волшебную темную мантию, которая красит все в черный. И единственный свет, который остался у Роджера, был в этом зеленом-презеленом пне.
Раньше, в их детстве, историй было куда меньше — вместо слов Сид просто тащил его смотреть ночью на гнилушки. Кидал кусочки глины Роджеру в оконное стекло, и пока Джон сопел сквозь сон, Роджер спускался вниз на цыпочках, зная, что мать никогда не опустит его гулять ночью в Кембриджские чащи. Иногда с ними была Розмари, но чаще они ходили вдвоем, Джордж Роджер и Роджер Кит; и они шли вместе, спотыкаясь и падая — Роджер потому, что вечно прятал руки в карманах, как делали старшие ребята, а Сид — потому, что вечно рвался идти первым, пытаясь покорить самую высоту.
В конце концов они добирались до гнилушки и рассматривали сотни светящихся фосфоресцирующим зеленым грибов, которые расцвечивали лес, как не смогли бы все фонари с Рождественской ярмарки.
— Это чудеса, — всегда утверждал Роджер Кит, когда они, притихшие, стояли в летней ночи, пока над головой бесшумно мелькали темные силуэты козодоев.
Джордж Роджер же любил ударом ноги пропарывать гниющее нутро пня, чтобы вокруг них рассыпались светящиеся клочки.
— Это все мицелий, это он светится.
— Тебе кто это сказал?
— Я прочел в энциклопедии.
— Там все врут, — убежденно говорил Роджер Кит, он и слышать не хотел ни о каких грибных корнях.
— И из-за пня выбирается тот самый Пан, — продолжает он здесь и сейчас.
— Сид, мне почти двадцать три…
— Ах, да, ты старый для сказок, а-ну отодвинься, не хочу, чтобы песок, что из тебя сыплется, на меня попал, — Сид демонстративно морщит лоб и зажимает нос двумя пальцами.
— Ладно, сдаюсь, и что там было с твоим мальчиком?
— А дальше Пан сказал ему, чтобы тот пришел в одно определенное место, где его будет ждать встреча с Желтым Иисусом, который возьмет его с собой на небеса! И если мальчик переживет эту встречу, то Пан вновь покажется ему и укажет путь. И знаешь, что? Мальчик встретился с Желтым Иисусом, и теперь он вновь живет в томительном ожидании Пана.
Роджер вытаскивает из памяти это название и еще целую коллекцию синонимов, первым из которым идет «диацетилморфин», вторым — попсовенькое «героин», а третьим — манящее охотников до красивостей «Желтый Иисус». Роджер видел этот мелко покрошенный белоснежный порошок, который некоторые всасывали в ноздри до дыр в носовой перегородке, красных глаз и работоспособности возделывающей поле лошади.
— И мальчик был счастлив, когда Желтый Иисус принял его в свои объятия. У этого Иисуса не было стигматов на ладонях и ступнях, не было уроков, которые мальчику нужно было выучить, — Сид улыбается, что-то вспоминая, — на прошлых выходных мы с Линдси и Фредом в первый раз попробовали плоть нашего Иисуса, и это было… суперкалифраджилистикэкспиалидошес(9). Как будто на перине лежишь и плывешь меж голубых перистых облаков или спишь в белом пузыре одуванчика, ты знаешь это чувство?
Роджер смотрит на него, не моргая. Он не понимает, о чем тот толкует, но звучит это действительно «суперкалифраджилистикэкспиалидошес».
— Я слышал, — он тщательно подбирает слова, — я слышал, что в первый раз это не так здорово.
— Глупости, да кому ты веришь? — Сид усмехается и опять переводит тему, — и по поводу второго испытания — ведь маленькому мальчику Роджеру нужно пройти их все, чтобы доказать Пану, что он достоин того, чтобы его назвали потерянным принцем потерянного королевства… Следующая вещь, которую ему следует сделать — это помочь своему другу в беде, — Сид берет его за ладонь и кладет ее к себе на низ живота.
Отпускает.
— Я думал, принцем ты, конечно же, вообразил себя, — Роджер медлит, но все же опускает ладонь ниже, приминая лобковые волосы.
— Да, — Сид прикрывает глаза, соглашаясь неизвестно с чем, — но маленький мальчик Роджер — это ты. И добрый, старый, как темный, дикий лес, Пан дает тебе второй шанс.
В этот раз должно быть легче, ведь если мальчик нашел в себе силы оставить позади свой дом на реке, то…
— У тебя Big Ben в угле, — зачем-то замечает Сид, когда Роджер медленно входит в него. Грязная, из белой превратившаяся в коричневую башенка на черной ткани футболки — вся в угле.
Они пораженно смотрят друг на друга, как будто не виделись много лет, затерявшись в темном, диком лесу. А потом они занимаются любовью.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Johnny Cash - Ain't No Grave
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
Точно также желтое одиночество Роджера, который, как одуревшая лимонница, не знает, как выбраться из-под лучей накаленной лампы, сменяется ночным, пыльным, немного серебрящимся чердачным нагромождением их вдвоем. Тонкий голосок изнутри себя - бессвязным и влажным - надвое. От желтого пульс частит и сердце бьется сильно и страшно, как будто бы сейчас вся кровь превратится в камень и закупорит его в бутылке, и огромный Великан Михель пронумерует его и поставит на соответствующую полку. От синего-и-серебряного пульс частит уже совсем по другому, а сердце, готово сделать один огромный БУМ, как роджеров гонг, и продолжить стучать также громко, как маятник громко, что все услышат, и тут даже Сид говорит, что им надо быть тихими. И носатый человечек-из-сна, похожий на карлика Ханса Келлера, его же гундосым голосом-переростком вопросит, неужели это все должно быть так ужасно громко?
Это была удивительно живая яичница (настоящая яичница после попойки), на вкус, как скорлупа, и как те яйца, в которых можно найти полуоформленные части будущей абортированной задумки (таким же абортом Роджер и воображает свой Стетоскоп. Бери свой Стетоскоп и Вали).
В первый раз строчка из "Стетоскопа" о цветах вогнала меня в такой истерический испуг, который не разогнало сравнение Сида с актиниями. В какой-то момент я представила его одним из участников той самой мучительной цветочной баталии, и розовый хищный плющ это только подкрепил. Плющ и уголь и да Винчи, и Ланцелот и Гвенвивар, Гунемара, Гвинефер.
График испорченный (1 шт.), нерешаемая задачка (неисч.кол-во), и вот уже прикладная занимательная физика находит окружности, вписанные в треугольник, вписанные в округлый зрачок Сида, вписавшихся спиной и коленями, и локтями, перепачканных и взъерошенных, и не подумавших напялить защитных щитков, впилившихся друг в друга велосипедистов.
Джордж Роджер и Роджер Кит, слившиеся в сиамских близнецов - выдумщика Джорджа Кита и Роджера-Роджера, дикого мальчика, который вообразил себя Собакой.
Собака бывает кусачей лишь только от жизни собачьей, а еще когда ее оставляют.
Роджеру-Роджеру, конечно же, кажется большим предательством то, как мир умудряется настолько меняться - то съеживаться до одной скрипучей пружинистой кровати, то расширяться аж до самого видимого края - острова Патмос, на котором некогда разоткровенничался Джон, и картавой, развратной Франции, в которой находится Фред.
После всего меня немножко раздавило. И я включила зачем-то Grace. Железные капли, громкое шиканье и ветер создали мне какой-то свой замкнутый трип, в котором эту песню пели Роджер и Роджер, хором. Я вспомнила что мы говорили о них, и - эта чертова история снова повернулась, другим углом, боком, чем-попало и засорила мне глаза.
Across the tiny door of my eye