Внимание!
When the velvety-violet night descended on Earth
Hans was sleeping with the quilt tucked in
and dreaming the dreams of roundelays and mirth,
his head was a swarm of chaos, unknown to sin.
In the hazy darkness came creatures,
the shapes which lightened faces with honey
so Hans will discern their pale features,
they came for him, not for jewellery, not for money.
Hans woke up when they touched his bed
and stared into their faces, glowing in the dark,
he blinked and sighed and shook his head,
but they told him to hurry before sings the lurk.
They taught him a ritual spider-dance,
played hide-and-seek in the hollow of an oak,
put him in an timber-coated trance
and crowned him with the ginger cloak.
When the creatures returned him to his home,
he called himself no Hans, but the Piper,
he vowed that from now on he will be alone,
but his touch will be swift as one of the viper,
so he called for his bowl and for fiddlers three,
and they brought his pipe so the Whistler he’ll be,
and now he needs no rest, no page, no lyre,
as the song is a ripped out of his head shred of fire.

@музыка: Jethro Tull - Velvet Green
@настроение: I hope, I am not late with this.
@темы: стихоплетение
Доступ к записи ограничен
Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава одиннадцатая. Dan Dare, who's there?
You feel it, you seize it and tease it
Every time you see the autumn coming
You seal the moment with the cuckoo-spit
As you are listening to the funeral drumming.
Whistle-blows, the platform crumbles
And the salt-stained goodbye falls
And the calendar starts nailing you with the numbers
To the grey cinderblock walls.
All the grave-robbers put on the gloves
Placing in the coffin heart-shaped stones,
When language is dead and sooty are the doves
And sweet is rot and ivory are the bones
Sick of all the toffs and rebels
You swim against the tide,
Until you hear the tolling of the bells,
That’s how you know: something in us died.
Can’t tell a chick from a bloke
You plan to burn down Westminster palace,
Dress in black and act like a jerk,
When you’re only an overaged Alice.
Again, you feel it pierced by despair,
You feel the autumn is coming today
So you want to be up and there somewhere,
Over the hills and far away.
Перед ними две тысячи человек.
Нет, еще раз: перед ними две тысячи человек.
Две тысячи лиц, четыре тысячи глаз, тысяча тысяч блестящих в свету прожекторов стеклярусов на поясках, на языках, заместо сердец.
Обнаженные плечи. Соски. Животы.
Перед ними — две тысячи человек, слившиеся в один организм, пульсирующие в одном ритме: заведись, настройся, выпади(1).
Только ритм и зрители.
Сцена отделена невысокой красной перегородкой — видимо, для того, чтобы музыканты не грохнулись в волнующееся человеческое море.
Мы и они. Pink Floyd и зрители.
Горло Роджера сжимают застегнутое на все пуговицы синее поло и очередная клетчатая косынка. В зале душно, хотя на улице в последние дни все холоднее, и Роджер не понимает даже, от чего конкретно ему так жарко: от набившейся в небольшое помещение толпы, от нагретых прожекторов, от адреналина или от тесной косынки.
С концерта в The All Saints Church Hall прошла всего неделя, а они уже выступают в Roundhouse — тоже еще недавно заброшенном и никому не нужном бывшем хранилище для джина. Ранее тот служил локомотивным депо, вот публика и спотыкается без конца об остатки рельс на полу. Низко нависающий над главным залом балкон держат подгнивающие деревянные колонны. На обоих уровнях толпы людей — полураздетых, покачивающихся в такт музыке и сжимающих в кулаках липкие сахарные кубики.
Попробовать такой Роджер не решился.
Он так и не узнал, кто на кого вышел первым. Три дня назад до него дозвонился Дженнер, с восторгом сообщивший, что Хоппи обещал им целых пятнадцать фунтов за выступление на концерте в поддержку газеты IT.
— Я не знаю такой газеты, — поначалу Роджер, как и всегда, был настроен скептически.
— Конечно, не знаешь, она еще не вышла. Да ты и слышать ни о чем таком не мог, это будет новая андеграундная газета!
— Пятнадцать фунтов — это много, — веско произнес Роджер.
— Это больше, чем Хоппи заплатил Soft Machine.
— Это он сам тебе сказал?
— Послушай, Роджер, — было слышно, что Дженнер еле сдерживается, чтобы не повысить голос, — это шанс для Pink Floyd войти в историю лондонского андегрануда.
— Если ты имеешь в виду кучку затраханных сопляков, которые занимаются йогой…
— Нет, — отрезал Дженнер, — я имею в виду огромную толпу людей, у которых есть шанс что-то изменить. И ты бы это понял, если бы обращал внимание на что-то, кроме себя самого видеть дальше своего носа. Пятнадцатого октября у вас выступление. И между прочим, ты к этим «затраханным соплякам» тоже относишься!..
Теперь Роджер видит эту «огромную толпу людей» своими глазами — но поверить, что она действительно здесь, перед ним, совсем рядом, ему все еще сложно.
Зрители в сверкающих кафтанах и пестрых пиджаках, в гномьих ботинках с длинными загнутыми носами; вся эта компания, тесным кольцом окружившая Пола МакКартни и его спутницу в облегающей монашеской; Микеланджело Антониони(2) со знойной итальяночкой, облокотившиеся о барную стойку; может здесь и святой Петр тоже выплясывает?..
Роджер смотрит на собственные руки, передвигающиеся вверх-вниз по бас-гитаре: квинта за квинтой, до-соль, до-соль, до-соль, до-соль… может, его и зовут вовсе не Роджер, а До-Соль?
До-Соль Уотерс!
До-Соль Уотерс, который всех хочет надуть — ведь он никакой не поэт, не архитектор, не музыкант, не любящий сын, брат, жених или друг, на самом деле он просто стальной До-Соль, неуклюжий, скрипящий, как несмазанная пружина.
По левую руку от него, посередине сцены, стоит Сид, и как только Роджер слышит до-мажор, который тот берет на своем новом взятом в залог белом Fender Stratocaster c зеркальными дисками, он обыгрывает его.
До-ми-соль, совсем просто, отчаянно просто, да и тем более, разве на него кто-то смотрит?
Смотрят на Сида.
Смотрят, как Сид то и дело использует фидбэк, как блестит его новехонькая гитара, как он крутится и вертится на месте под светом ламп. Он размахивает руками, а светоустановки проецируют их гигантские колеблющиеся тени на экран позади. Сид стоит совсем близко к красной перегородке, и кажется, что на сцене его удерживают одни только волны одобрения, исходящие от публики в нескольких дюймах от его ног.
Кинг купил слабые лампы, и им пришлось устанавливать их под самым куполом зала, чтобы они отбрасывали правильные крупные тени за их спины. Роджер этой световой установкой гордится, он знает, что их слайды далеки от фантасмагорических водоворотов света на Haight-Ashbury в Фриско, где тысячи хиппи засыпали и просыпались под пульсацию музыки и игру прожекторной светотени. Но ведь они и не в Америке, верно?
Нет, а потому их шоу по праву может считаться одним из лучших в Лондоне.
Тем более с совсем новой усовершенствованной аппаратурой.
Плевать, что она не купленная, а самодельная.
Дженнер с Кингом хорошенько постарались. Вделали в установку («это настоящая бомба, Родж!») и цветные светофильтры и объемные фонари.
Тоника, квинта, тоника, тоника, в зале копошатся, а туалетных комнат, между прочим, всего две на такую ораву, странно, что никто еще под себя не мочится. Хотя пусть бы и — что бы ни происходило внизу, сейчас Роджер чувствует себя ровно так, как Сид, по его собственным рассказам, на кислоте.
Радость подкрадывается со спины, без причины и повода и предупреждения берет Роджера под руки и ведет за собой, как арлекин в цирке, как женщина с фигурой девяносто-шестьдесят-девяносто, как золотая медаль на шее, как ворох купюр в карманах — неописуемое глупое счастье.
Роджер улыбается изнутри себя — лицо сейчас слишком напряжено, чтобы двигаться.
Разве когда-нибудь было лучше?
Световое шоу озаряет зал, осыпает зрителей цветными бликами, все скрипит от выкрученного на полную громкость фидбэка, а на них, на Pink Floyd, ради которых волнуется эта толпа и танцует вместе с проецируемыми на экран каплями краски.
Роджер легко выделывает хаммер и слышит звук перехода — плавный, красивый, совсем как на репетициях. И опять тоника, квинта, и тоника, раз за разом, октава…
Темнеет.
Прожектора перестают мигать в такт ударным Ника, и это не только свет, вырубается все электричество, молчат лампы, гитары, орган Рика, микрофоны — даже малюсенькие лампочки у барной стойки, и те выключились. В черноте мерцают только сигареты и косяки.
На мгновение Роджер пугается, что в воду, бутылку которой он выпил перед выступлением, кто-то все-таки подсунул кислоту, и он опять видит то, чего быть не должно, иначе отчего погас свет?..
— Это была «Interstellar Overdrive» Pink Floyd — и да, надеюсь, никто из вас не боится темноты, — громко говорит Сид и смеется — видимо, над всеми теми, кто боится, и кому, значит, повезло не так, как ему самому.
Он-то не боится ничего.
Толпа отвечает ему хлопками, криками, свистом и топотом ног о хрустящий от битого стекла пол.
В темноте неожиданно быстро получается отсоединить инструменты от усилителей, и до того, как механики разберутся с неполадкой, Роджер выбегает за сцену.
В чернильной темноте оглушительно взрываются аплодисменты.
Неужели они так хороши?
Через пару минут свет включается — и вместе с ним, желтым и режущим глаза, за сценой оказывается Хоппи. Роджер не слышал его с того самого дня, когда тот пригласил Pink Floyd на выступление в The All Saints Church Hall.
Хоппи весь раскрасневшийся и лучезарный — именно он организовал «Всенощное Бдение», как его теперь окрестили.
И он, конечно же, катастрофически завяз в кислоте.
Как и большинство присутствующих. Как и Сид с Риком.
— Эй, Хоппи, давненько не виделись, — говорит Роджер.
Он действительно рад его видеть. Да что там, он бы сейчас кого угодно был рад видеть: приставал из школы, университетских преподавателей, даже полицейских, караулящих их снаружи.
— А, это ты, точно, привет, — Хоппи взмахивает в ответ рукой, но тут же переключается на Сида.
Белая рубашка с высоким горлом, черные, еще сильнее отросшие волосы, вспотевший лоб и зрачки размером с изюмины — Роджеру не нужно смотреть, чтобы знать, какой сейчас Сид.
— Баретт?.. Это ты Барретт, верняк? Мужик, это было потрясающе, ужасно психоделично, ужасно… — Хоппи смеется нетрезвым смехом и хлопает Сида по плечу. — Куда лучше остальных групп, запомни это. И здесь сейчас журналисты из «Sunday Times», ты в курсе? — Хоппи трясет головой, как скаковая лошадь после удачного забега, и продолжает тараторить: — Через неделю вместе с Джо Бойдом — вы все знаете Джо? а впрочем, неважно, мы открываем супер-пупер-популярное место для таких, как мы. Мы! Я хочу, чтобы вы выступили на открытии. Там можно будет играть, говорить сколько душе угодно о политике, боге и наркотиках, и материться столько раз, сколько захочется, райское местечко, верняк?
Хоппи вдруг захлопывает рот, и за сценой становится тихо.
Снаружи слышно начало выступления Soft Machine, вызывающее свежие вскрики, свист и аплодисменты.
Сид почему-то медлит. Все они давно бы ответили за него: и Роджер, и Рик, и Ник, и появившиеся из ниоткуда Дженнер с Кингом, радостно потирающие руки, — но когда Хоппи говорит «вы», все знают, что он обращается именно к Сиду Барретту.
— Да, да, почему бы и не прийти, — безо всякого энтузиазма отвечает Сид. Что бы он ни принял, это явно покрепче смеси, которая бурлит в Рике или Хоппи. Его взгляд переползает с одного из стоящих вокруг на другого, он устало улыбается.
— Конечно, мы придем, — вступает в разговор Дженнер, — только нужно будет обговорить размер гонорара.
Хоппи покусывает губы, а потом кивает:
— Позвони мне домой завтра ближе к вечеру, номер ты знаешь. Если, конечно, нас всех сегодня не заметут полицаи, — он усмехается и исчезает за дверью.
— Это охерительный успех, — выдыхает Кинг, когда они все понимают, что произошло.
Роджер отворачивается.
Счастье всплескивает у него внутри и тут же испаряется без остатка.
Роджер не может понять, зависть ли это — а если и да, то кому именно он завидует?
И разве это выступление — не то, чего он хотел? Разве не хотел, чтобы их признали? Чтобы после четырех лет ленивого бренчания они наконец взялись за ум и чего-то добились?
Роджер представляет себе лицо миссис Барретт и то, как она заправит за уши темные пряди волос, когда Сид расскажет ей про выступление, и то, как она ответит: «Я всегда говорила, что у тебя большое будущее, Роджер Кит. Ты самый талантливый мальчик на свете, и все это знают».
Роджер ни за что не стал бы спорить с миссис Барретт.
Он знает, что та права.
Сид и вправду самый талантливый из них, неудивительно, что он так выделяется.
А чего Роджер вообще ожидал? Менеджеры и продюсеры могут сколько угодно распинаться о демократии — публика гораздо более честна. И у нее есть любимчики и козлы отпущения, тут уж ничего не попишешь.
— Если нас не обольют дерьмом в «Sunday Times», я сделаю Джулс предложение, — объявляет пришедший в себя Рик.
Ник присвистывает и сразу добавляет:
— А я куплю новую бочку(3).
Сид молчит, совершенно их не слушая.
— А ты, Родж? — окликает его Ник.
— А я… — он зажигает сигарету и делает глубокую затяжку, так что горло и легкие начинает покалывать, — а я пойду заберу документы из университета.
На следующее утро, бесшумно, чтобы не разбудить Джуди, выбравшись из постели, он выбегает на улицу и покупает «Sunday Times» в ближайшем киоске.
«Вчера вечером поп-группа под названием PINK FLOYD исполнила волнующую музыку. Их выступление сопровождалось демонстрацией цветных изображений на большом экране за спиной музыкантов. Кто-то соорудил целую гору желе, которая была съедена в полночь, а кто-то припарковал свой мотоцикл прямо в центре зала. Разумеется, все было весьма психоделично».
Роджер кривится — за все это время он так и не понял, что все вокруг имеют в виду, когда используют это слово.
***
III
O sages standing in God's holy fire
As in the gold mosaic of a wall,
Come from the holy fire, perne in a gyre,
And be the singing-masters of my soul.
Consume my heart away; sick with desire
And fastened to a dying animal
It knows not what it is; and gather me
Into the artifice of eternity.
IV
Once out of nature I shall never take
My bodily form from any natural thing,
But such a form as Grecian goldsmiths make
Of hammered gold and gold enamelling
To keep a drowsy Emperor awake;
Or set upon a golden bough to sing
To lords and ladies of Byzantium
Of what is past, or passing, or to come.
W. B. Yeats, the ending of «Sailing to Byzantium».
В начале сентября они с Джуди начали снимать половину невысокого, недавно отремонтированного дома на углу улицы. Слева прачечная, впереди за углом овощная лавка, где днями и ночами шумят пакистанские торгаши, и паб, рядом с которым околачиваются ночные бабочки.
Другую половину дома занимает семейная пара чуть старше их, с обручальными кольцами на пальцах и будто склеенными руками. Роджер ни разу не видел, чтоы они их расцепляли.
Юджин и Лила. Он преподает философию экзистенциалистов в UCL, а она родом из Калькутты, целыми днями шьет броские костюмы на заказ, но сама ходит в джинсах и скучных серых блузках.
Лила — первая встретившаяся Роджеру индуска с татуировкой.
Он как-то спросил ее, не скучает ли она по дому, а она ответила, что нет «ведь дом всегда вместе с ней». Она закатала штанину, и на лодыжке у нее был дом — с дымоходом, ковриком у крыльца и раскрытыми ставнями.
Тогда Роджеру удалось скрыть удивление — не хватало еще, чтобы она сочла его очередным зашоренным европейцем.
По ночам нередко слышно, как соседи занимаются любовью.
Салатовые стены совсем тонкие, и от стука изголовья о смежную с их комнатой, от влажных звуков и поскрипываний никуда не деться.
На следующее утро склеены у них не только руки, но и улыбки. Роджер в такие утра старательно не смотрит им в глаза. Джуди же этих мелочей, кажется, вовсе не замечает.
Обязательная утренняя обязанность, которую Джуди наложила сама на себя, сначала поражала Роджера не меньше черного домика на ноге Лилы, но потом он к этому привык: она берет использованный презерватив, заворачивает его в лист, вырванный из вчерашней газеты, и только потом выбрасывает в мусорный бачок.
Сам Роджер по утрам просто выкуривает сигарету, а потом садится на автобус и едет на репетицию.
В понедельник после концерта в Roundhouse он решает выполнить свое обещание и спустя четыре месяца отсутствия заходит в здание Regent Street Polytechnic в последний раз.
Шагая по длинному коридору в сторону кабинета декана, он в кои-то веки поднимает взгляд от линолеума и смотрит по сторонам, гадая, узнают ли его однокурсники или преподаватели — или электрик, стоящий на стремянке и копошащийся в вентиляционном отсеке.
Роджер одет совсем не для этого места. С архитекторами сложно — они стоят где-то посередине между технарями, с их зауженными брюками и кожаными портфелями, и гуманитариями, отпустившими волосы до пояса и обрядившимися в цветные шмотки, так что совершенно невозможно понять, кто перед тобой — мужик или баба.
Архитекторы не признают прямой пробор, как первые, но не решаются изрисовать себя хной, как вторые.
Роджеру понадобилось все лето, чтобы перетащить себя из привычных джинсов и черной рубашки в бесконечные полоски, клетки, большой и маленький горох, цветы, турецкие огурцы, треугольники, звезды и квадраты, шейные платки, кардиганы, пояса с бахромой, туфли на каблуках, — словом, во все, что в Кембридже назвали бы тряпьем для педиков.
Одним из первых, кто обменял свою джинсовую куртку, вошедшую в моду с выходом «The Freewheelin’ Bob Dylan», специально заштопанную, пыльную и великоватую ему, на белые кубинские каблуки, был Сид.
Когда в Chelsea открылся тогда еще никому не известный Granny Takes A Trip, Сид скупил в нем, наверное, все, что было напялено на манекены. Именно поэтому, когда весной о местечке написали статью в Time Magazine, никто так и не смог понять — это Сид перенял манеру одеваться у пластиковых застекленных человечков или их одели под него.
Роджер сдался не сразу. Когда в сентябре он начал появляться на выступлениях в чем-то, кроме черной водолазки, черных брюк и сероватых от пыли черных ботинок, на него тут же обрушился град шуток.
«Ты же говорил, что никогда не будешь, как овца, следовать веяниям моды. Уже забыл об этом, Родж?»
Да пошли они все в пизду.
Должно быть, сегодня первый раз, когда он действительно пытается привлечь к себе внимание этим попугаечьим шмотьем.
Вопросы, которые покусывали его через зверька в груди все четыре года, что он бродил от аудитории к аудитории, теперь совсем не мучают его.
Вдруг он слишком сильно выделяется?
Или же, что хуже, вдруг он выделяется недостаточно сильно?
Соплежуи с детской площадки с пластмассовыми лопатками и полными песка шортами, школьные учителя с указками, пенсне и запахом изо рта, девчонки с шариками жвачки за ухом, профессора с эго размером с остров Уайт, свингующие завсегдатаи свингующих клубов свингующего Лондона — Роджер всегда был тем, к кому все они цеплялись; достаточно больно, чтобы он закрылся в кабинке туалета и плакал от злости, но недостаточно долго, чтобы запомнить, кто он такой и чем он, собственно, им не понравился.
Роджера шпыняли, но никогда не устраивали ему бойкотов, его били, но никогда ничего не ломали, к нему приставали девицы из старших классов, но никто ни разу не трахнулся с ним за супермаркетом у школы.
Но единственное, что заботит сейчас Роджера по-настоящему так это то, что, он идет забирать документы и вряд ли появится в этом месте еще раз.
У Роджера на носу круглые очки с голубыми стеклами, так что все вокруг кажется рекой Кам — и внутри у него спокойная река. До очередного выступления еще целых семь часов, паниковать можно начать много позже.
Удивительно — студентов он встречает всего нескольких, в коридоре как никогда тихо и спокойно.
Из-за двери до него доносятся обрывки разговора. Он узнает голоса декана, важного профессора М и миссис Архитектурные Материалы, фамилии которой он в упор не помнит.
— А дочь сидела и мешала… тюрю в молоке, и знаете… мистер М…? …мюсли! Я сказала… я была в ее возрасте… никогда!
— Я прекрасно… и понимаю, но…
Роджер со всей силы стучит в дверь и входит, не дожидаясь разрешения.
Свет из окон сначала кажется очень ярким, и Роджер жмурится, чувствуя себя чем-то вроде крота перед привыкшими к этому белому-белому свету существами.
Они похожи на лягушек. Наглых и громких. Лягушек, набивающих брюшко мошкарой, пока на болото не заявится цапля половчее, и — хвать!..
— Доброе утро, — говорит он. Они должны были сразу обо всем догадаться. Что еще здесь делать студенту, который с сентября не появлялся на занятиях, да и одет точно не для семинара по инженерной графике.
— Все-таки решили забрать документы, верно? — спрашивает профессор М, точно между делом.
— Верно.
Профессор М с кряхтением поднимается с кресла, подходит к высокому стенному шкафу и, сощурившись, ищет нужный сектор.
— Жалеть не будете? Мы ждали вас, не исключали — думали, что такой перспективный студент не выбросит свой шанс на ветер. А вы вот как нас расстроили.
Роджер пожимает плечами. Его впервые кто-то называет перспективным — и только для того, чтобы убедить его остаться.
— Думаете, что вы все такие революционеры? — добродушно продолжает профессор М. — Мои дети тоже так думают, и я так думал, и мой отец, когда был молодым, наверное, тоже так думал, — он замолкает и одними губами перебирает фамилии. — Это путь мира, мистер Уотерс — максимализм, бунтарство; мы все через это прошли, и вы тоже пройдете.
— Профессор, не отговаривайте молодого человека. Все мы имеем право на ошибку… — начинает миссис Архитектурные Материалы.
— А я и не отговариваю, я только рассуждаю вслух. Так о чем это я — ах да, мистер Уотерс, потом вы будете жалеть. Не сегодня, так завтра, не завтра, так через пару лет. Будете жалеть, что не получили образования. Тем более, вам осталось отучиться всего один курс — а потом бы шли заниматься чем хотите. Вам — диплом, нам — хороший выпускник. Я понимаю, вам, как и всем молодым людям, хочется изменить мир, провозгласить свободу, равенство, братство, и все это прочее, — он поворачивается к Роджеру и подмигивает ему. — Вы легко пойдете на баррикады. Вы ведь либерал, да? Вы прямо-так. источаете левачество, вы об этом знаете?
Роджер сдерживает усмешку.
Ему хочется, чтобы этот разговор поскорее закончился.
— Я не знаю, чем вы занимаетесь в свободное время, но могу догадаться. Хотите печенье? — он кивает миссис Архитектурные Материалы, и она протягивает Роджеру креманку с бисквитами, сухо улыбаясь при этом.
Роджер вспоминает, что ее лекции ему даже когда-то нравились.
Простецкая скучная баба за пятьдесят, с тремя подбородками и тросточкой для ходьбы. Милая женщина, но за четыре года он так и не смог заставить себя запомнить ее имя.
— Поп-музыка, танцы-шманцы, всякая восточная дребедень, мол, открой свое сердце переменам, запрещенные вещи, нехорошо, — профессор М смеется, будто сам себе не веря. — Вам все это кажется новым и необычным, и вы думаете, что вы один на миллион, — он качает головой, наконец-то выуживая из шкафа нужную папку.
На ней крупно написано «Джордж Роджер Уотерс».
— Но это не так, если быть честным. Каждому последующему поколению будет казаться, что именно оно создано для того, чтобы взять и сделать мир лучше.
— Да что вы перед ним распинаетесь, — встревает миссис Архитектурные Материалы. — Этим молодчикам все как об стенку горох. Он, наверное, и не слушает даже.
— Я слушаю, — выходит слишком резко. Миссис Архитектурные Материалы поджимает губы и выходит из кабинета.
Профессор М протягивает ему папку.
— У вас, наверное, и девушка есть — и вы думаете, что все это серьезно и навсегда.
Роджер тщетно старается не думать о том, что все слова профессора М могут оказаться правдой. В голову лезут воспоминания о вчерашней ночи, когда они открывали этот новенький клуб, куда их пригласил Хоппи.
Клуб сделали на месте заброшенного танцевального зала в подвале дома тридцать один на Tottenham Court Road. Снаружи было крупными лиловыми буквами намалевано UFO, а внутри — еще лучше — крутили куски фильмов Кеннета Энгера(4) на большущем проекторе, раздавали бесплатные журналы, трепались о том, как избавить Notting Hill от заборов и пили апельсиновый сок, никакого алкоголя.
Линдси на коленях у Сида, его нос, зарывшийся ей в волосы, его губы на мочке ее уха, его крохотная записка у Роджера в кулаке: «Мне срочно нужно в сортир, не подержишь мне член во время этого нелегкого и крайне одинокого действа?»
— Спасибо, я пойду, — выдавливает из себя Роджер, сильнее стискивая папку.
Профессор М неодобрительно качает головой.
— Ваши родители бы этого не одобрили.
Как чеку из гранаты выдернули.
— До свиданья, — Роджер разворачивается выходит из кабинета.
Только на улице Роджер понимает, почему колледж практически пуст — сегодня Рождество. Он молча бредет по направлению к автобусной остановке.
Как бы правдивы ни были слова профессора М, обратно он не вернется.
***
How a Princess Edane,
A daughter of a King of Ireland, heard
A voice singing on a May Eve like this,
And followed, half awake and half asleep,
Until she came into the Land of Faery,
Where nobody gets old and godly and grave,
Where nobody gets old and crafty and wise,
Where nobody gets old and bitter of tongue;
And she is still there, busied with a dance,
Deep in the dewy shadow of a wood,
Or where stars walk upon a mountain-top.
W. B. Yeats, «The Land Of Heart’s Desire».
— Что нужно сделать, чтобы Темза стала желтой?
«Нассать в нее».
Роджер молча проходит мимо группы парней, несущих ту чепуху, которая только во время кислотного отходняка в голове и бывает. Все это вполне может быть включено в следующий номер психоделического журнала Хоппи IT. Почему бы одной газетенке в этой стране не обсудить планы парламентского лобби по легализации марихуаны под забавным названием SOMA(5)? Хоть какое-то разнообразие.
Сегодняшнее выступление вышло одним бесконечным джемом на тему «Astronomy Domine». Накануне слова Хоппи о том, что запуск нового клуба должен пройти без сучка без задоринки, заставило их ни разу не сбиться, но сегодня все было уже не так.
Сид появился в UFO уже под ЛСД.
Линдси с ним не было, он вошел один — длинная оливковая мантия, туфли, делавшие его почти ростом с Роджера, и отутюженные волосы — как черные пружины на голове.
Тогда Роджеру показалось, что с Сидом Pink Floyd никакое световое шоу не нужно. Публика должна затриповать от одного его вида, от его полного стихов рта, от рук, использующих подшипники для игры на гитаре, от головы с царствующей в ней кислотой. Возможно, это только к Роджеру она так зла? Возможно, Сид умеет укрощать ее, как заклинатели делают это с королевскими кобрами?
Роджер не любит выступать в клубах. Каждый раз, выходя на сцену, он вспоминает о существовании чертовых выскочек, которые напиваются и разевают рот в самые неподходящие моменты. «Да этот ваш дылда ни хрена играть не умеет!» Такого он, конечно, не слышал уже года три, но воспоминание свежо.
Перед самым выходом на сцену Сид сказал, что у него есть новая песня.
Он говорил не очень четко.
Слова падали, как бусины с нитки, приходилось чуть ли не руками ловить их, но Роджер разобрал: «Ты знаешь, о чем она, Родж, ты был там, где она родилась».
В этот вечер людей, кажется, набилось еще больше, чем накануне — все выстуженные улицей, возбужденные пребыванием в таком до ужаса психоделичном месте и разжиженные — конечно же, жидким сахаром во рту.
Один раз Сид не поменял аккорд и продолжил играть так, еще и растягивая звук новенькой эко машиной Binson, которую купил им Дженнер. Роджер играл свое и думал: Сид взболтал себе мозги, потому что знал, что так сделает каждый первый в аудитории, или в зале все решили за ним повторить? Может быть, они думали, что это научит их извлекать из гитары такие же странные звуки?
В самом конце Роджер ударил по четвертой струне, и она неожиданно громко, угрожающе завибрировала, как будто сообщала всем: «Берегитесь!».
Blinding signs flap
Толпе понравилось, толпа загудела — их лица слились в одно носатое, глазастое и губастое большое лицо, и Роджер чувствовал, что нравится толпе все больше, когда повторял это «ми, ми, ми, ми, ми, ми», резко переходил на до-диез, повторял ее и тут же вновь переходил к ми.
Flicker, flicker, flicker blam. Pow, pow.
Он держал ритм идеально, и все в нем ликовало, что сегодня все ему дается так легко.
Господи боже, как же легко.
Stairway scare, Dan Dare, who's there?
Роджер обыгрывал аккорды Сида так, будто он ничем в жизни больше не занимался, только перебирал пальцами на гитаре, ми-бемоль-си-бемоль-ми-бемоль, и так от начала времен до их конца.
Lime and limpid green, the sounds around
The icy waters under
Lime and limpid green, the sounds around
The icy waters underground.
Роджер спиной чувствовал, как черные капли растекались на желтом фоне. А возможно, у него просто появились глаза на спине — а возможно, они всегда там были, эти спящие глаза, раскрывшиеся сегодня так кстати.
Зал точно почувствовал, когда они собираются закончить.
Кажется, все, кроме их инструментов, замолкло.
Сладкое ничто — ни посторонних звуков с улицы, ни шелеста публики, ни разбитого бокала, ни шепотка, только их собственные приоткрытые рты и сдерживаемое дыхание, когда Ник вернулся к отбивке на ударных, которая перешла в коду, и слушатели наконец выдохнули полной грудью.
Роджеру чувствовал, что победил, и впервые победа казалась такой заслуженной.
Роджер не помнит, как они складывали инструменты и хлопали друг друга по плечам, перед глазами только слушатели — хотя какие они теперь слушатели? Теперь он один из них, и они заглядывают ему в глаза и как будто не могут поверить, что он только что провожал их в часовое путешествие от Нептуна к Сатурну и звал к Оберону, Миранде и Титании, кружащимися вокруг планет-хозяев где-то в космосе, где-то, где их никогда никому не увидеть.
«Всякий раз, когда я чувствую приближение осени, я чувствую все то же, хочу оказаться где-то не здесь, за холмами и далеко отсюда.»
Сейчас бы виски, сейчас бы скрутить кого-то в бараний рог, сейчас бы перепихнуться с какой-нибудь девчонкой с подгоревшей на ЛСД головой.
Он оборачивается и смотрит на остальных. Рик, даже если и хочет, не будет ставить под угрозу свою приближающуюся свадьбу с Джульетт, а вот у Ника знакомый блуждающий взгляд — видимо, в поисках именно такой шмары, которую представил себе Роджер: длинные ноги, длинные ногти, длинные ресницы, на языке марка и готовое «да».
Роджер едва шею не сворачивает, выискивая Сида, но натыкается на болтающего с группкой накрашенных вешалок Дженнера; покусывающего ногти, оробевшего Кинга; Хоппи, которого слышно с другого конца зала. Рука Сида ловит его плечо в тот самый момент, когда Роджер высматривает рядом с собой напудренную девицу в юбке колокольчиком такой длины, как будто она села на пару размеров после неудачной стирки.
Роджер вспоминает о Джуди, которая ждет его дома.
Первая ошибка Джуди — ее уверенность, что до их первого раза Роджер был девственником.
Вторая — неспособность представить его с одной из «этих неумытых, пошлых девах», как она любит их обзывать.
Роджер хочет их до рези. Он хочет их, даже когда Джуди говорит, что хотела провести это Рождество с ним, а не отдавать его сотне незнакомых людей. Она так и сказала, а Роджер пообещал, что вернется сразу после окончания сета.
Джуди никогда не ходит в такие места — слишком шумно, липко и непонятно.
Джуди никогда не узнает, что ошибается.
Рука Сида настигает его, когда он уже собирается поздороваться с девицей.
— Хочешь пари?
«Хочешь» было бы достаточно.
Роджер не поворачивается. Он чувствует дыхание у своего уха, он чувствует его волосами. Чувствует мозгом, пересохшим ртом и потяжелевшим пахом.
— Почему бы и нет, — Роджер слышит себя как будто со стороны.
Видимо, кислотный пик был тогда, на сцене, а сейчас Сид потихоньку отходит — голос уже куда более осознанный, требовательный… земной.
— Помнишь, как в Кембридже? Когда мы клеили девочек на скорость? Помнишь?
Роджер кивает — девица в юбке дергает плечом и разворачивается к нему спиной.
— Давай так же? Только в этот раз для победы нужно будет, — он сглатывает, опять у самого уха Роджера, — обменяться с ними жидкостями.
Роджер собирается было поднять голову, чтобы встретиться с Сидом глазами, но тот разжимает хватку на его плече и уносится в людском потоке куда-то в сторону барной стойки.
Хотя какая это, к черту, барная стойка? Детский сад — апельсиновый сок, имбирное пиво и вода из-под крана.
«Очень психоделично», как сказали бы тупицы из Melody Maker.
Роджер проталкивается между вспотевшими от ламп, разговоров и танцев телами посетителей и находит Сида, прислонившегося к металлической спинке стула. С ним коротко остриженная девица с выбеленными волосами и в очках в толстой черной оправе, наверняка очередная любительница Уорхола.
Сид держит ее так, как четверть часа назад держал свою гитару.
Правда, сейчас он выглядит более заинтересованным.
Роджер видит, как заинтересованы его губы, язык, пальцы, пах.
Роджер видит, как он прикрывает глаза, ввинчиваясь в ее рот своим.
Люди становятся уязвимыми, когда целуются — смотришь на них, и хочется отвести глаза, такое это нехорошее дело; заняться шнурками на своих ботинках, или осколками стакана на полу, или мозолями от медиатора на пальцах, — только не этими двоими, высасывающими души друг из друга.
Роджеру хочется заехать себе кулаком по носу — ведь если он так сделает, будет фонтан крови, и Сид обратит на него внимание — застынет, глядя, как покривилось его лицо и как по нему течет все это солоноватое и красное.
Роджер вытворит это прямо сейчас — Сид вовремя раскрывает глаза, ловя в силки его помутневшие глаза.
Расширенные черные зрачки.
Не знай он Сида всю жизнь, ему бы стало не по себе.
Ложь.
Ему не по себе.
Люди становятся уязвимыми, когда целуются, но лишь когда их глаза закрыты. Когда же их губы заняты одним, а смотрят они на другого — это чудовищно.
Никто не должен так делать.
Никогда не должен так делать.
По крайней мере, с Роджером — и никто так не делал, никогда не поступал так бесчеловечно, пока он стоял напротив, вытянувшийся, как струна, и вымотанный, черт подери, как же он вымотался.
А потом Сид отрывается от девичьего рта, должно быть, очень горячего, настойчивого и мокрого, и кивает Роджеру куда-то в сторону, тянется освободившейся рукой, и ему приходится повернуть едва ли не скрипящую на плечах голову, чтобы увидеть, кому это он пожимает руку.
Парень перед ними такой же высоченный, как Роджер. Весь из себя нескладный, тощий, как гороховый стручок, и такой носатый, что в детстве он, должно быть, пробивал в полу дырки.
Он внимательно смотрит на Роджера, словно примеривается к нему. Его взгляд похож на взгляд той девочки в юбке, которая теперь утанцовывает все дальше и дальше по залу.
Кажется, у Роджера уже мозги закипают.
Через секунду он узнает его, и когда тот протягивает ему руку, пожимает ее с добродушным:
— Рад познакомиться, Пит.
— А уж как я рад, ты точно представить не можешь.
Сид зачем-то подмигивает ему, и только переведя взгляд на спутницу Пита, Роджер понимает, зачем. Она — настоящая кукла с пушистыми пышными волосами, ресницами и платьем. Этакая фифа с журнальной картинки — и парень, который больше похож на голодающего еврея из варшавского гетто.
— Карен, — представляется она.
Даже имя, как у фарфоровой куклы из магазина для богатых избалованных девочек.
— Я бы предложил купить вам выпить, если бы здесь подавали что-то, кроме сока.
— Мы здесь развлекаемся по-другому, — пожимает плечами Сид.
«Мы».
Все, кто пришел в клуб в эти два дня, сделались «мы», а новоприбывшие — пока еще «они». Роджер морщится от непривычного теплого ощущения — он тоже причислен к «мы».
— Я был здесь вчера, но не устоял перед маркой и был в совершенно неподходящем состоянии для полноценной беседы.
Кажется, Пит любит набивать в предложения побольше длинных слов.
Небось, выбирает их по длине носа.
От этой мысли становится смешно, но Роджер берет себя в руки и переводит взгляд на Карен. Она держится прямо и мило ему улыбается.
— Надеюсь, твоей подруге выступление понравилось не меньше, чем тебе? — спрашивает Роджер, не отрывая глаз от Карен.
У Сида не получается проглотить смешок, и он улыбается во весь рот. Как будто говорит Роджеру, что эти его заигрывания — самое забавное, что он когда-либо видел.
Роджер не злится — Роджер чувствует себя с ним заодно, и от одного этого в голове туман.
Совсем как их детские игры.
Совсем как в когда еще совсем маленький Роджер Кит взял его в игру со своей сестрой.
— Это было очень необычно, — с той же улыбкой отвечает Карен.
— Да, ваша экстраваганза поражает! — выдает Пит и тут же замолкает. Его глаза суетятся, как будто он хочет добавить что-то еще, но ничего не может придумать. Синий свет ламп делает его лицо печальным.
— Сразу видно, что у группы сильный лидер, — наконец говорит он и косит глазами в пол. Со своим узким лицом, впалыми щеками и длиннющим носом он похож на мышь, мышь-полевку, и сразу после этой мысли Роджер понимает: ему срочно нужно выпить чего-то крепкого.
— В Pink Floyd нам всем тоже нравится ваша музыка, — Сид слегка отодвигается от своей девочки и подается вперед, — особенно Роджеру.
Он специально не отвечает на недоуменный взгляд Роджера и вновь разворачивается к девице. Она вертится у него в руках, и Роджеру нужно приложить определенное усилие, чтобы отвернуться. Он продолжает свое путешествие по скрытым белым платьем округлостям Карен.
— Тебе правда нравится?
Роджер поначалу не знает, как ответить.
После того, как он послушал их первый сингл, он сказал только, что никогда не сможет научиться играть на басу так, как это делает Джон Энтвисл — но этот комментарий он решает проглотить.
— Мне нравится находка с заиканием в «My Generation».
Пит сияет, и Роджер не оборачивается, когда у него за спиной сдавленно смеется Сид.
Совершенно необъяснимо, почему один из передовых гитаристов Лондона, буйный Таунсенд, потрошащий на сцене гитару за гитарой, реагирует на его слова, как какая-то сопливая девчонка на уроке пения.
— А тебе наша музыка как? — спрашивает Роджер. Он закуривает; предлагает сигарету сначала Карен, а потом Питу.
Тот продолжает болтать:
— Это было блестяще, даже более, чем блестяще. Я ждал, когда вы появитесь, весь вечер, и когда вы оказались на сцене, я подумал: Иссус ебаный Христос, эти ребята сейчас делают что-то невообразимое с моей головой, и сопротивляться я совсем не смогу. Просто невероятно, как вы это делаете? Я не знаю, конечно, могу только догадываться, но… — Пит говорит так много и быстро, как будто он на спидах, — это было блестяще, просто блестяще. В какой-то момент я подумал, что кто-то подсыпал мне кислоту в сок, мне казалось, что у меня трип, хотя у меня порой случаются такие…— он запинается на последних словах и ерегибается через свою спутницу, как обычно делают пьяные в стельку люди, решив, что настало время для разговора по душам.
Будь Роджер на его месте, он бы дал себе в челюсть за такой откровенный флирт с Карен.
Какая у нее, должно быть, грудь, матерь божья.
— А у тебя случается?
Роджеру требуется пара секунд, чтобы понять, о чем Пит его спрашивает.
Он качает головой и отвечает:
— Нет. Не случается.
Пит переводит взгляд на свои руки, поджимает губы и вытирает их тыльной стороной ладони.
Роджер чувствует себя неловко, но извиняться за ответ было бы совсем глупо.
С другой стороны к нему нагибается Сид, он складывает руки рупором и приставляет их к уху Роджера.
Черт, это же так неприлично и глупо — вот так перешептываться у всех на виду.
Роджер хочет перехватить его руку, но не может себя заставить.
— Кажется, ты его склеил. Можешь даже попробовать выиграть пари.
Роджер надеется, что в переливающемся красками свете UFO никому не видно, как он покраснел.
Сид хлопает его по плечу, с оглушительным мокрым звуком целует фабричную девицу и направляется в другую часть зала, сейчас же теряясь в гуще людей.
— Прости, через минуту вернусь, я скоро, — врет он Питу, бросая последний взгляд на Карен.
Он точно знает, что ему от нее сегодня ничего не перепадет.
Роджер опять начинает бороться с толпой. Проходит вечность, пока он наконец не выныривает у входной двери. Он почти успевает схватить ждущего его там Сида за кончики пальцев, и они выскакивают наружу.
Вспотевшее тело тут же начинает нещадно обдувать ночной ветер.
Сид выуживает из недр мантии пачку сигарет, вертит ее в пальцах, как будто не узнавая.
— Если бы я там выкурил еще одну, у меня бы глаза вытекли. Такой смрад. На казнях еретиков было и то лучше.
— Знаешь по собственному опыту?
— Дорогой Джорджи… — начинает было Сид, но его прерывает чей-то оклик.
Как черт из табакерки, из центрального входа выскакивает Эмили Янг.
Эмили Янг — единственная малолетка в Лондоне, о который знает любой, кто хоть раз ходил на дансинг в андегранудный клуб. Эмили всего пятнадцать, и Роджер понятия не имеет, читала ли она Набокова, но она выглядит, как настоящая нимфетка, и даже имя подставить удобно: «Эмили, свет моей жизни, огонь моих чресел. Грех мой, душа моя. Э-ми-ли: но никаких тебе трех шажков языка во рту, лишь на третий слог тот наталкивается на небо. Э. Ми. Ли».
Ярко накрашенный рот, вырез там, где еще ничего не выросло, и наглость в словах, взглядах и движениях — такая наглость, от которой чувствуешь себя не то ребенком, не то стариком.
Связываться с Эмили никто не торопится. Ее отец — литератор голубых-преголубых кровей, и кроме «Эрота Отверженного»(6), он знаменит еще и многословной страшной угрозой тому, кто испортит его дочь.
Что конкретно случится с виновником, Роджер умудрился упустить, но на Эмили особо не заглядывается.
— Сид, Сид! — повторяет она. У нее колокольчиковый голос, талия, как стебелек у лилии, сосредоточенность нарцисса во взгляде и длинное платье до самого пола, как бутон крокуса.
— Это правда, что у тебя посвящение в Сант Мат через месяц?
Сант Мат.
За последний год он раз сто слышал об этом Сант Мат от Сторма с Сидом. Роджер называет это место сектой, а они называют его дуралеем, которому нет дела до духовного очищения. На такое Роджер обычно улыбается, показывая зубы, и рассказывает им очередную байку о школьном капеллане с его любовью к мальчикам из младших классов.
Кроме всяческих мантр и ступеней обучения, в Сант Мат входит отказ от алкоголя и наркотиков.
— Ну и мясо не жрать, конечно-конечно, — говорит Роджер, когда они это обсуждают. Он совершенно не понимает, как эти монахи умудрились прочистить Сиду мозги.
— Ты познакомишься с Махараджей Чаран Сингхом, да? — спрашивает Эмили.
Сид кивает, поджигая ей сигарету.
В слепяще-белом свете фонаря они выглядят очень похоже: всклокоченные музыкой и веществами, до противного самоуверенные и молодые, куда моложе остальных посетителей клуба.
Наверное, Роджер здесь лишний, возможно, ему лучше убраться, ни Эмили, ни Сид на него сейчас и не смотрят, но несвойственное спокойствие удерживает его на месте.
— Я тоже хотела пройти обучение и стать Сат Сингх, но отец сказал, что я еще ничего не понимаю и слишком… ну, ты понимаешь, — Эмили проглатывает очевидное «слишком маленькая для этого».
Роджера это раздражает.
— А тебе же всего двадцать, да? Про таких Махараджа говорит, что они еще не доросли, — Эмили хихикает и выпускает колечко дыма.
— Махараджа меня обязательно примет, — улыбается Сид.
Видно, как блестят его глаза, в них это знакомое всем его друзьям выражение: «что же, я не виноват, что мне везет».
Они с Роджером встречаются взглядами поверх головы Эмили.
Тогда Роджер вспоминает еще кое-что:
«А знаешь еще, почему они тебя не примут, Сидни?»
«И почему?»
Они оба выкурили тогда слишком много шмали и стояли совсем близко друг к другу на кухне, пока остальные вместе с Линдси что-то громко обсуждали в другой комнате.
«Потому что, чтобы стать последователем этого вашего индийского шарлатана, нельзя трахаться вне брака. А ты ведь трахаешься вне брака», Роджер говорил тихо, едва губами шевелил.
А Сид улыбался, с каждым словом все шире, а потом прихватил Роджера за ворот рубашки и засмеялся, как самый обычный обкурившийся мужик.
«Да, я очень трахаюсь вне брака. Вот это моветон», Сид зажал себе рот руками, но смешки все равно пробивались наружу, и Роджер затрясся от смеха вместе с ним.
И тогда, и сейчас у Роджера на уме были одни только губы Сида. Губы и все, что скрыто под одеждой.
— Смотри, чтобы папа не узнал, что ты дымишь, как паровоз.
Эмили давится смешком, хотя по ней видно, что ей совсем не смешно.
— Смотри, чтобы ему никто об этом не рассказал.
А вот Сид очень звонко и искренне смеется.
— Пошли кое-куда, — он хватает Роджера за руку, и вот они уже быстро спускаются вниз, все ниже и ниже, в самые недры UFO. Играет «Pet Sounds»(7), по всему клубу стоит гомон посетителей, раскалившиеся лампы красят стены во все цвета радуги. Сид тянет его куда-то за угол, туда, где все окрашено красным и не видно ни одной человеческой тени. Рядом кладовка и крохотная комнатка для рабочих.
Сид разжимает хватку.
Он стоит, прислонившись к стене. Подошвы его туфель скользят на хорошенько налакированном полу.
Прикрыты глаза, приоткрыт рот.
Кажется, он славливает последние крохи трипа.
Кажется, он опять не здесь.
Роджер хочет сказать, что они не спали друг с другом уже три недели, он хочет сказать, что, да, он считал, что несмотря на сладкие, душные ночи с Джуди, он скучал по этому, он хочет сказать, что все эти три недели он не видел Сида трезвым и чистым, и что по этому Сиду он скучал тоже.
Он подходит ближе и убирает налипшую Сиду на лоб челку в сторону.
— Хочешь я угадаю, что тебе снилось ночью?
— Не хочу, — отвечает Роджер.
— А я все равно угадаю, — настаивает Сид. — Тебе, скорее всего, снились сумасшедшие ученые, которые использовали твою самую уродливую фотографию для доказательства своей теории, ведущей происхождение хомо сапиенс от козлов, и ты был так оскорблен, что проснулся ни свет ни заря.
— Как скажешь, — говорит Роджер.
Сказать правду, сказать, что он не помнит свой сегодняшний сон — слишком скучно, а Сид ненавидит, когда скучно, а значит, ненавидит и Роджер.
— Так что за новую песню ты нам написал, а? — спрашивает Роджер и, видимо, ошибается.
— Она про одного нехорошего мальчика, — Сид запрокидывает голову, подставляя красному свету бледную шею, — нет, не про тебя, — предупреждает он следующий вопрос.
Роджер кренится вперед — не человек, а заржавевший механизм, — и едва не утыкается Сиду губами в подбородок.
— Сид… — он медлит, не зная, стоит ли договаривать, — приди завтра на репетицию трезвый.
Он не решается взглянуть Сиду в глаза после такой просьбы; поворачивает голову, считая черные полосы от подошв на переливающемся красном полу.
Его взгляд спотыкается о чьи-то белые туфли.
Роджер отскакивает в сторону, как накачанный футбольный мяч. Он не знает, как давно здесь эта девица, но его попытки прогрызть Сиду шею вряд ли остались незамеченными.
Если она узнала их обоих. «Этих парней из Pink Floyd». Если это так — для них обоих это начало конца.
Тюремное заключение, химическая кастрация — или просто позор, слухи и косые взгляды — Роджер скорее спрыгнет с Waterloo Bridge, чем станет терпеть это.
Девица отшатывается назад и всплескивает руками. Ее ярко накрашенный рот изгибается в улыбке. Позабавленная гримасой ужаса на лице Роджера, она исчезает за углом.
Роджер узнает ее. Он уже видел ее однажды и, кажется, даже успел переброситься с ней парой фраз.
Это было выступление в Roundhouse, и она пришла под руку с Миком Джаггером. Роджер помнит ее маленькое детское личико и голос взрослой женщины. Когда он увидел ее на коленях у Джаггера, он в который раз напомнил себе, для чего вообще решил стать музыкантом.
Будь он из той же лиги, что Мик, внимания к его персоне было бы выше крыши, и девчонки бы штабелями выстраивались, чтобы попасть к нему в постель.
— Она нас видела, — выдавливает Роджер.
Сид за это время и не пошевелился.
— Какой ты все-таки шебутной, Роджер.
— Ты сошел с ума? — Роджер едва зубами не клацает о возмущения. — Ты знаешь, что с нами будет, если она пойдет и расскажет кому-нибудь?
— Да ничего не будет. И не было. Все это — одно бесконечного путешествие. Ты на время смотрел? Сейчас ночь, все спят, и все вокруг — сон.
— Ты что, еще не отошел, что ли?
Сид не отвечает.
— Нам надо завершить пари. Жаль, ты ее спугнул. Я бы с превеликим удовольствием начал ее обхаживать, — то ли в шутку, то ли всерьез произносит он.
— Она девчонка Мика Джаггера. Не надо тебе ее обхаживать.
— А что? Тебя вот тоже можно назвать моей девчонкой, но я же позволяю этой твоей Джуди тебя обхаживать.
Роджер столбенеет.
Заливающий их обоих световой пурпур не прячет, а подчеркивает идущие по коже красные пятна. Когда-нибудь, Роджер в это верит, когда-нибудь он избавится от них раз и навсегда, но, как всегда — не сегодня.
— Ты хоть понимаешь, что мелешь иногда? — произносит он. Иронии не получается, и вместо этого фраза выходит совсем уж обиженно.
— Я сплю, Роджер, — со сквозящей в голосе усталостью отвечает Сид, — и это все длинный-длинный сон. И знаешь, что? Я очень от этого счастлив.
***
Rain on Rahoon falls softly, softly falling
Where my dark lover lies.
Sad is her voice that calls me, sadly calling
At grey moonrise.
Love, hear thou
How desolate the heart is, ever calling,
Ever unanswered—and the dark rain falling
Then as now.
Dark too our hearts, O love, shall lie, and cold
As her sad heart has lain
Under the moon-grey nettles, the black mould
And muttering rain.
James Joyce, «She Weeps over Rahoon».
Сид с Линдси живут на юге, на последнем этаже дома на Earlham Street.
На двери прибита табличка: «Висячий дом в кирпичных садах Мистера Корнера и Миссис Барретт».
Каждый раз, когда Роджер стучит в эту дверь, он перечитывает надпись, разрешая зверьку внутри кусать самого себя за хвост и рвать шерсть когтями.
Вот бы двинуть по этому куску дерева, держащемуся на коротком гвозде с покрашенной фиолетовым шапочкой, сшибить на пол и придавить каблуком.
— Я знаю картину, которая идеально тебя описывает, Родж. Она была в той большой книжке с картинками, которую мы стащили, когда как-то сбежали с уроков. Она была напечатана прямо на развороте и называлась: «А, ты ревнуешь?»(8) Наверное, старина Поль стоял под горячим солнцем Таити со своими горячими таитяночками на пляжу и рисовал.
Слова Сида колются, и Роджер предпочитает сделать вид, что пропустил их мимо ушей.
Каждый раз, когда он стучится в эту дверь, он боится, что ему откроет не Сид, а кто-то другой.
Например, Линдси — откроет и скажет, что на самом деле все это просто затянувшаяся шутка.
Не может же им обоим так долго везти.
И как только эти люди с большими именами и большой преданностью Свободной Школе, которые живут прямо под Сидом, этот Питер Уинн-Уилсон и эта его подружка Сюзи Голер-Райт, еще ничего не сообразили?
Толстые стены, крепкий деревянный потолок, дверь, закрывающаяся на ключ и цепочку, лестница с первого на второй этаж — Роджер перечисляет, только чтобы беспокойство оставило его, но оно не оставляет никогда.
Ник говорит, что Роджер не умеет отпускать себя.
Даже когда пьет вприкуску со шмалью.
Ник как-то сказал, мол, надеюсь, что во время траха тебя все-таки легчает.
Роджер ему ничего не ответил.
Сегодня он сорвался из Shepard’s Bush, поехал по проверенному маршруту — сесть на бордовую линию, проехать две остановки, пересесть на зеленую, проехать еще две остановки и наконец выйти на Earl’s Court.
Из одного гнездышка переместиться в другое.
Хотя разве у «мистера Корнера и миссис Барретт» гнездышко?
Скорее уж осиное гнездо, опиумный притон, Эдем после того, как оттуда изгнали тех двоих непослушных человечишек, и все в нем заросло сорняками, фрукты сгнили в траве, а змий создал по своему образу и подобию двух других кандидатов на вечное счастье.
А Роджер тогда кто?
Вряд ли в Эдем можно постучаться, как сейчас делает он. Считает секунды: раз, два, три, четыре, пять, шесть, семь — дверь открывается поначалу совсем чуть-чуть, так что видна только половина лица Сида, — девять…
Восемь.
Роджер пропустил восемь, но это уже не важно.
— Входи.
Смешок, как всплеск.
Сид с Линдси купили верхний этаж совершенно голым. Не было ни кровати, ни торшера — только стены, окрашенные в посеревший от времени белый, и поеденные молью занавески. На новоселье Сид разливал вино в стеклянные банки из-под корнишонов и консервированных персиков, и все стелили куртки на пыльный пол.
Теперь пол куда более грязный, стены неаккуратно перекрашены в лиловый, так что крупные мазки сливаются с совсем крохотными («так Малевич всегда делал, ты что не знал?»), а пьют тут не из банок, а из горла.
Правда, теперь на полу постелены тростниковые циновки, у окна стоит мольберт, а на подоконнике — целая батарея пустых бутылок из-под вина. Прямо на полу — шахматы, доска для игры в го и набор домино. Черная подставка сливается с черными костяшками, и на фоне этой черноты видны только молочные точки, как крохотные круглые глазки, обращенные в чудную комнату вокруг.
На стащенные с барахолки настольные лампы, расставленные по всему периметру комнаты, надеты коричневые бумажные пакеты, так что все освещается не светом, а дымчатой тенью.
Посреди всего стоит Сид и кутается в старушечью шаль крупной вязки.
Нелепо.
— Выглядишь в ней, как… — Роджер хочет найти сравнение позаковыристее, но на ум ничего не приходит.
— Как старушка из Барселоны, которая в сиесту сидит с другими старыми перечницами и распивает херес? — подсказывает Сид.
— Да. Нет. Ну да!
Роджер смотрит на двуспальный матрас в самом центре комнаты.
Две подушки одна на другой.
Одеяло. Стеганое. Похожее на то, под которым они мерзли на Highgate.
Роджер знает каждый фут этой квартиры наизусть, но все равно всякий раз рассматривает ее.
— Автопортрет? — Подкалывает он Сида и кивает в сторону мольберта.
На картине две огромные, кривозубые, широко разинутые пасти — как будто хотят выскочить из своего холщового укрытия и заглотить Роджера. Одна будто бы покусывает другую.
Роджер смотрит на красный язык, высовывающийся из черной глотки, и его передергивает. Почему-то он чувствует нежность.
— Это красиво и отвратительно.
— Выбери из двух слов одно.
— Мне нравится.
— Все равно два слова, — Сид показывает пальцами «два» и машет рукой перед лицом Роджера.
— Я не знаю, я правда не знаю! — он повышает голос и тут же одергивает себя.
Он подходит ближе и замечает вплетенный в шаль бисер — тот вьется и складывается в разноцветные квадраты, синие, красные, желтые, черные, их столько, что не сосчитать.
Когда он в начале осени рассказал об этом месте Джуди, она сказала, что их комната гораздо больше подходит для двух взрослых людей, и Роджер с ней согласился.
Но как ему, черт подери, здесь нравится.
— Это Линдси вышила?
— Линдси? Она скорее себе пальцы по очереди сломает, чем возьмет в руки иголку. Кажется, ей кто-то отдал или… сейчас ведь так мерзло.
— Просто платить за отопление нужно вовремя.
— А тебе нужно перестать быть таким занудой. Кажется, на тебя плохо влияет житье-бытье с Джуд.
— Закрой рот, Барретт. Вот поймаю тебя… — Роджер замолкает. Он часто говорил так раньше, но давно не повторял это где-то, кроме своей головы.
— Уши надерешь?
— Не смейся надо мной.
— Но ты смешной. Джуди тебе такого никогда не говорит? Кстати, теперь можешь меня ловить.
— Нечестно. Слишком мало места.
— Я всегда могу выпрыгнуть в окно. Второй этаж, может, я даже ножку не поломаю.
— А тебе нравится, когда опасно.
— И тебе.
Сид зажигает свечу и ставит ее у кровати. Пахнет лавандой. Так всегда пах Кембридж весной. Лаванда росла везде — в полях, в парках, у школы, вдоль дорог. Ее сажали на клумбах, но она умудрялась прорастать даже сквозь асфальт. К зиме серела и исчезала, а весной появлялась опять.
Мальчишки, выкурив сигарету, растирали лавандовый стебель в ладонях и жевали росток, отбивая запах.
Девчонки клали охапку в сумку и в ящик для белья, натирали шею и запястья лавандой вместо духов.
— У меня завтра посвящение в Сант Мат, — с ноткой гордости сообщает ему Сид.
— Здорово. Не провались там. Хотя ты ведь никогда не проваливаешься.
Да какого черта он все стоит и мнется.
Роджер проходит вглубь комнаты, сбрасывает пальто прямо на постель, а сам садится на циновку. Подтягивает ноги ближе к себе и сцепляет руки на коленях.
На переносице у него сидят очки, на этот раз стекла противно-розовые, и он сам шутит про это, чтобы не начал шутить кто-то другой. Зауженные брюки жмут, когда он садится, а вышивка на рубашке елозит по коже.
Хочется снять все эти шмотки, спрятаться от холода под крышей, под одеялом, под Сидом, и больше никогда оттуда не вылезать.
Он говорит:
— Поставь пластинку. Что угодно.
Прикрывает глаза.
Слышатся шаги Сида, пам-пам-пам, треньканье иглы по винилу, протестующий хрип проигрывателя, успокаивающие его заклинания Сида и та-дам — музыка.
— Новехонькая. Сама прискакала ко мне из магазина.
— Кто это?
— Американские психопаты! Они очистят двери твоего восприятия, Родж, и тогда все предстанет тебе таким, какое оно есть — бесконечным(9). А теперь молчи и слушай.
Роджер чувствует прохладные пальцы Сида на своих веках.
Такой музыки Роджер еще никогда не слышал.
В ней сидит неизвестный Роджеру вирус, у нее грипп, хроническая бессонница и холера, и все эти болезни, конечно же, разом передаются Роджеру, когда он слушает песни.
Эти заразные песни.
Enclose me in your gentle rain
The time you ran was too insane
We'll meet again, we'll meet again(10)
Слышится чирканье спички, шелест бумаги, громкий выдох Роджеру прямо в лицо.
От сладковатого запаха гашиша рот наполняется слюной.
От долгой слепоты Роджера накрывает легкая паника.
Сид сжимает его подбородок, и Роджер послушно раскрывает рот. Он вбирает в рот пары и держит их там долго-долго, до того момента, как изо рта Сида вновь доносится это дуновение, и Роджер вновь затягивается, позволяя гашишу проникнуть не только в рот, но и глубже, пройти вниз к горлу, добраться до легких, пока…
Роджер закашливается.
Возможно, эта пластинка носит в себе штамм чахотки, и теперь она передалась Роджеру?
Слышится бульканье. Пом. Всего один раз, и Роджер не понимает, откуда, он слегка покачивается взад-вперед, все еще не разжимая затекших рук.
— Открой рот.
— Зачем? — почему-то шепотом спрашивает Роджер.
— Потому что я буду травить тебя ядом. Рот в рот.
Продолжение в комментариях.
@музыка: David Bowie - Hello Spaceboy
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
Music - Arnold Schoenberg (1874-1951): Verklärte Nacht (Transfigured Night / La Nuit transfigurée), Op.4 (1899)
cut-out technique
There once was a fox from Liver-pool,
Who loved his cosy flat, his decor
One day a guest unlocked the door
That was a rat! Who knocked off
And broke all things with a scoff,
But when the master came back
He froze and cried, “I am such a fool!"
And then he got a cardiac attack
That was an end of the fox from Liver-pool.
как же неподходяще звучит мой сраный голос
@музыка: a bit of Arnold Schoenberg
@настроение: Terry Gilliam would be proud of us
@темы: стихоплетение, Я никогда не поступлю в Гарвард... (с), harold demure
Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава Десятая. On an eiderdown. Yippee!
O little homes,
I am wildly hungry
In the locked closet of my mind,
In the factories of Black Country
Sooty smiths grind
My heart, t, t, t, t,
Its pace slowly quickens
Unable to impart
Choosing betwixt wolves and chickens,
But we all know —
The lot has been already cast
So some of us are on the death row
And some are preparing to be harassed,
Some say, “All birds sing sweetly”
As they know that yardbirds in the trenches never last
And some know nothing of song completely
So they break their backs digging the past
Some hide in the alleyways,
Some disappear into the wallpapers,
Some get their tails cut like rays,
Some make garlands of capers
Smouldering in ennui…
And some are me.
Ему снится, что он идет по тонкому льду.
Ему снится, что он высокая напольная лампа, и его включают и выключают без его разрешения, потому что у торшеров не спрашивают.
Ему снится, что он был единственным зрячим кротом в своем роде, но мальчишки выкололи ему глаза, и теперь он ничего не видит.
Ему снится, что он прыгает на месте, что он прыгает через скакалку, что он прыгает, пытаясь дотянуться до турникета, но мать хлопает его по макушке и кричит: «А ну прекрати, кессонную болезнь заработать хочешь?»
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами.
Ему снится, что перед школой он набирает в рот воды, а потом забывает ее выплюнуть, и весь сон беззвучный, как под водой.
Ему снится, что он коллекционирует спичечные коробки, открывает один из них, а там среди спичек лежит он сам, и выходит, он собрал самого себя.
Ему снится, что он стоит на улице и не может понять, какой из домов — его.
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами, и ему приходится учиться дышать и жить и говорить и работать под водой.
Ему снится, что на руках и ногах появляются неудобные присоски, и куда бы он ни ступил, сойти с места не может.
Ему снится, что красные женские рты, очень много, проникают под одеяло, как постельные клопы, и пытаются искусать и исцеловать его всего.
Ему снится, что его невеста приходит к нему домой и ищет его повсюду, а он прыгает на месте в самом уголке и думает, как бы не заработать кессонную болезнь.
Ему снится, что он идет по тонкому льду, и тот проламывается под его ногами, и ему приходится учиться дышать и жить и говорить и работать под водой, а он хочет только одного — выбраться на поверхность, хотя легкие давно уже стали жабрами, плевать, ему хочется быть тупой рыбкой-самоубийцей и выпрыгнуть из воды, только бы больше никогда не дышать ей.
Ему снится, что он спит, что он спит, что он спит.
Иногда ему снится, что он просыпается, но это ложь.
— Джордж, Джордж, Джордж, — открывается люк — канализации ли, траншеи, палубы яхты, Роджер не знает, он лишь слышит, как шпульк-шпульк, отвинчивается крышка люка, и маленький Джордж Роджер Уотерс выбирается на поверхность.
Серость. Почему-то мама не приходит включить/выключить свет, не приходит с печеньем и молоком, не приходит поцеловать в лоб на ночь и проверить температуру, когда он так болен, не приходит прочесть сказок/его мысли, она не приходит, не приходит, не приходит.
В окно стучат ветки, камни, кусочки затвердевшей речной глины, плевки, окрики: «Уотерс, Уотерс, выходи гонять мяч!».
Работает радио.
— Мевенви Прайс(1)!
— Мистер Мог Эдвардс!
Слышен шорох их одежды, когда они раскланиваются друг перед другом, слышны мокрые причмокивания — и в левую щеку, и в правую, — голоса по радио трещат, и целые пригоршни слов пропадают в помехах.
Джордж Роджер Уотерс весь чумазый, из-под земли же выбрался. Еще он горячий, как грелка — с таким-то жаром выплевывать горькую микстуру под подушку — ай-ай-ай! нехорошо, малыш — а еще он холодный, как ледышка — он же столько лет прожил под коркой льда.
Хочется быть теплым и хорошим мальчиком, хочется смотреть Loony Tunes с мамой и пакетиком соленых чипсов и газировкой и чтобы был велосипед со звонком и ручная крыса с голым хвостом и накачанный футбольный мяч!
Голоса в радио — как тряпичные куклы цвета разваренного мяса.
— Я — торговец, сходящий с ума от любви. Я люблю вас больше, чем фланель и ситец, вышивки, тюль, полотно и шерсть, шелк, кретон, крепон, муслин, поплин, материю на чехлы и саржу во всемирном Доме тканей. Я пришел, чтобы забрать вас отсюда в свой торговый центр на холме, где у входа звенят колокольчики. Сбросьте свои крошечные домашние туфли и уэльскую шерстяную вязаную кофту, я согрею простыни, как электрическая плитка, и лягу рядом с вами, словно большой воскресный кусок жаркого.
Джордж Уотерс помнит, что однажды у него был совсем похожий сон!
Мама, Джон и он поехали на побережье, как они обычно делают каждый август. У него появилась орава друзей, а еще песчаные замки и гнилые палки, которые он метал в замки, и те рассыпались с тихеньким вушшшш. А когда пришло время возвращаться домой, Джордж Уотерс притворился мертвым, чтобы мама не забирала его от друзей.
А возможно, это был и не сон вовсе.
Он совсем не хочет болеть и слушать далекие механические голоса, он просто хочет кока-колы.
— Я свяжу вам синий, вышитый незабудками кошелек, чтобы удобно было носить деньги. Я растоплю ваше сердце, и кошелек незаметно выскользнет из-под пиджака, когда вы будете закрывать магазин.
И это Джорджу Уотерсу снилось! Тогда он забрался в мамин кошелек и претворился маленьким, сияющим пенни, но мама случайно отдала его торговцу сладостями, когда пошла в кондитерскую, чтобы купить своему младшему сыну ирисок.
Вот придет она домой, а его не будет, ведь он лежит в кассе с другой мелочевкой. Он нарочно будет молчать, чтобы мама поняла, как ей плохо, плохо, плохо будет без него и чтобы она вернулась, вернулась, вернулась.
— На приморской окраине города мистер и миссис Флойд, старички, спят тихо, словно мертвые подталкивая друг друга время от времени в бок, как будто намекая на что-то, беззубые, соленые и коричневые, как две копченые селедки в банке.
— Дзинь-дзинь! — к черту радио, к черту голоса, к черту болеть, к черту сны, вот, вот, Уотерс просыпается от звонка будильника, но не может понять, кто он — Джордж или Роджер. Он остервенело щупает лицо, но оно остается у него на ладонях.
Может быть, он не первый и не второй.
Может, он Джон.
Может, он Эрик Флетчер.
Уотерс бежит по коридору. Он шумит, точно нагруженный металлоломом, смотрит себе под ноги, а на них — оп-па! — прицеплены пустые пивные банки, какие цепляют к хвостам котят мальчишки, заскучавшие от собственного детства.
Он спотыкается и падает.
Болит в груди.
Возможно, его зовут Мэри.
Он выглядывает из окна, как всегда, когда друзья кричат его имя, приглашая погонять мяч.
Но сейчас никто не зовет его, даже ветер.
Уотерс пятится, отходя от распахнутого окна все дальше и дальше, он пятится, пока оно не превращается в плоский голубой прямоугольник с развевающимися по бокам шторками.
Он пятится, пока не выпадает из окна. Было ли оно тем самым или уже другим, Уотерс не знает, главное — он падает и падает, и этому падению нет конца.
Перед глазами — стекло — под ногами — стекло — в руках — пусто, а вокруг несколько черных силуэтов. Они так похожи на деревья, у них есть по две загребущие ветки, по пяти распустившимся почкам на них, и передвигаются они на двух корнях, а на верхушке у них — воздушный шар.
Это красиво, совсем как на центральной ярмарке в Кембридже.
Правда, когда мама повела его туда первый раз, он испугался и был напуган до тех пор, пока не наткнулся на тир для самых маленьких, где ему выдали игрушечное ружье, тоже для самых маленьких, и сказали целиться в красноносого фанерного клоуна.
— Дайте мне настоящее, сэр, я умею с ним обращаться, я даже кроликов стреляю.
У смотрителя лукавая лисья улыбка.
Он ухмыляется, глядя поверх головы Уотерса.
За ним стоит мама, и она треплет его по голове.
Уотерс не замолкает.
— Я не сделаю ничего дурного, только дайте, пожалуйста, ружье, сэр.
— Зачем тебе настоящее ружье, сынок, если ты не собираешься делать ничего дурного? — спрашивает его смотритель, наклоняясь совсем близко и подмигивая своим неожиданно увеличившимся глазом. Смотритель и его вопрос наводят на Уотерса такой страх, что он разворачивается и мчится со всех ног куда-то вдаль, он бежит все быстрее и быстрее, так быстро, что его ноги в отглаженных летних шортах и начищенных туфлях превращаются в кроличьи лапы. И сам он целиком и полностью становится кроликом, именно таким, каких он так любит стрелять, стащив со стены отцовское ружье.
Бам! Бух! Тарабах!
Уотерс оборачивается, пригнув длинные уши (потом нужно научиться с ними обращаться), и видит, что за ним гонится его ружье.
Лучше бы гнался лис-смотритель, лучше бы гналась мама, крепко стиснувшая зубы, прямая, точно аршин проглотила, с волосами, зачесанными назад так, что кожа на лбу едва не рвется от натяжения, мама, мама, мама.
Но гонится ружье.
Оно гонится и палит.
В крепко-накрепко прижатых к телу ушах Уотерса стучит: «Может, расстреляешь меня за это?»
Голову осколочным ударом пропарывает воспоминание о мальчике по имени Роджер Кит Баррет из племени Барреттов, живущих в белоснежном доме, с их белоснежной кожей и темными волосами и темными мыслями и темными желаниями. Когда этот мальчик узнал о том, что Уотерс стреляет кроликов, он тут же начал канючить и просить, чтобы тот отдал ему лапку одного из них на счастье.
— Я не буду резать тебе никакую лапку, как мама тогда потушит дичь на ужин?
Вкусно-вкусно-вкусно, с уксусом и яблоками и нежнейшим мясом, не ужин, а пир, не пир, а чума, не чума, а ум отъешь и отравишь, и вкуснее уже ничего никогда не попробуешь, спасибо, мама, мама, а можно, я пойду мяч погоняю, сейчас ведь еще не совсем поздно?..
— Я хочу лапку, — упрямо говорит мальчик. — Принеси мне лапку, пожалуйста, а я… а я… иначе я распылю волшебной пыли, от которой Атлант, который держит небеса, чихнет, и небеса покачнутся и упадут на всех нас. И мы умрем. И ты тоже, вот так.
— Ага, так я тебе и поверил, а ну, докажи, покажи эту пыль.
— Ты что, хочешь чтобы на тебя обрушились небеса? — мальчик делает страшные глаза. — Пристрели мне кролика!
«Может, расстреляешь меня за это?»
Может, и расстреляю.
А возможно, все это Уотерс попросту выдумал, в кроличьем рту горько, в ушах гулко, а перед глазами муть и зелень.
Вот бы Уотерс не был жалким куском крольчатины, вот бы он смог развернуться к ружью лицом, а вернее, мордой, и броситься на него, заставить ружье подчиниться, ведь подчинялось же оно его папе, на нем даже ножом вырезано «Эрик Флетчер Уотерс», и это означает, что оно принадлежало его папе, его папе, папе…
— Джордж, почему ты не в постели? — голос матери звенит, она хватает его за ворот пижамы и тянет за руку в сторону кровати. — Да ты весь ледяной. Зачем ты стоишь у окна? Тут сквозняк по ногам ходит. Совсем сдурел?
Он плачет.
Как мама не понимает, что он никакой не Джордж, а кролик, ну почему мама опять не понимает, она никогда не понимает, никогда. Уотерс плачет, всхлипывает, нарушая этим закон о том, что звери не могут плакать, он плачет и плачет, ему хочется попросить маму, чтобы она отвела его от окна, уложила в постель и подоткнула одеяло, и обтерла мокрой губкой вспотевший лоб, и тогда он бы все-таки смог заснуть.
Он не помнит, когда в последний раз спал.
Уотерс плачет — ноги не хотят слушаться, не хочет слушаться ни спина, ни голова, он смотрит прямо перед собой на оконное стекло, а за ним ходят тени, они постепенно приближаются, но они не спешат помочь ему.
«Вали домой, если еще не забыл, где это!»
Одна из теней прокричала это, а он разозлился, а потом в руках разбилось стекло, а потом дверь на веранду не захотела открываться, а потом он потерял себя и стал маленьким никчемным мальчиком с фамилией своего папы, температурой больше, чем мамина месячная зарплата, и крохотной спаленкой для него одного.
Ему страшно, ему одиноко, ему холодно.
— Джордж, ты посмотри на себя, — мама трясет его за плечо, как тряпичную куклу, — ты весь раздуваешься от температуры, как… как… как шар!
Мама поражено округляет рот.
Уотерс впервые видит ее удивленной.
Он шмыгает носом.
Хочется пить.
Стучат зубы.
— Почему ты не слушаешься меня? А ну сейчас же пошел в кровать! Ты хочешь от пневмонии умереть? Ты хочешь меня в могилу уложить? Ты этого хочешь? Ну, скажи!
— Мам, мам… я не могу, прости, мам, пожалуйста, — он лепечет, как младенец, и глотает слезы. Во рту — горько, горько, горько. — У меня не получается, правда.
— Старайся! Старайся, я кому сказала? Когда ты уже придешь ко мне домой? Совсем забыл обо мне, глупый мальчишка, хочешь меня оставить, как твой отец?
Уотерс ревет навзрыд, в глазах точно две дамбы прорвало, и он плачет и плачет, и не может остановиться, ну конечно, он ведь глупый мальчишка, несносный мальчишка, который только и может, что…
— …дерзить мне постоянно!
— Я не хочу тебя оставлять, нет, правда, нет.
— Тогда почему ты не идешь домой? Сколько можно заниматься ерундой в этом своем Лондоне с гитарой — или на чем ты там играешь? Это из-за этой девки? Обрюхатишь ее, а что потом, а? Ты обо мне, обо мне подумал? Сначала твой отец, потом Джон, теперь ты, вам бы только играть, только бы уйти от меня.
— Я хочу домой, я просто хочу домой, — содрогается Уотерс. Он пухнет, пухнет все его тело, и ноги, и руки, и голова, одна тень за окном отрывается от своих темных сородичей и подходит к нему ближе и ближе, — мама, я так хочу домой.
— Но ты и есть дома.
— Я не помню, я не помню, где дом! — Уотерсу хочется согнуться пополам, но магический суперклей держит его в одном положении, даже головой не качнуть, все тело онемело, как под анестезией, снаружи пусто, а внутри — страшно, одиноко, мокро от слез.
«Вали домой, если еще не забыл, где это!»
Теперь тень стоит почти вплотную, ее темное тело без лица расплющено стеклом. Она идет медленно — почему так медленно, Уотерс уже не может стоять на этом месте с мамой, повторяющей ему на ухо, что он совсем как отец, что он уйдет и не вернется, а она останется в пустом доме наедине с потрескавшимися фарфоровыми чашками и армейской формой в нижнем ящике комода.
А потом тень сотворяет чудо. Неведомым Уотерсу волшебным способом она открывает одну из оконных створок и переступает через порожек, впуская в отравленную вирусом и слезами спальню Уотерса нагретый воздух и желтые, лимонадные лучи.
Уотерсу кажется, что он падает под лед. Вода — теплая, совсем как та, канализационная, в ванной, а вот он, напротив — холодный, сейчас он растает под коркой теплого льда, и тогда он, Джордж Роджер Уотерс, будет во всех водах сразу, и тогда его останки унесет по течению в море.
Неожиданно у него получается переступить с ноги на ногу.
Он теряет равновесие и едва не падает.
Совсем как игра «жарко-холодно» — до этого было жарко, а теперь он идет все дальше и дальше от дома, и становится все холоднее и холоднее, и он будет мерзнуть, пока не околеет, он точно околеет.
— Роджер.
Тень умеет разговаривать.
Мама наконец отстает от него. От разочарования ее лицо заострилось, нос стал длиннее и брезгливо сморщился.
Уотерсу стыдно за свое поведение, за то, что он расстроил маму, за то, что он был очень, очень плохим мальчиком.
Она так и говорит:
— Ты был очень плохим мальчиком сегодня. Очень непослушным.
Он краснеет. Мама всегда говорит такое при гостях, а ведь он уже взрослый, слишком взрослый для публичной порки, правда ведь?
Сам он не очень-то в этом уверен.
— Роджер, ты меня слышишь?
Тень оказывается воришкой — она крадет чье-то очень знакомое Роджеру лицо, шарик на самой ее верхушке обрастает светлыми волосами, древесные ветки покрываются кожей, а два корня в самом низу скрываются под светлыми брюками-клеш.
Тень очень осторожно проводит рукой — ага, это рука! — перед его лицом.
Роджер пару раз моргает.
— Терри, перестань мельтешить уже, пожалуйста, — тень говорит неровно, но все же говорит, а это значит, что она уже не тень, а самый настоящий человек, кто-то с лицом, именем и историей, кто-то очень знакомый Роджеру.
— Роджер, ты можешь идти?
Роджер. Роджер — это он, не Джордж и не Уотерс, а Роджер, и это выталкивает его на поверхность, прочь из омерзительно-теплой водички, на самый верх, так что, возможно, скоро он сможет сделать вдо-о-о-о-ох.
— Мама, кажется, я просыпаюсь? Когда я проснусь, я лягу в постель, как ты хочешь, — Роджер говорит легко и уверенно, он говорит, как будто лжет.
— Он нас не узнает?
— Не знаю. Видимо, нет. Помоги мне перетащить его на диван, пусть ляжет.
Роджер поворачивается к маме и едва не отскакивает — это уже не мама, а что-то совсем иное, прыгучее, щетинистое и острое. Голос слишком низкий для мамы, а взгляд — мутноватый, зрачки похожи на две спелые сливы.
— Пойдем, Родж, давай, ты не торопись, — произносит Тень почти что умоляюще.
Когда у Роджера получается соотнести голос с тем, который он часто слышал на сцене в the Marquee, он понимает, что это Рик держит его под локти и тянет на веранду.
Он делает шаг, а потом еще один и еще.
— Как-то тебя быстро отпустило, Рик.
— И прекрасно, хотя бы кто-то нормальный на этом острове.
— Ты имел в виду скучный.
— Терри, не сейчас, пожалуйста.
Шажок за шажком, топ-топ-топ, они подходят все ближе и ближе к продавленному дивану. Роджеру хочется рухнуть на него, тело гудит, руки болят, как будто он таскал гири, а ноги едва не отваливаются, точно он переплыл все Эгейское море.
Роджер с трудом сгибается и, ложась на бок, подтягивает ноги к себе. Жарко. Этот сучий жар греческого солнца. На столе стоит нетронутая бутылка узо(2). Одна мысль о нем вызывает тошноту.
Джонс до сих пор сидит, скрестив ноги, покачиваясь из стороны в сторону, из чего Роджер заключает, что ему должно быть хорошо, а куда подевался Уизел, он понятия не имеет.
Рик стоит напротив него, вглядываясь ему в лицо. Терри тоже валится на диван, и Роджеру приходится подтянуть ноги, так что он едва не бьет себя коленями в подбородок.
— Словил бэд трип, да, Родж? — выдавливает Рик. Видимо, сам он еще не до конца отошел.
— Да его просто сильно зацепило.
— Ты посмотри на него, он дрожит, ты идиот или что?
Терри только пожимает плечами и хлопает Роджера по спине. Роджер так смертельно устал, что даже не хочет открутить этому клоуну руки. Странно, но руки у Терри такие же, как у мамы — мягкие, с аккуратными ногтями. Роджер думает, что никакого отношения к кислоте это сходство иметь не может, и эта мысль греет его, как никогда не согреет кипящее солнце Патмоса.
Тогда Роджер хватает Терри за кончики пальцев и сжимает их. Действительно, мягкие и нежные и мамины.
Поняв, что он только что сделал, он разжимает хватку. Он бы даже вскочил с дивана, но тело пока слишком плохо слушается.
Наверное, Роджер помешался.
Солнце печет все сильнее, голова от него начинает кружиться, а внутри нее начинают ворочаться мысли о возвращении в Англию, о встрече с Джуди, Джоном и матерью — его настоящей матерью, а не этой слабой истеричной женщиной, которая ему привиделась.
Он вспоминает и видение о Сиде с его просьбами о кроличьей лапке, но не может припомнить, сделал ли он ему тогда этот талисман или нет, и просил ли Сид об этом вообще? Роджеру хотелось, чтобы все это оказалось реальностью, но чему можно доверять в мире, где неясно, что привиделось, а что нет?
Сид сейчас, наверное, где-то у Средиземного моря. Или в Бретани. Или в самом Париже.
Роджер открывает было рот, чтобы сказать, что завтра же купит билет домой, но почему-то осекается.
— Я хочу вернуться в Англию, — только и говорит он. А потом все же решается задать вопрос, который вертится на языке чуть не с первого дня на Патмосе: — Не знаешь, когда Сид возвращается?
— Двадцать пятого, если не ошибаюсь.
Значит, почти через две недели.
Это так долго, что Роджер не знает, как пережить эти дни в Лондоне, на их улице, в их доме, в их спальне.
Он хочет прямо сейчас позвонить Джуди и спросить, готова ли она любить его без оглядки все это время.
Прямо так — любить без оглядки.
Еще он не представляет, как и на чем будет один добираться до Англии — но он готов и вплавь, так ему хочется побыстрее убраться отсюда.
Роджер не понимает, как Сид может так часто и с таким блаженством принимать ЛСД — должно быть, тот был не прав, и на трипах они видят совершенно разное, и, сколько ни грызи сахарные кубики, Роджеру никогда не увидеть то, что видит Сид.
Единственное, что он знает, и понимает, и представляет — так это то, что он никогда больше не станет принимать психоделики.
***
There was a Young Lady whose chin
Resembled the point of a pin;
So she had it made sharp, and purchased a harp,
And played several tunes with her chin.
Edward Lear, «The complete nonsense of Edward Lear».
Он все-таки купил Джуди то платье.
То самое платье, синее, с длинными рукавами, подолом, расшитом кружевами, и небольшим вырезом на спине, которое он присмотрел для нее после их успеха в the Marquee. Платье сшито из какого-то мягкого и легкого материала, названия которого Роджер не знает, но оно удивительно подходит Джуди, потому что она на ощупь такая же легкая и мягкая.
Когда Роджер заходит к ней в комнату в ее кембриджском доме — впервые за последние три года, — в голове тут же прощелкивает: та похожа на комнату Сида и Розмари. На стене висит постер с одной из фотографий Ман Рея, стол уставлен коробками с кистями и баночками с засохшей краской. Парочка глиняных ваз, которые Джуди перевезла сюда в один из своих редких визитов. На аккуратно заправленной кровати лежит реплика куклы Эдисона. Роджер подбирает ее, прикасается к жестким синтетическим волосам, лезет ей под платье, щупая между ног, и, не обнаружив ничего, крутит ручку на спине.
Фонограф начинает задыхаться и кашлять, но через треск Роджер все равно слышит механический голос, читающий:
— Twinkle, twinkle, little star,
How I wonder what you are!
Up above the world so high,
Like a diamond in the sky(3)!
Будь у него такая в детстве, он бы боялся ее до смерти. И как девчонки могут это слушать — нарочно писклявый взрослый голос читает затертые тысячами повторений стихи. Широко распахнутые стеклянные глаза, острые ресницы из конского волоса и маленькая, работающая на последнем издыхании голосовая машина, похороненная в пластиковом тельце.
Джуди поворачивает ключ в двери.
— Папа купил мне ее на восемнадцатилетние, — смешок, — сказал, что я уже вышла из того возраста, когда ее боятся.
— Как ты ее назвала?
— Никак. Или назвала как-то, а потом забыла, — Джуди забирает куклу у него из рук и ставит на одну из книжных полок. Позади нее остаются сияющие глянцем корешки «Тесс из рода Д’эрбервиллей»(4) и «Миссис Дэллоуэй»(5).
Джуди, вся как будто вытянувшись, пристально смотрит на него.
Рядом с ней он кажется себе слишком высоким, слишком большим — большим, как выросшая Алиса, которая пытается снова пролезть в кроличью нору, но та не пускает ее, слишком маленькая, слишком узкая.
Он ведет по щеке Джуди тыльной стороной ладони, как будто не узнавая.
Кажется, будто они не виделись целую вечность.
— Ты скучала по мне? — он ведет рукой вниз по ее шее, теребит воротник ее совсем нового платья, прихватывает ее за локоть, притягивая к себе.
Ему хочется ее голоса даже больше, чем слов, чем губ, чем поцелуев. Он помнит ее губы, помнит ее груди, ее талию и ступни, но ее голос, который он так часто слышит по другую сторону провода, вымывается из его памяти раз за разом.
Он помнит, что она говорила, но не помнит, как.
Он помнит ее голос — успокаивающий, собранный, таким обычно гипнотизирует детей в начальной школе, а потом они вырастают, и он начинает казаться им наигранным; ее голос похож на клетчатую бумагу в новой тетради, таким он его помнит, но ему нужно услышать его еще раз, чтобы больше не забыть.
Нужно выучивать его наизусть, как очередную песню.
— Не сжимай меня так сильно.
— Джуд… — он поднимает ее руку к своему лицу и целует костяшки, — скажи мне, скажи, ты скучала по мне?
— Ну зачем ты спрашиваешь меня… — она переводит взгляд в сторону, стушевавшись, — правда, разве меня, нет, нас с тобой сейчас тебе мало?
Он качает головой, и они целуются. Это чем-то напоминает их первый поцелуй, когда Роджера сразу же угораздило полезть языком ей в рот.
Рот Джуди был как клецка — мокрый и клейкий. Роджер тогда завяз в нем на пару минут. В поте лица старался расшевелить ее язык своим, но ничего не выходило. Больше смахивало на неуклюжее лизание клецка в темноте, и как бы он ни старался, комок теста не хотел отвечать ему взаимностью.
Когда они отстранились друг от друга, Роджер смотрел на Джуди не отрывая глаз, ожидая, что она сейчас вытрет рот рукавом, но ничего подобного она не сделала. Потом они неуклюже распрощались, и она исчезла за воротами своего дома.
Роджер зачем-то убедил себя, что она все-таки утерлась, как только закрыла за собой входную дверь. Возможно, потом даже сполоснула рот водой или почистила зубы.
В этот раз она отвечает ему.
В голову тут же бьет мысль: они могут вот так вот недвижно стоять и целоваться так редко, что можно пересчитать по пальцам. Еще в голове шумит от осознания, что с Сидом они целуются чаще — правда, с ним это всегда выходит резко и торопливо, и Роджер так до сих пор и не придумал оправдание этим поцелуям.
От этих мыслей ему делается дурно, и он оглаживает тело Джуди, поднимаясь от предплечий к ключицам. Она отворачивается и фыркает, как собака, которую гладят против шерсти.
Роджер тянет ее за волосы. Светлые и ломкие. Хочется взять и цапнуть ее за мочку зубами, но для этого нужно согнуться в три погибели, да и вряд ли Джуди это понравится.
— Не так сильно, — просит она, и добавляет неспешно: — пожалуйста.
Он отпускает ее. Руки повисают, как плети. В голове холодно, а в паху горячо — предсказуемость должна успокаивать, но у него все не получается до конца угомониться.
Хочется трахаться, хочется грязного секса, чтобы потом было стыдно, и он бы пришел домой к матери и сел есть пастуший пирог, запивая водой из-под крана. Так и будет, и потом они выпьют чай, и все это время он будет украдкой посматривать на мать, ведь она точно знает, чем он занимался с «этой девчонкой Трим» нынче в полдень.
Джуди роется в крохотном сувенирном сервизе, расставленном на одой из полок. Подняв крышку чайничка, она достает серебристый пластиковый квадрат, и тут-то Роджер краснеет.
Все вновь происходит не так, как он хотел. Они должны были сначала заняться сексом, лизать друг друга, кусать, целовать, пить и затыкать друг другу рты, а стыд должен был придти гораздо позже. Но стыд не спрашивает его и приходит сейчас, уродливо заливая лицо Роджера краской.
Джуди стоит в той же нерешительности, что и он. Она поглядывает на кровать, как будто совсем не хочет туда забираться, не хочет повторять все эти банальные движения — туда-сюда, сунь-вынь — плюс кислородное голодание под одеялом. Потом она смотрит на Роджера, и он думает, что лучше бы она продолжала глядеть на кровать.
Она смотрит так, как будто и его она тоже совсем не хочет.
Джуди выглядит такой маленькой, хотя она младше его всего на месяц.
Она решается подойти к нему и всовывает ему в руку запечатанный презерватив.
Каждый раз, когда она делает это, он вспоминает как сам месяцами мучился у аптеки и не решался зайти.
А Джуди непонимающе глядела на него, слегка сощурившись, и они спорили, спорили, спорили.
После таких ссор он почему-то возбуждался еще сильнее, но вместо секса с ней ему хотелось уйти.
— Ты хочешь меня?
Джуди молча сжимает его ладонь и лижет ему кончик большого пальца.
— Джуд, скажи, ты никогда не говоришь, я хочу знать.
— Зачем ты спрашиваешь сейчас? Ты никогда меня об этом не спрашивал раньше.
Он хочет сказать, что раньше все было по-другому, но не знает, что именно.
— Надо быть тихими. Мама дома…
Он целует ее, заставляя проглотить конец предложения. Они не занимались этим у нее дома с выпускного класса. Джуди закрывала дверь на ключ, зашторивала окна, и они по-мышиному копошились на простыни.
Это всегда случалось быстро и заканчивалось по просьбе Джуди, сразу когда Роджер кончал.
Джуди нравится все, что происходит до и после — когда он прикасается к ней ртом, когда они лежат взмокшие в нагретой постели, сцепив руки, когда он целует ее шею, грудь и живот.
Она редко касается Роджера ртом или руками, но иногда она просит, чтобы он проник в нее пальцами. Роджеру кажется, что смотреть на нее в этот момент даже лучше, чем спать с ней по-настоящему. Каждый раз, когда она сжимается изнутри, Роджер теряется от удовольствия и одновременно что-то теряет. Каждый раз, когда они занимаются сексом, он расщепляется на части, которым и названия дать не может, распадается и падает, из раз в раза, из раза в раз.
Иногда он думает о том, догадываются ли родители Джуди, чем они занимаются, заперевшись в спальни.
Он боится узнать ответ.
Роджер не спал ни с кем с июня.
С того раза с Сидом.
С того раза, как Роджер его трахнул.
Он понятия не имеет, сделают ли они это еще раз, помирятся ли они, вернется ли тот от своих чертовых лягушатников — и каждый раз, когда он думает об этом, у него прихватывает в груди и в паху.
Он снимает с Джуди платье, вспоминая, как стоял в магазине и держал его в руках.
— Какой вам нужен размер?
— Я… я не знаю, моя девушка довольно маленькая, ниже меня примерно на… как-то так, — он приставил ладонь к шее.
Продавщица многозначительно улыбнулась.
— Это не она маленькая, это вы слишком большой.
Роджер снимает с Джуди туфли, тянется к крючку бюстгальтера — тот, конечно, застревает, и Роджер возится с ним, как девственник, и злится, злится, злится так сильно, что хочет порвать его совсем. Ему кажется, что еще немного — и он взорвется на месте, хочется, прижать Джуди к постели и войти в нее, и раствориться в ней.
— Что с тобой сегодня? Ты резкий, — благо, в голосе Джуди скорее улыбка, чем испуг.
Они падают на кровать. Роджер щекочет Джуди под ребрами, но останавливает ее, когда она собирается разорвать упаковку с презервативом. Он мокро целует ее, спускаясь ниже на неразобранной постели. Так жарко и тесно, хоть шею ломай — кровать упирается в деревянную стенку шкафа, так что Роджер гнется в три погибели, склоняясь к ее лобку, а Джуди изо сих сил старается не шевелиться, но от этого только дрожит. Мелко-мелко.
Еще до того, как Роджер обводит языком ее половые губы, он чувствует у себя во рту знакомый вязкий вкус. Здесь волосы у нее темнее и жестче, чем на голове, но почему-то, когда он, прикрыв глаза, поглаживает ей промежность, никакой разницы не чувствуется.
Как глупо.
В какой-то момент в голове опять стреляет: знала бы Джуди, что побывало у него во рту за последний год, ее бы точно затошнило.
Но сейчас она способна только трепыхаться на кровати, закрывать лицо и рот руками, на этой самой кровати, на которой они столько раз спали, когда учились в Upper Sixth(6), на кровати, на которой еще полчаса назад лежала пищащая детские песни страшная кукла.
Такая же светловолосая и синеглазая, как сама Джуди.
Роджер чуть отстраняется и сжимает зубы. Джуди приподнимается на локтях и говорит едва слышно:
— Я не могу, у меня не получается… извини, — теперь и она тоже вся красная.
Роджер ничего не отвечает и снова склоняется над ней. Затекло скрученное тело, спина и шея, но он продолжает, слыша, как голова Джуди падает обратно на подушку.
Она все-таки кончает, долго и молчаливо, сцепив ноги у него на плечах, и на губах Роджера вырисовывается неуместная усмешка.
Он проскальзывает выше на постели и ложится на бок, вглядываясь в ее порозовевшее, с тонкими чертами лицо.
— Хочешь, я сделаю тебе это?.. — она проглатывает слово и порывается встать, но Роджер не дает ей.
Он хорошо знает, что Джуди терпеть не может делать ему «это». Так же сильно, как он сам этого хочет.
Роджер открывает окно, вдыхая свежий воздух летнего Кембриджа.
— Хочешь сходить на ужин в The Anchor? — спрашивает он после недолгого молчания.
В паху зудит, а в голове несвойственная в такие моменты трезвость.
Ему нужно как-то продержаться до двадцать пятого числа.
***
Whose woods these are I think I know.
His house is in the village though;
He will not see me stopping here
To watch his woods fill up with snow.
My little horse must think it queer
To stop without a farmhouse near
Between the woods and frozen lake
The darkest evening of the year.
He gives his harness bells a shake
To ask if there is some mistake.
The only other sound’s the sweep
Of easy wind and downy flake.
The woods are lovely, dark and deep,
But I have promises to keep,
And miles to go before I sleep,
And miles to go before I sleep.
Robert Frost
На прощальный ужин мать устраивает пир: ростбиф, пюре, салат из шинкованной капусты с морковью, все, за что Роджер готов был удавиться, когда жил в Кембридже подростком.
Правда, тогда он все время так сильно хотел жрать, что мог сгрызть и ножки стола, когда приходил домой после тренировки по регби.
Сейчас мать сидит напротив, сложив руки на столе, и смотрит на Роджера, пока он накладывает себе салат и заправляет ростбиф горчицей.
— Ты весь вкус портишь горчицей.
— Мне нравится, когда остро, — просто отвечает он, отправляя в рот тонкий ломоть мяса.
— Извращение какое-то, — качает она головой, — ты режь его хотя бы.
Дома ничего не изменилось. Джон, которого заглотил Манчестер, все еще не может выбраться в родной дом на юг; город разжевывает его своими неровными улицами, беспорядочным графиком работы кэбмена, коллекцией красных шарфиков Manchester United и скидкой на полуденный чай со сконами в дешевых чайных. В отличие от него, Роджер заставляет себя приезжать в Кембридж хотя бы раз в два месяца на уикенд.
На кухне все так же устало жмурится лампочка, сковорода подгорает, чайник свистит громче всех вокзальных свистков, в их с Джоном спальне у стен стоят две кровати, а под потолком на тонкой нитке висит модель Supermarine Spitfire(7), с которой он так любил играть в детстве.
Он жужжал, представляя, как там — за окном, в том настоящем мире в далеком тридцать девятом, — зажужжали моторы, изгибал руку, представляя, как истребитель выделывает фигуры в воздухе. «Roger that! Roger that!» — говорил он самому себе и представлял, что он летчик, что он ничего не боится, что он будет жить вечно.
Он представлял, надув щеки и уперевшись рукой в пояс, что похож на папу. Что, увидь он сейчас своего сына — непременно гордился бы так же, как Роджер гордится им.
Ведь его папа — герой войны.
Дом тих.
Дом был тихим и много лет назад, когда они жили втроем — мама, Джон и он, и даже появление квартиранток не смогло его расшевелить. Дом оставался нем к призыву поиграть, дом не любил ни салочки, ни больницу — только прятки. Роджер затаивался в мансарде — оттуда можно было выбраться на крышу и сидеть, поплевывая вниз, на тротуар Rock Road, — он пытался скрыться под скамьями парков, в провонявших табаком и дешевым пойлом пабах, на перекрестках с указателями: «Лондон—Станстед—Или», в домах друзей, в квартирке миссис Робинсон, в сорванных у знакомых девушек поцелуях, но этого было мало.
Дом побеждал и всегда находил его, где бы Роджер ни прятался.
Дом любит напоминать Роджеру о том, что папа уже не вернется — черный костюм, в котором Эрик Флетчер ходил на работу, пара кепок, хранящихся в ящике в прихожей, сколько Роджер себя помнит, но никаких фотографий.
То ли их никогда и не было, даже со свадьбы, то ли мать выбросила их, когда пришло извещение.
Иногда Роджер спрашивает себя, помнит ли она, как выглядел папа.
Помнит ли она цвет его глаз, помнит ли, был у него прямой нос или с горбинкой? Помнит ли она его любимую колонку в газете, футбольную команду, за которую он болел, помнит ли, пил он темное или светлое пиво.
И если она все это помнит, то почему никогда не расскажет, ни Джону, ни ему?
Дом молчит, а Роджер ест ужин.
«Жрет, как конь, а все равно прямой и тощий, как проволока. У твоего сына все в дурь уходит», — так говорили маме соседки, когда Роджер в очередной раз привязывал к хвосту их разжиревшей кошки банку газировки, или топтался на клумбах в бутсах, или поколачивал чьего-нибудь сына. «На такого не напасешься».
Дом ловил его в ловушку и — раз, Роджер оглянуться не успел, — побеждал в игре. Дом всегда тут как тут, он даст о себе знать, придет во сне, в воспоминании, в звонке матери или в случайной встрече со школьным приятелем: «Ты давненько не появлялся в Кембридже, Уотерс».
Дом выигрывает всегда, кто бы ни водил. Когда Роджер ищет его, дом хорошенько прячется от него, оставаясь тусклой печатью в памяти или зудом в затылке, когда у него спрашивают, поедет ли он на уикенд домой, а Роджер не может припомнить, где это. Иногда Роджер готов волком выть, он останавливается и зовет дом, чтобы тот вышел из своего укрытия, чтобы была ничья, чтобы победила дружба.
Но дом все не выходит, заставляя Роджера гадать: а был ли он вовсе, или ему просто показалось.
Возможно — Роджер сомневается в этом, но возможно, что играет он совсем не с домом, а с самим собой, возможно, он ищет самого себя, того маленького мальчика по имени Джордж Роджер Уотерс, мальчика, который однажды спрятался так хорошо, что потом забыл, как выбраться наружу.
Мальчика, который забыл, что это все игры в прятки, а не настоящая жизнь.
Настоящая жизнь — за горизонтом, за болотами Кембриджа, вперед по магистрали, там, где в тридцать девятом начали кружить стайки Supermarine Spitfire, реальная жизнь там, Роджер, а совсем не здесь.
Совсем не в этом тихом доме.
Совсем не за этим столом.
И каждый раз, приезжая на уикенд к матери, Роджер понимает это все лучше.
— Ты руки помыл? — с сильным опозданием спрашивает мать. Перед ней только чашка English Breakfast и апельсин, который она чистит уже с четверть часа.
Роджер кивает.
— Я что-то этого не припомню, — зачем-то продолжает она, собирая пальцами край накрахмаленной скатерти, — иди. Сходи помой сейчас.
— Мам, да помыл я, — Роджер хмурится.
Мать мнется. Роджер чувствует, что она что-то замалчивает — ходит вокруг да около и смотрит ему в рот, как будто ждет, что Роджер сейчас признается ей в чем-то секретном.
На одно мгновение в голове мелькает мысль, что она узнала о них с Сидом, и он едва не роняет на пол столовые приборы.
— Я слышала, что вы с Джуди собираетесь снимать квартиру в Лондоне. Вместе.
Роджер не успевает почувствовать облегчение от того, что разговор не касается Сида — слишком быстро вскипает.
Он отодвигает тарелку, сцепляет зубы, по привычке прячет кулаки под столом. Видел бы себя со стороны — набычился, смотрит исподлобья.
В детстве мать тоже всегда узнавала о самых тайных его затеях, от нее невозможно было ничего спрятать.
Но сейчас он уже не ребенок.
Да и с Джуди они начали серьезно говорить о съеме квартиры совсем недавно. Роджер знает, как трудно найти жилье в центре Лондона, чтобы не остаться при этом без пенни в кармане. Да еще и некоторые арендаторы требуют документ о регистрации брака, боясь подмочить репутацию.
Кажется, Роджер был первым, кто предложил съехаться, но именно Джуди прописала бюджет, составила список обязательных покупок и обзвонила своих знакомых из Лондона, которые могли бы подсказать подходящее место.
— Ты, наверное, уже устал жить в пригороде. Highgate ведь пригород, да? — в голосе Джуди была одна только забота, когда она спросила его об этом.
— Да, но до центра рукой подать, — несколько преувеличил он.
— Словом, мне кажется, что сейчас самое лучшее время, ведь так?
Когда Джуди спрашивает его так неуверенно, разве он может сказать «нет»?
Они с Джуди встречаются уже пять лет, да это целая вечность, разве нет? Он целовал ее везде, где только можно, спал с ней, говорил «Я люблю тебя», а она послушно отвечала «Я тоже». Разве этого не достаточно для того, чтобы решиться жить вместе, как взрослые? Разве это не сделает все настоящим? И если у них все получится, значит, они и вправду подходят друг другу. Большой Родж и его Косточка, как он иногда ее называет. Она ведь действительно как косточка — маленькая, хрупкая и жесткая.
И он любит ее такой — по крайней мере, ему кажется, что то, что он испытывает, это любовь. Ни в кого больше он не влюблялся, сравнивать ему не с чем.
Он почти что не изменял ей, а о тех, с которыми все-таки случилось, она никогда не узнает.
Роджер сделает все возможное, чтобы она не узнала.
И о Сиде — никогда.
Роджер делает глоток чая, кипяток обжигает гортань.
— Где ты это слышала?
— Это неважно, — говорит мать.
— А мне важно.
— Прекрати сейчас же, — отрезает мать, — я даже обсуждать это не хочу, но ты должен знать, что я считаю это глупой идеей, Джордж, — она вытирает уголок глаза и аккуратно переливает чай из чашки в блюдце. Горячая вода едва не переливается через край. Мать разламывает апельсин на дольки и отправляет одну в рот.
Роджеру хочется сказать, что ему все равно, что она считает.
Роджеру хочется сказать, что это не ее дело.
Но это, конечно, совсем не так, и поэтому он говорит:
— Ты просто ненавидишь Джуд.
— Ну конечно, нет, — она повышает голос. — Что ты там придумал у себя в голове. Дело не в этой твоей светленькой девочке, — она морщится — машинально, а может, подчеркивая свое нежелание называть Джуди по имени. — Я понимаю, что тебе кажется, что это любовь на всю жизнь и прочее и прочее, всем в твоем возрасте так кажется, но это не так. Тебе всего двадцать три, ты даже университет еще не закончил, тебе нужно больше думать об учебе.
— Я думаю о ней. Много.
— В перерывах между встречами с девчонкой Трим и бренчанием на гитаре.
— На бас-гитаре.
— Что ты сказал?
— Я сказал, что играю на бас-гитаре.
— Ты что, совсем меня не слышишь? — она отставляет в сторону блюдце. Она злится, но движения у нее, как всегда, точные, выверенные. Четверть века преподавания маленьким непослушным детям.
Роджер для нее сейчас — тоже маленький непослушный ребенок, который никак не выучит урок.
—Я знаю, к чему все идет. Вы считаете себя такими современными, верно? Ты, Джон, вы все? — она сухо улыбается. — Вы будете жить вместе, а потом оглянуться не успеешь, как она придет к тебе с круглым животом. А потом? Свадьба? Хочешь поиграть в настоящего мужчину? — ее улыбка становится для Роджера слишком острой, и он отводит глаза.
И спрашивает, тихо, не поднимая взгляда:
— А сколько было папе, когда вы поженились?
Что-то заставляет его посмотреть наверх, и он видит, что мать привстает со стула и подносит руки ко рту, когда будто он ее ударил.
— Как ты можешь…
— Но я просто спросил.
— Как ты можешь такое у меня спрашивать, — она качает головой, как учительница, показывающая ребенку, как она в нем разочарована. Сильно-пресильно.
В голове пенится стыд напополам с торжеством, а зверек возбужденно выписывает круги.
— Тогда было другое время, — ее голос дрожит — от гнева. — Мы были другие, ты, ты ничего не знаешь.
— Но если ему было можно, значит, и мне тоже.
— Ты не он! — она изо всех сил бьет ладонью по столу. Чай выливается за край блюдца, оставляя мокрые пятна на скатерти.
На этот раз Роджеру кажется, что это его ударили.
— Ты боишься, что я оставлю тебя, как он? — Роджер тоже вскакивает с места, поражаясь своей догадке.
— Как ты смеешь говорить мне это?! Твой отец никогда не оставлял меня. Да какой свиньей надо быть, чтобы сказать такое, а? И тебе не стыдно? Твой отец погиб за мир, за свою семью, — она кричит так громко, что сейчас ее, должно быть, слышат все соседи, — за тебя, твоего брата и меня. Неужели ты этого не понимаешь?
— Лучше бы он никуда не уходил! — Роджер тоже срывается на крик, но ор внутри его головы еще невыносимей, кричит все: он сам, зверек и сирена; звуки рейда прорезают голову, отдаваясь в затылке головной болью.
— Лучше бы он остался здесь с нами! — он подходит к матери ближе, как будто она не слышит. — Он ушел, и что теперь у нас есть?! Ты счастлива? А Джон? А я? Лучше бы он не был героем войны и не умирал под Анцио, лучше бы он остался, лучше бы был предателем, лучше бы… лучше бы он был плохим человеком, но остался!
Мать наотмашь бьет его по щеке. А потом еще и еще — частит руками, он почти не чувствует ударов, чувствует лишь, как слезятся глаза, хотя у нее тоже, они у нее зеленые и мокрые и блестят, совсем как у Роджера сейчас.
Как же они похожи. Мать и он.
Он перехватывает ее руки, ему почему-то очень хочется обнять ее, сказать, что ему жаль — что папа погиб, что Джон уехал и вряд ли когда-нибудь вернется, что ей пришлось воспитывать их одной, что сам он думает совсем не как она и не хочет меняться. Роджеру жаль за все, что он когда-либо сказал или сделал ей — но только не за эти последние слова.
Мать вырывается и отступает.
Роджер замечает, что она чуть ссутулилась, а в ее заколотых волосах видны серебристые пряди — и от одной мысли, что его мать стареет и, что время никогда не перестанет разделять их, Роджеру хочется плакать.
Он хотел бы, чтобы мама тоже расплакалась, чтобы они сделали это вместе, и тогда в первый раз в жизни за свои слезы Роджеру не было бы стыдно.
Но вместо этого она уходит, оставляя Роджера у стола с грязными тарелками, остывающим чаем и едва запахом апельсина.
Поставив ногу на ступеньку, она оборачивается.
— Твой отец никогда бы такого не подумал. И не сказал бы, — веско произносит она. Ее голос едва слышно дрожит. Никто другой не понял бы, что она плачет, но Роджер слишком хорошо знает мать, чтобы этого не заметить, — он был выше этого.
Зверек издает последний утробный вой, укладывается внутри груди Роджера и начинает пускать слюни. А возможно, он тоже плачет, кто его разберет.
Когда Роджер слышит скрип двери спальни, он собирает грязную посуду и переносит ее на кухню. Набирает в раковину воду, тупо разглядывая, как она пенится от мыла.
В какой-то момент он выкручивает кран и выбегает на улицу. Он бежит долго, до самого дома семьи Трим, стучит в дверь и терпеливо ждет, пока ему откроют.
На пороге стоит Джуди.
У нее округлившийся от удивления рот.
На ней то самое синее платье.
Из кухни слышны голоса ее родителей.
— Я хочу, чтобы мы жили вместе, хочу всегда быть с тобой, — он сгребает Джуди в охапку и целует ее в губы.
У них убаюкивающий привкус черного чая и апельсинов.
***
I didn’t go to the Moon, I went much further — for time is the longest distance between two places.
Tennessee Williams, «The Glass Menagerie».
— Прощаясь, она показала мне белые зубки
И спросила, хочу ли я поцеловать ее губки.
— То есть, ты ее не трахнул?
— Непростительное заявление!
У тебя наступило затмение?
Она была слишком нежна и юна
Чтобы я, как последний кобель
Стал просить ее греть мне постель.
— Может, она не те губки имела в виду.
Гогот.
Голоса узнаваемы.
Вернее, один из них, до другого Роджеру нет дела.
Хочется выйти наружу, выбежать из дома, добраться до King’s Cross St Pancras и взять билет на ближайший поезд обратно до Кембриджа, но так поступают только сопляки. Да и тем более, они точно услышали скрип открывающейся двери, стук об пол тяжелой сумки и его топанье.
Вот, притихли даже.
Он остервенело пытается придумать, что бы такого приветственного сказать. Не молчать же, как будто он до сих пор всерьез обижен — но и не "здорово" же говорить. Он думает об этом все те десять секунд, что идет по линолеуму прихожей.
За полтора месяца, или сколько он там не был на Highgate, в квартире ничего не изменилось.
Бледные шторки на кухонном окне, прибитый к стене кусок заветрившегося лосося, запах травки и ромашкового чая, гора немытой посуды в раковине; все это густо разлитое по углам декаденство, от которого Роджера успел отвыкнуть за время отдыха в провинции, — от томика Бодлера в оригинале, засунутого под ножку стола, до постера «Фотоувеличения» с полуголой Верушкой и восседающим на ней белобрысом актеришке — во всю стену(8).
На этой кухне и через пятьдесят лет едва ли что-нибудь изменится — разве что пыли прибавится, а вместо этих Танджи и МакГи по дому будут расхаживать Танджи VII и МакГи IX.
А вот Сид изменился.
У него покрасневшая от солнца кожа, шелушащаяся на предплечьях и на лице, и белые туфли Gohills на каблуках, которые Роджер заприметил в витрине одного из магазинов на King’s Road.
Кажется, Сид еще больше вытянулся, хотя в двадцать лет вроде бы никто уже не растет.
Напротив него устроился какой-то не знакомый Роджеру тип с длинной свалявшейся бородой и стопкой книг на коленях.
— Я думал, ты возвращаешься завтра, — только и говорит Роджер. Спортивная сумка оттягивает одно плечо, на другом — чехол с акустической гитарой, без которой Лондон ему не позволила покинуть совесть. Вот он и стоит, перекошенный, как огородное чучело, и, наверное, тоже совсем другой — загоревший, с отросшими волосами, в дурацких щегольских очках с розовыми стеклами и косынкой в горох на шее.
Сид отвечает не сразу.
Сначала он смотрит на него, как будто и вправду не узнал, и только потом отвечает, делая паузу после каждого слова, как будто говорит что-то страшно важное.
— Я передумал ехать дальше
Решил вернуться чуть пораньше.
Бородатый мужик не обращает на Роджера никакого внимания — он изучает обложку верхней в стопке книги. Крупным красным шрифтом на ней выведено: «Корона жизни: изучение йоги», Сант Кирпал Сингх.
От голоса Сида в голове почему-то становится мутно, и сперва Роджер не может разобраться, что из этого название, а что — имя автора.
— Я пойду, знаешь, — он осекается и, чтобы избежать лишней неловкости, выходит из кухни. Под ноги попадается жирный Танджи, и он едва не наворачивается, пытаясь не отдавить ему лапы. Гитаре везет меньше — она со всей силы стукается грифом о дверной косяк. Роджер молится, чтобы с ней все обошлось, но даже не раскрывает чехол, чтобы проверить.
В голове все еще тяжелая зелень, рот наполняется слюной, и на какой-то момент Роджер решает, что у него сердечный приступ или кровоизлияние или что-то не менее ужасное и смертельное.
Когда он слышит знакомый цокот каблуков в коридоре, становится еще тревожнее и одновременно легче. Как пациент на приеме — доктор огласил диагноз, и теперь остается только стоять и ждать, когда он разъяснит все эти незнакомые слова на латыни.
Когда Сид входит в комнату, и она будто уменьшается в два раза. Роджер уже и забыл, какая она крошечная — а может, Сид и вправду вымахал?
— Ты, что вырос? — вопрос старого соседа, который произносит это каждый раз, как тебя увидит, а ты думаешь: а не заткнулся бы ты, индюк.
— Всех оставляю в дураках
Когда хожу на каблуках.
И верно. Каблуки у него дюйма полтора. Роджер замечает, что туфли обмотаны чем-то похожим на эластичный бинт, белым и сверкающим, как и их лаковая поверхность.
— Был разозлен, как настоящая химера,
Когда обувки не нашел того размера.
Роджер замолкает, раздумывая, что бы такого спросить, чтобы Сид не нашел подходящей рифмы.
Он не может понять, зол ли он на него до сих пор, обижен ли. Может, плюнуть ему в довольную рожу, чтобы знал, как часто Роджер вспоминал о нем этим летом? Чтобы отомстить за бэд трип на Патмосе и за недели в душном Кембридже, где он метался между матерью и Джуди, за все эти ожидания и сомнения.
Отчего-то Роджер уверен в том, что Сид приложил руку к каждой из этих вещей, и он не может перестать винить его в них.
Вместо этого он ляпает:
— И давно ты так разговариваешь?
— На дороге стало слишком скучно
Я начал рифмовать благополучно
И тут услышал хохот Фреда —
Сразу понял, что это победа!
Кстати, бородатая красавица
Тоже утверждает, что ей нравится, — Сид указывает подбородком на дверь, видимо, имея в вид того типа с ворохом индийской макулатуры.
— А мне нет. Звучит глупо и выпендрежно, — врет Роджер и наконец кладет чехол и сумку на кровать. Она выглядит так же, как в день его отъезда. Сида тогда уже не было — зашторенные окна, кусочки грифеля, сложенные в рядок на полу, кое-как заправленная кровать.
— Тот бородач не любит рок-н-ролл
Но не расстраивайся, он уже ушел.
— Так или иначе, — Роджер мнется, но все же заставляет себя посмотреть Сиду в глаза. По ним, как и всегда, нельзя понять, о чем тот думает, с Роджером ли он сейчас, или уже отвлекся на одну из своих сумасбродных, не имеющий никакого отношения к реальности мыслей, — я приехал, чтобы собрать вещи. Мы решили снимать квартиру с Джуди. На Shepard’s Bush.
Черт возьми, они не могут быть еще более разными.
Роджер, высокий и плохо скроенный, и Сид, сделанный неизвестным портным по специальному заказу.
Роджер знает, что Сид Барретт выкроен явно не для него, знает, что тот стоит сейчас перед ним, но на самом деле он далеко, «далеко-далеко за холмами», и от этого Роджера тошнит. Хочется открыть окно, перегнуться через раму, глотнуть свежего-свежего городского выхлопного воздуха, и никогда не оборачиваться назад.
— Спрятал я для тебя что-то в шкафу, внутри
Створку правую вскрой-ка, сам посмотри, — Сид кривится от криво срифмованных строчек и сам раскрывает шкаф, доставая оттуда бумажный сверток. Кидает его Роджеру — тот ловит, и упаковка рвется, обнажая что-то острое и жесткое.
Роджер угадывает и достает тонкий, больше похожий на рекламную брошюру «Вопль»(9). Откровения Гинзберга смотрят на него черными буквами, крепко держа при себе знаки препинания.
Он пролистывает книгу, удивляясь, как Сид смог найти ее во Франции на английском. Должно быть, американская контрабанда — шла на корабле по океану, огибая потерявший свое былое значение зеленый островок, где чахлая Викторианская мораль все еще запрещает книги.
— Долой цензуру, — улыбается он. Роджер читал «Вопль» и раньше, по чужим огрызкам, но даже не думал, что сможет стать обладателем собственной лицензионной копии.
Роджер открывает книгу ровно на середине — аккуратный шов, делит ее пополам:
— «Я с тобой в Рокленде
где ударам электрошока уже не вернуть твою душу уже не вернуть твою душу из паломничества ко кресту в пустоте».
Сид воодушевленно продолжает с ним по памяти:
— «Я с тобой в Рокленде
где под покрывалом мы целуем сжимая в объятьях Соединённые Штаты которые кашляют по ночам мешая нам спать».
Роджеру все еще жарко и муторно, а из книги словно дует ветер, который Роджер собирался найти в открытом окне. В голове пульсирует сказанное Сидом когда-то «Правил нет! Правил нет!». От этого хочется взять бас и упражняться двадцать часов подряд, пока руки не начнут болеть, как будто он товарные вагоны разгружал; хочется писать стихи — свободно, резко и точно, как умеет Сид; хочется подойти к нему и дать ему пощечину, хочется затолкать ему в рот косынку Роджера, чтобы он молчал и мычал сквозь нее, хочется трахнуть его, хочется плакать над «любовными приключениями улиц с тележками полными слёз и плохой музыки».
Хочется стать «ангелоголовым хипстером».
— Ты пролистай до конца безо всякого риска
Там для тебя с Июля лежит записка
Ее не отправил я отнюдь не из лени
А просто на марку не было лишнего пенни.
Между листами Роджер и вправду обнаруживает открытку — на лицевой стороне изображен берег Сан-Тропе с дощатым причалом, где на фоне слившихся моря и неба стоит черноволосая женщина в облегающем бирюзовом купальнике. Она поднимает руку, точно машет кому-то, но на горизонте ни лодки, ни купающихся — только непроглядная, бесконечная синь.
На обороте мелким, убористым почерком Сида: «Я бы хотел сейчас бежать от подземки в нашу с тобой комнату на Highgate с новым сборником Керуака, черешнями и эрекцией, а не сидеть в каталажке!.. (Вот бы датского печенья.) (Вот тебе еще словцо: «ирекция», от латинского «гнева», — оно будет про ошибки в словах и злость друг на друга.)
P. S. Линдси пишет, что нашла нам чердак на юге Л. (И молока бы еще.) Она уже купила нам шшшикарного кота, поэтому, как честный человек, я не могу отказаться от ее предложения переехать.
P. P. S. Твой портрет обеспечил мне переход на следующий курс и даже стипендию, но я бросаю учебу, а это значит, мы станем электрическими-психоделическими-флуоресцентными профессионалами, а это значит, мы будем разъезжать по всему миру в розовом фургончике и давать концерты, а это значит, мы всегда будем друг у друга, а это значит — радар, лохмотья, сахар, тиковое дерево. (Пшенка-кашолка-серебряная ложка!!)
Твой Сид (?) 12/08/66».
Роджер шумно выдыхает.
Значит, и Сид переезжает. В голове длинно пробегают все вопросы, которые Роджер мог бы сейчас ему задать: как отреагировала его семья? А знают ли они вообще? Как он мог решить перебраться куда-то с этой своей моделькой, какой бы трижды умной она не была? Любит ли он ее? Любит, любит, любит? Почему Роджера так это беспокоит, так жалит, так бьет и кусает, и зверек так грызет его на этих мыслях, так выжирает изнутри.
— И когда ты переезжаешь?
— Там в доме сейчас чинят лестницу
Так что где-то в конце месяца.
— Прекрати, — обрубает Роджер, — засунь свои стихи себе в задницу.
Это Сида почему-то невероятно веселит, он опирается о дверь спиной, так что волосы сминаются, образовывая вокруг его головы волнистый черный ореол.
— Я от тебя никогда не отстану
И рифмовать не перестану
Так что ты учись бежать и замирать,
Ведь с тобой я продолжу играть.
Роджер вспоминает Патмос, кислоту и видения. Как бы он хотел рассказать об этом Сиду — обида на него отпускает все скорее и скорее, хочется завалить его воспоминаниями о Греции, Кембридже, Лондоне этим летом, мыслями обо всем, о чем Роджер думал, что играл и писал.
— Бородач тот, как и я, проповедует Сант Мат
Скоро будет посвященье, долгожданный шах и мат
Очень дурно заставлять на улице его стоять
Но мне хочется сейчас одного лишь — с тобой спать.
Роджер сокращает расстояние между ними в один шаг, совсем как в их первый раз, когда они стояли, пригвоздив друг друга взглядами к стенам. Он хочет Сида так же сильно, но — по крайней мере, он надеется на это, — уже не так спешит, когда обхватывает его лицо, обрамляет ладонями, и целует куда попадется.
— Хочешь, закинемся химией, лето пока и жара?
Изведем и друг друга не выпустим хоть до утра?
Голос у Сида колеблется, сбивается, как будто датчики внутри него шалят, а Роджер молча смотрит ему в самые зрачки, стараясь не замечать своего темного отражения на их черной блестящей поверхности.
— Я уже пробовал. В Греции. У меня был бэд трип, — произносить это так же омерзительно, как вспоминать. — Я не хочу больше никогда пробовать эту гадость.
— Да понял я: ты ЛСД возненавидел
Но расскажи-ка, Родж, что ты под ним увидел?
Роджер встряхивает его за воротник и говорит ему зло, в самые губы, хотя настоящая злость и прошла уже давно, оставив место только похоти — черт подери, он ведь и не спал ни с кем, ни с одной душой, с того самого раза:
— Тебе что, совсем плевать, что со мной было?
— Конечно же, нет,
А там ты не видел парад планет?.. — Сид замолкает, и в этот раз кроме слюны Роджер чувствует во рту что-то еще, что-то горькое, что-то знакомо, отвратно горчащее — но он изо всех сил старается об этом не думать.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Nick Cave & Bad Seeds - O Children
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
@музыка: OST from "Shining"
@настроение: abused and amused to death and I will never repeat this fuckery again.
@темы: Я никогда не поступлю в Гарвард... (с), harold demure
Thirty-six characters from different stages of life - representations of different times - interact in one room, moving in loops, observed by a static camera. I had to draw and paint about 16.000 cell-mattes, and make several hundred thousand exposures on an optical printer. It took a full seven months, sixteen hours per day, to make the piece. The miracle is that the negative got through the process with only minor damage, and I made less than one hundred mathematical mistakes out of several hundred thousand possibilities. In the final result, there are plenty of flaws: black lines are visible around humans, jitters caused by the instability of film material resulting from film perforation and elasticity of celluloid, changes of colour caused by the fluctuation in colour temperature of the projector bulb and, inevitably, dirt, grain and scratches.
@музыка: Donovan - The Sun Is A Very Magic Fellow
@настроение: gonna drop out right away, dog-fox, take me home.
@темы: cinematographe, delicatessen, Красата., fine-artish
Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.

Adi Toch, metal objects. Large Reflection Bowl, patina on silver plated Gilding metal, 1 of 4 made. 2012 version containing 1,000 stainless steel balls was purchased for the collection of Fitzwilliam Museum Cambridge. The series of patinated bowls explores an experimental colouring technique; a liquid compound is applied on the metal by different methods to produce a unique mixture of variegated blues, greens and reds developed by a chemical reaction.
Глава девятая. Carrot, ebony ... copper, silk
Come-cum-come
Come back to me
With lavender pretzels and a dream catcher.
Return-turn me on-return
Return to me
With dope-Shiva-fingers and victims of the rye.
Drown-drum-drown
Me and me and me
In your electricity hair.
When my future's behind me
And possibly today possibly everything’s possible
Come and return and drown me again
‘Cause now it’s far too innate to call it pain.
— А я думал, я здесь единственный еврей, — ухмыляется Ник, глядя, как Роджер заглатывает две таблетки сразу. — Не перестарайся, дружок.
— Какой я тебе дружок, — Роджер грубит, одновременно сгибаясь пополам от смеха. Вытирает с подбородка нитку слюны. — А сейчас давай с тобой дойдем до бутылки и налижемся, — ему становится смешно от того, какой он дурень — второй раз за ночь мешать спиды с алкоголем, — но сейчас ему слишком хорошо, чтобы думать о том, как они будут при смерти валяться на полу утром.
Хотя до утра не так уж и далеко.
Они выдвинулись из The Marquee не раньше трех, по пути прихватив каких-то незнакомых любителей дармового виски и шумной музыки, и те за первые четыре автобусных остановки превратились в их самых лучших друзей. Хотя вот Сид этих людей и так знал, с кем-то он, кажется, вместе учится. А трех девчушек с верхнего уровня даблдекера им, возможно, даже удастся объесть всей компанией, такие у них сползающие чулки и высокие налаченные прически. Потому что, если честно, кроме дикой жажды и желания двигаться, пока не упадаешь, и болтать, пока язык в глотку не провалится, кроме этого Роджеру так сильно хочется трахаться, что его хоть туши.
— Давай, давай, пойдем, найдем нам кого-нибудь, — бормочет он, пока Ник отпивает виски прямо из горла. — Были бы у нас деньги на ром. На черный ром, черт, говорят, это такой улет.
— А тебя нехило развезло, Уотерс, — Ник качает головой и пьяно смеется, разводя руками. — И вот здесь я, значит, жил! Как нам вообще удавалось помещаться в этой комнатушке, а?
— Тогда ты был менее избалованный, вот что. А сейчас папочка подарил тебе машину, и ты можешь разъезж-ж-жать на ней по всему Лондону и клеить баб. Конечно, тебе нужна спальня побольше, и кровать, самое главное, большая кровать, и чтобы никаких скрипов, — Роджер падает спиной на их с Сидом постель, и та предсказуемо взвизгивает. Пружины впиваются ему куда-то между лопаток, и джинсы у паха натягиваются еще сильнее. Тело реагирует на знакомые поверхности куда лучше головы, хотя мозг сейчас должен работать в десять раз быстрее обычного, разве нет?
— А старик Леонард не против всего этого?..
Роджер резко приподнимается — лицо обдает жаром, но он заставляет себя спросить:
— Чего «этого»?
— Да того, что вы привели невесть кого в его квартиру и будете бухать здесь, пока не заблюете ему ковер? Даже котов не видно, забились, небось, куда-нибудь под шкаф. Они вообще живы еще? Когда я съезжал, они уже еле ходили, жирные такие.
От радости и злости на Ника за то, что тот напугал его до чертиков, Роджер хватает его за волосы и сильно тянет, улыбаясь от уха до уха.
— Отпусти, мудак, больно!
— Нет, нет, Леонарда вообще в городе нет, — Роджер хватается за горлышко бутылки и делает несколько поспешных глотков, проливая виски себе на рубашку. — Его пригласил прочесть пару лекций университет Ноттингема, вот он и свалил. А коты… да кому, блядь, какая разница, где сейчас эти жирные скотины, — Роджер обхватывает себя руками — его всего трясет, и, должно быть, уже давно, но понимает он это только сейчас.
Стучат зубы, он непривычно часто моргает, и хочется побежать, бежать, убежать.
— Хочешь засадить одной из этих? — спрашивает Ник и неровной походкой направляется в гостиную. Роджер следует за ним и едва не наступает босой ногой на осколки разбитой бутылки.
Узнает, кто это сделал — башку оторвет.
— Ты помнишь, как их зовут?
— Еще чего, я их первый раз в жизни вижу.
Они оба смеются, как полные придурки, и пялятся на девиц.
Те выглядят более трезвыми, чем они.
Жаль, тут нет Клоуза — он бы споил их как миленьких, под дурацкие прибаутки угощая их виски с колой в пропорции три к нулю.
На одной из них виснет Гилберт, сам похожий на девчонку — больно хлипкий, весь расхристанный, две другие треплются о чем-то с Сидом — вернее, треплются только они, а он совсем неподвижно сидит на краешке дивана, как будто примерз к месту, и бровью не ведет.
— Отбить у Гилберта бабу — раз плюнуть. Не-a, the times, they are not a-changin’(1)!
Роджер оставляет Ника позади, надеясь, что у того хватит ума не ходить за ним, а склеить эту тощую веснушчатую девчушку, от которой всю ночь не отстает Гилберт.
— Сид, — зовет он, подойдя вплотную к дивану.
Сид реагирует не сразу, но все-таки поворачивает голову на голос и смотрит на Роджера так, будто никогда раньше не видел.
— Хочешь отойти? — спрашивает Сид и сразу встает — несколько тяжело и неловко, но тут же встряхивается, и в глазах у него появляется знакомый блеск, а это значит, что игра в очередной раз началась, и всем пора занять стартовые позиции, потому что через секунду — бах! — из пистолета вылетит пуля, разорвется, и тогда начнутся бега.
— Пойдем, я давненько хотел тебе кое-что показать, мой сердечный друг Роджер-Поджер, у тебя после этого челюсть упадет на пол, как в мультфильмах, а ты сейчас такой пьяный, что ее и не сыщешь. Пьяный в стельку — а ты умеешь стелить стельки? Вот я нет, какая жалость, — Сид, подтягиваясь на руках, выбивает щеколду у двери на чердак, приделанной на потолке в самом углу гостиной. Поскрипывая и охая от старости, как и все в этой древней квартире, выкатывается лестница. Сид легко взбирается вверх, стряхнув свое сомнамбулическое состояние. Девицы за их спинами жмутся друг к другу, как брошенные щенята, и их сплетенные руки напоминают Роджеру цветные картинки из журнала Penthouse(2), где такие вот девицы целовались, вжимались друг другу коленями меж ног и трогали друг друга — везде. Роджер, наоборот, поднимается с трудом, чудом не сверзившись вниз. Чердак пыльный и темный, он пахнет старостью и еловыми досками и встречает их разбросанными повсюду инструментами, от ситаров до ксилофонов, к которым никто, кроме странных квартирантов Леонарда, в жизни не притрагивался.
Леонард держит здесь все то, что не помещается в его спальню: восточные флейты всех размеров и видов, рояль с треснутой крышкой, неизвестно зачем ему нужный, когда в гостиной стоит настроенное бехштейновское фортепиано; пыльные фолианты, о которых он, наверное, давным-давно забыл, а до него их никто, кроме автора, не открывал; тяжелые ключи от несуществующих замков, пара сундуков с тряпьем; то, что Леонард называет корнями мандрагоры, больше похожее на мутировавшие капустные кочерыжки, пустые бутылки: те, что подороже — Леонарда, те, что подешевле — его квартирантов.
Все, что попадает на чердак, на чердаке и остается, вмерзая в прошлое.
— Сид-ни, — по слогам произносит Роджер. В голове вертится какая-то детская песенка, которую он тысячу лет не вспоминал. Слов и не помнит — только мелодию; она шла, точно лошадь гарцевала.
Ему впервые спел ее Сид — мать этого не любила, а вот Сиду нравилось нашпиговывать его сказками, легендами и песнями, воспитывать Роджера на свой лад, скармливать ему все то, чему его самого однажды обучили родители или сестра. Невольно приходит в голову сравнение с псом, которому маленький мальчик исподтишка бросает куски ветчины с тарелки.
— Смотри-ка, — говорит Сид. У самой стены, рядом с окошком, стоит массивный китайский гонг. Должно быть, он стоит здесь давно — такую штуку незаметно на чердак не затащишь, — но Роджер видит его впервые. — Он всегда был накрыт, видишь? — Сид показывает на лежащий на полу лоскут ткани.
Роджер подходит ближе, рассматривая медный круг, и пытается вообразить, какое громкое, гулкое тремоло можно извлечь из него одним ударом. Он замечает колотушку, спрятанную за одной из подпорок гонга, и тянется было к ней, когда Сид перехватывает его руку — очень резко, как будто ему не за что удержаться.
У него неожиданно мокрая, вспотевшая ладонь.
— Не надо, — сипло говорит он. — Весь дом перебудишь, а мы же этого не хотим, — он заставляет себя улыбнуться.
— Под чем ты сейчас? — с искренним любопытством осведомляется Роджер.
— Это гонг chau, — сделав вид, что не услышал вопроса, поясняет Сид. Хотя кто знает, возможно, он действительно его не услышал, — с китайского переводится как «мишень», его раньше использовали, чтобы расчищать дорогу для всяких важных серых костюмов.
— Разве тогда уже были чиновники?
— Когда «тогда»? — Сид замолкает и тут же смеется сам над собой. — В общем, тогдашние полицаи использовали его, как сирену.
— Ясно… — амфетамин баламутит мозги и вновь подбрасывает Роджеру знакомую мелодию. — Ты не помнишь тот стишок, там было что-то про камыш и все время повторялось: «ho»? Так запала в голову, но вспомнить, чтоб его, никак не могу, — он трет лицо руками.
— I’ll sing you one, Ho
Green grow the rushes, Ho
What is your one, Ho?
One is one and all alone
And evermore shall be so.(3)
Сид проговаривает ее очень тихо, как будто их могут подслушать, но Роджер слышит каждый звук.
— Так глупо. Все говорят «камыш у реки», хотя на самом деле это рогоз. Никому не нравится слово рогоз, оно, что, не поэтичное? — Роджер понимает, что его несет, нужно срочно тормозить, но найти тормоза у себя в мозгу никак не выходит.
Кажется, он забыл, где они.
— А в чем разница? Для стихов все едино.
— Но это неправильно… — Роджер хочет добавить что-то еще, но не может, не может выудить слова из собственной глотки.
— Что неправильно?
— Просто неправильно… я не знаю, — Роджера прошибает холодный пот.
Ему точно не стоило мешать спиды с виски.
Сид подзывает его жестом, и они оба присаживаются на трещащий под их весом подоконник. Роджеру хочется сказать: вот будет хохма, если он обвалится. Ему хочется признаться: он умирает, потому что в желудке все переворачивается, и внутренности, по правилу уробороса, жрут сами себя. Ему хочется попросить: пусть Сид возьмет его лицо в руки и сделает так, чтобы сразу стало лучше.
Он молчит, язык неподвижно лежит между зубов, губы не двигаются.
Сид прикасается к нему, нащупывает пачку табака в нагрудном кармане. Сказать бы, чтобы тот снял с него липнущую к телу рубашку, но язык Роджера не слушается.
Сид сворачивает самокрутку из папиросной бумаги Роджера, набивает ее табаком Роджера и вставляет с одного конца фильтр из его пачки.
«Ворюга», — собирается сказать Роджер, но Сид вовремя затыкает ему рот сигарету.
Они сидят молча, из дыры в полу слышатся голоса и музыка, свет ламп в гостиной освещает небольшой закуток чердака, а из закрытого окна под боком ощутимо поддувает. Светлеет, и Роджер вглядывается в просыпающийся для новой рабочей недели город, пытаясь разглядеть Leicester Square — ведь недаром же говорят, что с Highgate виден и другой берег Темзы? Или даром?
Когда легкие почти переполняются дымом, Роджер убирает сигарету из губ и выдыхает. Несколько колечек дыма пару секунд стоят в воздухе, а потом тают у них с Сидом на глазах.
Сид вновь застывает — как фильм с сорвавшейся бобиной. Глаза его затуманиваются, становятся похожи на большие темные бусины.
— Где ты сейчас? — удается произнести Роджеру.
Сид отвечает не сразу. Он разлепляет губы с тихим звуком и доверительно сообщает:
— Далеко. Куда дальше, чем ты можешь представить.
— Можно с тобой? — спрашивает Роджер — он спрашивал так в детстве, когда они играли в прятки, Розмари водила, и Сид вел его за собой в один из уголков дома.
— Сегодня не выйдет, у меня ничего нет для тебя… — его голос затухает на середине фразы, он вновь замолкает и бездумно смотрит Роджеру куда-то ниже подбородка.
Роджеру хочется, чтобы тот заговорил, он готов зарычать от разочарования, что тот не хочет поболтать с ним, хотя бы немного.
Возможно, он бы хотел поболтать с теми рыбоньками внизу? Познакомиться с ними поближе, в горизонтальной плоскости?
Был ли Сид когда-нибудь одновременно с двумя?
Вот Роджер не был — а он бы хотел, очень хотел.
Роджер бы хотел попробовать все. Попробовать все, что когда-либо делал Сид.
Роджер обнаруживает свои пальцы у Сида во рту — он не помнит, как они там оказались, он только старается дышать глубже, чтобы не стошнило, а Сид прикрывает глаза и лижет его пальцы. Язык чуть шершавый, зубы с силой сжимаются, а когда он втягивает щеки, все его лицо заостряется; Роджеру кажется, что его пальцы всасывает в теплую, мокрую воронку, из которой он может и не выбраться.
Роджер подается вперед, сигарета выпадает из руки. Он пытается за что-нибудь ухватиться, восстановить равновесие, чтобы не упасть, как сигарета, и они с Сидом нелепой грудой конечностей вжимаются в стену. Роджер ощупывает его с ног до головы, до кровоподтеков и складок на одежде.
Вспухшие губы рыщут по лицу Сида, точно пытаясь разбудить его.
— Не сейчас. Ты бы себя со стороны видел, весь серебришься… и стояк у тебя серебрится. Серебрится и стоит, как… как сталагмит… это же все увидят, когда ты выйдешь.
— Это потому, что ты мне давно не отдрачивал.
— Это потому, что ты слишком сильно хочешь этого. У тебя даже уши серебрятся, мне глаза режет, — Сид смеется и наклоняет голову так, что Роджер впечатывается ему ртом куда-то висок.
— Я тебя хочу.
— Это я уже слышал…
Раздается жуткий грохот.
Диск гонга покачивается из стороны в сторону, потому что Роджер со всего размаху задел его локтем. Голоса внизу настороженно затихают, а потом кто-то выкрикивает:
— У вас там все хорошо?
Сид кашляет пару раз, а потом кричит им, громко и отчетливо:
— Да, у нас все на одиннадцать из десяти! Мы сейчас спустимся — ждите, ждите!
— Перебрали, что ли?
— Точно! — он тут же понизив голос, добавляет: — Давай, Родж, нам нужно возвращаться с наших небес на Землю, три, два, один, пуск, — пытается вывернуться, и Роджер уже готов его отпустить, когда спиды вдруг снова прошибают его со всей силы, и он разворачивает Сида спиной к стене и со всей силой давит ребром ладони ему между лопаток.
Сид частит его имя, но не сопротивляется, даже когда Роджер вжимается в него пахом, так что член через все эти слои шмоток трется о его поясницу — даже когда он, не выдержав, говорит.
Говорит полную галиматью:
— Я хочу тебя трахнуть, трахнуть, понимаешь, мне нужно тебя трахнуть, хочу трахать тебя, постоянно, знаешь ты это или нет?
Роджер замолкает и сразу резко отстраняется.
Он никогда такое никому не говорил. Даже случайным девушкам. Даже Джуди. Особенно Джуди.
Роджер не знал, что способен на такие желания. На такие слова.
Он не знает, как именно проворачивают это гомосексуалисты с задворок Soho, не знает, как бы он сделал это, если бы Сид согласился, знает только, что очень этого хочет.
Они молчат, и Роджер, не придумав ничего лучше, решает по привычке разозлиться на себя и на свой длинный язык.
Он надеется, что Сид пойдет прямо к лестнице, ничего не говоря, но тот обходит его сзади и говорит очень четко и тихо, как будто успокаивает маленького ребенка:
— А я уж боялся, что ты никогда этого не захочешь. Мы обязательно займемся исполнением этого твоего желания, но не сейчас, зрители не те. Ты же не позовешь на новый фильм Фассбиндера разнорабочих из Brixton? — у уха Роджера раздается смешок. — Секс – это тоже искусство, он требует деликатности, понимаешь, Родж?
Роджер слушает это, и внутри у него все медленно обваливается. Ему жарко, по лбу градом катится пот, и хочется выключить свет повсюду: на улице, дома, в собственных глазах.
Он спускается вслед за Сидом, закрывает на щеколду дверь на чердак и оглядывается, убеждаясь, что праздник подошел к своему концу. Пока они были наверху, все успели заснуть — в самых нелепых местах и позах, что можно было найти в гостиной. Как магические чудища, окаменевшие с рассветом, только без таких страшных рож.
Счастливчик Ник все-таки отбил девушку у Гилберта, и теперь они спят в обнимку, полуголые, ухитрившись засунуть головы под кресло, которое теперь загораживает их от солнца. Гилберт заснул неподалеку, с горя обняв бутылку. Рик, умудрившийся сохранить верность Джульетте и собственное достоинство, подложил руку под голову и навалился на закрытую крышку фортепиано. Повезло еще, что табурет у него из-под задницы не выскакивает. Остальные улеглись кто куда — Роджер даже не может сосчитать, сколько относительно знакомых ему людей сейчас здесь находится.
Он стоит не шевелясь, пока Сид задергивает шторы. Удивительно — обычно он не озабочивается такими мелочами.
Ничего не говоря, Сид сбрасывает на пол маленькую подушку и утягивает Роджера на ковер. Он засыпает мгновенно и через пару минут уже раскидывается в тесноте, толкая соседей, и шепчет что-то во сне, видимо, жалуясь невидимым камердинерам, что пол-де слишком жесткий, а в одежде слишком душно. Сид совсем близко, и от него приторно пахнет мартини. Переворачиваясь во сне, он по привычке закидывает на Роджера ногу, и тот вытягивается по-солдатски, убежденный, что так никогда не уснет.
С этой мыслью он и засыпает.
Ему снится маленький человечек из того потайного народца, что, по легенде, обитает на зеленых пастбищах Кембриджа. Он подходит к нему — носатый, мелкоглазый и недовольный, — подходит и скороговоркой говорит:
— Убери свою душу.
— А где она? — слова человечка заставляют Роджера беспокоиться, но если он найдет эту душу, то живо уберет ее. — Она на лице, да? Я могу сделать себе другое лицо.
Роджер ощупывает свое лицо, но не находит там ничего, кроме того, о чем и так знает: двух глубоко посаженных глаз, носа, которым можно гвозди забивать, и рта не меньше. Но никакой души там и в помине нет.
— Может, она в штанах?
Роджер вспыхивает от собственного предположения и тут же дотрагивается до молнии на брюках — дергает за язычок, но тот застревает, зажевав ткань. Какое гадство! Роджер вспыхивает вновь, на этот раз от неловкости, и воюет с молнией, пока руки не начинает ломить от усталости.
Человечек смотрит на его старания и вдруг гаркает ему прямо в ухо:
— Твоя душа у тебя в пятках, дурень!
Роджер раскрывает глаза на выдохе и тянется вперед затекшими руками. Где-то здесь должен спать Сид, но перед глазами одна пелена. Рядом что-то темнеет, и он поворачивается к этому чему-то, беззвучно открывая и закрывая рот. Он тянется вперед губами.
— Эй, я здесь.
Голос Сида доносится откуда-то сзади, Роджер аж подскакивает — и сразу чувствует, что голова раскалывается на половинки, и одна начинает выть от похмелья, а другая — от амфетаминового отходняка.
Сегодня он — самое настоящее разбитое корыто.
Он глухо стонет от боли и злобно смотрит на подушку, которую только что целовал, пока Сид стоял сзади и потешался над ним. На его счастье, никто, кроме Сида, ничего не заметил — в комнате пусто, только с кухни доносятся непозволительно громкий грохот посуды и звучные зевки.
Сид стоит у крохотного зеркала, висящего над диваном, и расчесывает свалявшиеся волосы. В отличие от них всех, он выглядит свежим и бодрым, и Роджер завидует ему, клиническому алкогольному абстиненту.
— Плохо тебе сейчас? — спрашивает Сид в своей вечной любопытствующей манере — в голосе у него ни капли сочувствия.
А Роджеру действительно плохо — в глазах рябит, он чувствует каждую свою мышцу, каждый лопнувший сосуд, каждый волосок на макушке. Он жмурится, и в голове внезапно встает рекламная картинка: дружная семья, отец готовит на всех завтрак. Он кладет на тарелку каждому по одинаковому куску яичницы, разливает по кружкам чай, а потом все сидят за столом, перешучиваясь и болтая, а главное — едят, едят, едят так, что трещит за ушами.
Первосортная промывка мозгов на ваших экранах; пример идеального маркетинга, совершенной расстановки ценностей; семья настоящей звезды, настоящего номера один, настоящего музыканта для Top Of The Pops(4)!
Роджер встает и, прихрамывая, плетется на кухню. Ему несказанно везет — на обычно пустующих полках он находит яйца. Всего пять, но ничего; одна штука на каждого — это совсем не плохо. Он кое-как разбирается с конфоркой и разжигает огонь. Ловко разбить яйца о край сковороды не выходит, и он перемазывает все руки жидким белком. Но чего не отнять даже у самой неудавшейся яичницы — это запаха. На него в кухню стекаются все остальные — хорошо хоть, под руку не лезут. Глазуньи, как в рекламе, у Роджера не вышло, желто-белая смесь поблескивает под крышкой, зато они наконец-то будут завтракать чем-то теплым и перестанут обсуждать за столом похищение лосося из кошачьих запасов. Пока яйца жарятся, Роджер разливает в кружки воду из чайника и вытаскивает из холодильника пакет с остатками молока. Но в плетеной коробке для чайных пакетиков черного не обнаруживается. Любовь Леонарда к травяным настоям сложно удержать в памяти; Роджер чертыхается и заваривает то, что есть.
Когда стол накрыт, и у каждого на тарелке лежит по куску тонкой, пережаренной яичницы, Роджер решает, что его долг выполнен.
Гилберт делает глоток из кружки и тут же выплевывает жидкость обратно.
— Да здесь холоднючая вода! Ты что, чайник не ставил?
Роджер замирает. А ведь действительно, не ставил.
— Ты бы проспался, Уотерс.
Все жуют яичницу в молчании, и когда Роджер пробует ее сам, он рад отсутствующим комментариям — на зубах хрустит скорлупа.
К концу завтрака стол наконец оттаивает, и все начинают перебрасываться бессвязными фразами — о вчерашней пьянке, погоде за окном и дешевых ватманах недалеко от колледжа. Только Гилберт демонстративно ковыряется в зубах вилкой, а выходя из-за стола, бросает:
— Побыл мамочкой, Уотерс, молодец. Только продукты зря перевел.
Роджер бы съязвил в ответ или даже дал ему по шее, но сейчас даже вдохи с выдохами усиливают мигрень. Он продолжает ломать яичницу вилкой — куски липнут к ней и друг к другу. Сид то и дело поглядывает на него, успевая при этом аккуратно резать яичницу на квадратики, медленно отправлять их в рот, тщательно пережевывать и смаковать мерзкий холодный чай.
Наконец повалившись на свою кровать, Роджер позволяет себе проскулить от боли. Кровать тоже скулит — как однажды сказал Сид, у бедняжки ревматизм, но всем плевать на ее боли.
На Роджера всем сейчас так же плевать.
Роджер нашаривает под подушкой ручку и мятую бумажку — когда-то она была чеком из продуктового, но сейчас все буковки стерлись. Одна из сторон подушки вся в темных следах, хотя Роджер тысячу раз напоминал Сиду, чтобы тот закрывал ручку, когда заканчивает сочинять.
Не думая ни о чем, Роджер залпом пишет:
«Doctor doctor!
I'm in bed
Achin' head
Music seems to help the pain
Seems to improve my brain.
Doctor, please, tell your wife that
I'm alive - flowers thrive -
real eyes - realise - real lies».
Сид заходит в комнату, как только Роджер дописывает последнюю строчку. Как хищных рыбин — запах крови, Сида манит запах чернил.
Он садится рядом, кладет на лоб Роджера прохладную ладонь — Роджер издает глухой звук и подается вперед, ближе к руке.
Так действительно легче.
Он смотрит на Сида и думает, что после психоделиков не бывает такого сильного отходняка. Прими он вчера то же, что и Сид, сейчас не умирал бы, скрючиваясь на кровати, не пропускал бы опять занятия.
Роджер смотрит — кажется, что темные волосы ожили, извиваются, как актинии, маятниками покачиваются из стороны в сторону.
Роджер моргает.
— У тебя волосы двигаются. Как щупальца. Ты не боишься, что они тебя удушат?
Сид с серьезным видом качает головой:
— Оставь, я смогу с ними справиться.
Они водят губами по губам друг друга, и тут Сид замирает, очевидно, подглядев смазанные строчки. Он проглатывает написанное и говорит только:
— Склей.
Поначалу Роджер не понимает, но потом приподнимается на локтях и вычеркивает последние слова, и вписывает другие. Он смотрит на стихи.
«realise - realise - realise».
***
The thread in the hand of a kind mother Is the coat on the wanderer's back.
Before he left she stitched it close
In secret fear that he would be slow to return.
Who will say that the inch of grass in his heart Is gratitude enough for all the sunshine of spring?
Meng Jiao, «Wanderer’s Song».
Единственное, что меняется со временем — это количество часов, которое Роджер готов проводить на полу с чертежами.
Однообразные проекты зданий, никому, кроме профессоров, не нужная методология проектирования, основы конструкций, о которых Роджер не знает ничего, кроме названия.
Ни тори, совершенно равнодушные к любой сфере искусства, ни лейбористы, вкладывающие деньги в одни социальные пакеты, архитектуру в современной Великобритании финансировать явно не собираются. А зачем? Главное, чтобы в домах можно было прожить — чтобы крыша не протекала и несущие стены были покрепче, на остальное — начхать. Еще, видимо — чтобы новостройка не выделялась на фоне соседних; чтобы была красно-кирпичной, симметричной, обычной до зубовного скрежета.
Роджер не понимает, зачем тогда стране год за годом выпускать из университетов новых архитекторов — существующих вполне достаточно, чтобы перерисовывать старые чертежи на новой бумаге.
Сейчас Роджер дочерчивает очередное мультифункциональное здание; за четыре курса он нарисовал их не меньше сотни, и где они все теперь? Пылятся в профессорском столе? В архиве колледжа? А может, их давно уже выбросили?
С каждым месяцем Роджер проводит все меньше часов с чертежами и все больше — с гитарой. Но сейчас его последний чертеж практически готов: детали проработаны итальянским карандашом, который стоил, как неделя горячих обедов, и осталось только добавить контраста углем, чтобы заключительная годовая работа была закончена.
Роджер отрывается от чертежа и утыкается взглядом в собственный портрет.
В художественной школе Сида приближается летний просмотр, и сейчас его работы развешаны по всему периметру спальни на бельевой веревке. Эскизы, зарисовки с натуры, картины маслом, акварелью, разными пастелями, наброски сангиной, аппликации, где старые газетные заголовки объединены с ключами от пивных банок и билетами на поезд Лондон-Кембридж.
Сид умеет использовать все, что под руку попадется.
У самого окна висит его собственная любимая работа — игрушечный поезд, разбивающий на две равные части мужской лоб.
Сид говорит, что это лучшее, что он когда-либо писал.
Портрет Роджера чуть менее сюрреалистичен. Черная гелевая ручка — «— Может, лучше тушью? — Много хочешь, дорогуша, слишком неэкономично для бедного художника-бродяжки», — линии резкие и длинные, как лондонский ливень.
Кап-кап, раздавалось за окном, когда Сид, поставив Роджера в совершенно нескладную позу, делал первые наброски.
Чирк-чирк, стрекотала ручка, рассекая пространство листа.
Роджер был совсем голый и стоял, подрагивая от смущения и сквозняка.
«У тебя слишком длинные руки, ты это знал? По пропорциям не сходится, это же презабавно, да?»
«И глаза раскосые. Чуть-чуть. Такие вещи видны только художникам и паталогоанатомам. Вторым везет больше, их натурщики никогда не устают и не отпрашиваются пописать».
«Еще у тебя большой член — да, это я замечаю, конечно же, только как художник!»
Когда Роджер увидел законченный портрет, обведенный черным человек посреди белой пустоши показался ему совершенно незнакомым. Это был кто угодно, но не он. К неизвестному тянулся истерично-розового цвета плющ, изгибая свои растительные конечности в крепком, монструозном объятии. На взгляд Роджера, плющ получился куда правдоподобнее человечка.
— Очень неплохо вышло, мне нравится, правда, — подумав, заявил Роджер. — О, и не только потому, что это про меня.
Сид его совсем не понял:
— Это не про тебя, это про мое отношение к тебе. И все это мне не нравится.
— Отношение? Или то, что вышло не про меня?
Сид тогда ничего не ответил.
А вот сейчас его слышно на весь дом, и ни для кого не секрет, с кем он болтает. Имя Линдси повторяется через слово, как будто Сид в маразме, и ему нужно все время произносить имя собеседника, чтобы его не забыть.
Они с Линдси разговаривают каждый вечер, если только Сид не решает переночевать у нее — нет, и в этом случае разговоры будут продолжаться, только вдали от ушей Роджера.
Девицы Сида делятся на случайных баб и официальных девушек. Первых Роджер не запоминает — слишком уж их много, да и что там запоминать, кроме капроновых колготок, тонального крема и манерных ужимок? Вторых же Сид приглашает домой, официально щиплет за руку, когда они не понимают его шуток, официально целует за ухо при встрече, официально обнимает, положив руки ниже спины, но выше бедер, и официально просит позвонить перед сном.
Роджер первый раз увидел Линдси в конце февраля, когда вернулся на Highgate после семинара и обнаружил их с Сидом за столом, в молчании держащимися за руки над сахарницей. Сахарница тоже молчала, выпятив толстое стеклянное пузо.
Сухо поздоровавшись с ней, Роджер протопал к холодильнику, долго рылся в нем, перекладывая одинокий кабачок из одного в отделения в другое, и наконец решил прикончить пакет гилбертовского молока.
Пока он пил, Линдси заговорила, а Сид не перебивал ее, и это было что-то из ряда вон выходящее.
— Я с тобой не согласна все-таки. Я имею в виду, в книгах и фильмах все эти параллельные вселенные очень реалистичны, но на деле… Знаешь, мне недавно посоветовали статью о Льюисе(5), он философ, если я правильно помню. Так там писали, что возможность и действительность — это два свойства одного и того же. Ты когда-нибудь слышал о таком? Льюис называет это теорией мультивселенной.
После этой фразы Роджер подавился остатками молока и поспешил выйти с кухни. В спальне он понял, что все еще держит в руках пустой пакет.
С тех пор, когда Сид по несколько часов пропадает в промозглой прихожей у телефона, Роджер знает, с кем он разговаривает. Сид зажимает трубку ухом и наматывает провод на пальцы, собирая их в вензеля и бантики, а свободной рукой черкает что-то в записной книжке, на салфетке или на манжете, или на чем-нибудь еще, что окажется под рукой.
Он рисует людей — иногда лишенных лиц хранителей зонтиков, или бездомных, или карикатурных злодеев с палками в руках и беззубой пастью, а иногда и их общих знакомых. забавно - через описание картинок на бумажке под телефоном сразу возникает Роджер, который пробирается туда и рассматривает их, раз уж не может расслышать разговоры Он делает наброски их репетиций — вот круглая барабанная установка Ника, вот Рик — куда подробнее, ведь он Сиду очень-преочень нравится. Его контур красиво пушится, а пальцы на клавишах органа Hammond сгибаются, точно лапки паука. Роджер стоит в уголке, больше похожий на фонарный столб, чем на человека, в руках у него загогулина бас-гитары.
В центре — клубок черных каракуль; ни гитары, ни конечностей, ничего.
«Никогда не умел себя рисовать», — обычно поясняет Сид.
Сейчас Линдси, должно быть, занимается тем же самым — черкает в собственном блокноте и треплется, треплется, треплется.
Как Леонард, оплачивающий телефонные счета, еще не выкинул Сида из квартиры, непонятно. Хотя — это ведь Сид. Так уж повелось, что ему всё прощают.
Роджер вот не треплется по телефону. Он говорит с матерью каждые вторник и пятницу в восемь часов вечера, когда заканчивается одна из ее кулинарных передач, и с Джуди раз в два дня. Знакомым звонит только по делу. Хотя вчера вот ему набрал Рик — спрашивал, хочет ли Роджер поехать с его компанией на Патмос. Дескать, после экзаменов понежиться под греческим солнцем — самое то, а его друзья уже подыскали квартиру на побережье, обещают достать дармовую водку и перевезти через границу шмаль. На деле-то Рик, конечно, предложил билет Роджеру после того, как ему отказал Сид. Но Рик не худший попутчик — языкастый, если компания хорошая, и с Роджером они ладят не так уж и плохо, как может показаться на первый взгляд.
Но, неизвестно из каких соображений, Роджер отказался.
В какой-то момент голос Сида затихает, и Роджер слышит шаги — все четче и четче по мере того, как Сид перемещается из прихожей в гостиную, из гостиной — в коридор, а из коридора — в их комнату.
— Когда будешь жить в собственной квартире — разоришься на звонках, — Роджер делает усилие, чтобы не развернуться к Сиду. Шея давно затекла, все руки и, должно быть, лицо в угле, конечности колет иголками, и все тело просит о движении, но Роджер умудряется удержаться.
— А у меня не будет телефона.
— Тогда как ты будешь дозваниваться до какой-нибудь своей бабы?
— Я не буду дозваниваться до нее. Она будет жить со мной — все проще.
Роджер все-таки поворачивается.
Ему хочется выплюнуть Сиду в лицо: «Ублюдок» и посмеяться над этим вместе с ним, но он боится, что у него не выйдет рассмеяться, и поэтому он молчит.
— У тебя член на ножках на щеке углем отпечатался, — замечает Сид, — совсем как у Да Винчи. Ты знал, что на одном из набросков Да Винчи целый батальон членов на ножках накорябан? Кажется, это изображение Иоанна Крестителя.
— Заткнись.
Роджер машинально потирает щеку и вновь берется за карандаш. Колонны, да, он хотел установить тосканские колонны у центрального входа, точно, именно этим он сейчас и займется.
Его портрет смотрит прямо на него. На бумаге у Роджера опасливый, любопытствующий взгляд, какой обычно бывает у людей, когда им жуть как хочется и жуть как страшно попробовать что-то новое.
Сейчас у него взгляд, скорее всего, рассерженный, но откуда ему знать точно. В голове распускается отголосок страха: вдруг всю жизнь он будет существовать в тени незнания самого себя? — Роджер этого до смерти боится.
— Извини, — произносит голос из-за его спины. Роджеру хочется думать, что голос раскаивается, что голос больше не будет говорить ему таких вещей о их будущем, что голос лжет, когда говорит их.
— Знаешь, пока болтал сегодня по этой чудо-машине словесных путешествий, понял, что все это время смотрю на стену и сам того не замечаю. И в тот триумфальный момент, когда я это подметил, в голову пришли твоя маменька и ее рассказ о том, что когда ты был от горшка два вершка, ты пытался выбраться из своей детской кроватки и на стену залезть, помнишь? Прижимался к ней, впивался в обои мягкими еще ногтями и пытался подтянуться, залезть, залезть, помнишь?
Поначалу Роджер молчит, делая вид, что пытается вспомнить тот вечер: Сид согласился остаться у них на ужин и сидел за их тяжелым дубовым столом, слишком громко тикали часы, за окном слышался собачий лай. Мать то и дело одергивала его: «Сейчас же убери локти со стола», «Опять ты соль рассыпал, будешь сам потом подметать», «Ну куда ты все смотришь? У нас, что на стенах какие-то рисунки или записи, о которых я не знаю?»
Да, так и сказала, а потом выдала Сиду эту историю про детскую кроватку, попытки маленького Джорджа долезть до потолка — самый настоящий клоп, — и то, как он мочил штанишки каждый раз, когда мать укладывала его назад и откатывала кровать на середину комнаты.
Роджер тогда думал, что провалится под землю от стыда.
Благо, она хотя бы Сиду не рассказала о том, как укладывала его к себе в постель, чтобы он прекратил кричать, потому что кричал он без остановки — и даже когда научился говорить, кричал все равно больше, и ей приходилось опять укладывать его к себе.
— Да, я помню это, — после паузы отвечает Роджер, — а потом я опять рассыпал то ли соль, то ли перец, и она дала мне подзатыльник.
— Ага, а когда мы вышли после ужина, мол, проводить ты меня захотел, как девчонку, — голос смеется, — а на деле легкие хотели никотина повдыхать — тогда я тебе тоже в шутку подзатыльник выписал.
— И я тебе пообещал, что руки откручу, если еще раз это вытворишь.
— А открутил бы? — Сид наконец обходит его и садится на корточки, загораживая ряд собственных рисунков, скрывающих их обоих от посеревшего неба и дождевых туч, готовых разродиться своим мокрым бременем.
— Тогда?..
— Сейчас.
— А тебе так этого хочется? — Роджер заставляет себя усмехнуться, но выходит худо — лицо как в параличе, только губы умудряются ломано изогнуться.
— Не-а, мои руки драгоценны, как две драцены, я пока не готов с ними расставаться, знаешь ли, — Сид проводит ладонью по чертежу никому не нужного «мультифункционального здания», смазывая угольные контуры.
— Чего ты, блядь, делаешь? — спрашивает Роджер. Внутри растекается поразительная бесстрастность, которой не было даже тогда, когда он делал замеры для всех этих встроенных в здание комнат — а ведь замеры всегда действовали на него не хуже успокоительного.
— Я рушу твои мечты о признании в архитектурных кругах, — отвечает Сид, продолжая водить рукой по чертежу. — Такие круги, кстати, существуют ли вообще?
Роджеру хочется спросить, как он смотрит на то, чтобы Роджер содрал все его картины с веревок,— но он на десять из десяти уверен, что Сид ответит, что от этого они станут только лучше, что разрушение равняется созданию, в общем, сказал бы любую красивую неправду, в которую Роджер бы безоговорочно поверил.
— О, а вот это комиссия более всего оценит. Какое воображение, мистер Уотерс, скажут они, какой, не побоюсь этого слова, мистер Уотерс, постмодернизм! — гнусавит Сид, изображая разом всех этих университетских дундуков, дряхлых и омертвелых телом и душой.
Обводит кончиком ногтя тот самый нарисованный член на тонких паучьих ножках.
Роджер начинает смеяться первым, и ему представляется, что они опять школьники. Что они просто дети с более счастливыми тревогами и всей этой кембриджской шушерой, которая раньше казалось такой важной.
Дотрагиваются они друг до друга тоже как дети: Сид ведет пальцами по испачканным углем местам, по внутренним сторонам локтей, подбородку и щекам, а Роджер держит его за сухое предплечье.
Раньше он считал, что никогда не сможет привыкнуть к щетине, плоской груди и жестким углам — сейчас ему кажется, что он знал это сухопарое мужское тело, сколько себя помнил.
Сид одной рукой зажимает ему нос, а другой пытается раскрыть ему рот.
Зверек начинает порыкивать и извиваться, и Роджеру приходится за ним повторять, чтобы тот не разодрал ему ничего изнутри. Вместе со зверьком он скрипит зубами, нехотя расцепляет их, сильно раззявливая рот.
На языке привкус угля.
— Трубочист, ты весь в угле, носишь одежду из угля, живешь на углу угольного дома на угольной улице, у тебя угольная подружка и вместе с ней вы едите угольный творог на завтрак и занимаетесь углевозней.
— Если я трубочист, то ты кто?
— А я — щетка для прочистки труб, — Сид проползает на коленях так, что они сидят совсем близко друг к другу. Он склоняет голову Роджеру на плечо и царапает ногтем хлопковую ткань футболки. Шрк-шрк.
— У тебя сейчас круги на лице, как на воде, Уотерс, как если бы река беспокоилась и от этого течение шло все быстрее и быстрее.
Роджер разворачивается, выискивая взглядом любую отражающую поверхность, но все, что он находит — это зрачки Сида, а в них он темный и алебастровый, и никаких кругов не видно.
Сид скользит ладонью по его чертежу, разбросанным вокруг линейкам и записанным на отдельном клочке бумаги замерам, и тут же встряхивает головой, сплетая идеи с мыслями и образы со смыслами и…
— Ты бы смог начертить, нет, даже сконструировать что-то чуть менее очевидное? Например, реку? Как думаешь, кто построил Кам? Маленький зеленый народец, живший на большом зеленом острове? Я думаю, у них должен был быть главный архитектор, мистер Кам Всезнающий... или озеро, ты смог бы построить озеро? Это даже легче, оно круглое, как блюдо, там нет ни течения, ничего непостоянного, ты же ненавидишь все непостоянное, а, Роджер?..
Роджеру хочется спросить, вопрос это или утверждение.
— Что думаешь?
— Я думаю, что ты угробил мою экзаменационную работу, и даже не смей меня называть скучным после этого.
Теперь уже по лицу Сида идет круг, но он закусывает свою улыбку и, подтянувшись на руках, забирается с ногами на кровать. Скрещивает ноги и тянет:
— Знаешь, кого ты мне напоминаешь?
— Мистера Кама Всезнающего, я надеюсь.
— Скорее уж мистера Кама Не-знающего-ничего-дальше-своего-носа, но нет. Ты похож на Ланцелота(6), сына девы озера, помнишь такого? Или твоя матушка права, и ты действительно проспал все уроки английского? — раздается смех, но тут же стихает, как будто кто-то резко закрыл клапан.
Роджеру не смешно, а в голове все путается, превращаясь в мешанину из чертежей, углов, касательных линий, смеха Сида и всяческих озерных дев. Теперь он понимает, что зря тогда по пьяни признался, чего в последнее время начал хотеть с тревожащей частотой.
После того, как слова были произнесены, мысли об этом стали приходить еще чаще, превращаясь в смехотворный ряд образов, где они с Сидом занимаются не пойми чем, не пойми где и не пойми как.
Роджер чертыхается про себя, чувствуя, что краснеет.
— Почему именно Ланцелот? — выдавливает из себя он.
— А ты бы предпочел быть лебедем Лоэнгрина(7)? Бездумно плыть, пока на тебе сидит какой-то вшивый юнец в доспехах? Чтобы ты был обряжен в перья, как у чучела, а вместо своих глаз — стеклянные пуговицы?
— Я не знаю.
— А я знаю, — Сид протягивает к нему руку и, кривляясь, произносит фальцетом: — Я вручаю мою честь тебе на сохранение, Ланцелот, — и тут же добавляет шепотом, как бы по секрету: — А я тогда королевишна Гвиневра(8).
Поднимает свою руку ему навстречу, Роджер поражается, как она не скрипит. Его ладони вспотели, хочется вытереть их о брюки, но Сид же это точно заметит и сразу же поймет, как он взмок, хотя вот сейчас, когда их руки соприкасаются, он и так это понимает, не дурак.
Нет, дурак — это всегда Роджер.
— А ты в курсе, мой дорогой рыцарь-шмыцарь, что некоторые легенды имеют наглость утверждать, что Ланцелот и Гвиневра не ебались, а просто грустно-вустро смотрели друг на друга и бдили свою честь, — Сид кивает пару раз, как китайский болванчик, и похрустывает суставами на пальцах.
Щелк-щелк.
Отвести глаза не удается — Сид как на крючке держит, не отцепишься, как бы ни хотел.
— Да-да, вот-вот, Роджер, примерно вот так и смотрели, правильно, — в кои-то веки голос Сида не веселится, он плещется и шуршит вокруг Роджера, осторожно оплетая его, так что ему начинает казаться: о чем Сид ни спросил бы его сейчас, Роджер никуда не денется от ответа.
— Как думаешь… ебались ли эти нехорошие изменники?
Сухость во рту режет язык и шинкует звуки:
— Думаю, да.
— Думаешь, ебались?
— Я… да.
— Вот и я о том же, — Сид медленно поднимается с кровати, хмуря брови, как будто его тело начало движение без его ведома. Когда он выходит из комнаты, Роджер остается совсем один в окружении огромного количества лиц, разглядывающих его с листков бумаги. Все в комнате молчит: и виниловый проигрыватель, и пружины кровати, и половицы, и сам Роджер, застывший в тишине, как будто ни разговора, ни самого Сида никогда и не было — только он, вещи и чертежи.
И уголь.
Повсюду уголь.
Слышно, как в ванной начинает литься вода.
К горлу подступает тошнота, к желудку — оголодавшая пасть зверька, а к глазам — влага. Не хватало только расплакаться сейчас из-за того, что он не в состоянии справиться со своей паникой. Как у него вообще хватило духу предложить сделать то, о чем он ни малейшего понятия не имеет. Как хватило наглости и как не хватило мозгов.
И каким, Роджер, нужно быть слабым, чтобы лежать на полу и глотать слезы, пока Сид в ванной счищает с себя твой чертов уголь, твои чертовы потливые прикосновения, чертового тебя.
Так тебе и надо, мальчишке, разрывающемуся между юбкой своей матери и своей девушки, правильно, что Сид сейчас вышел, и за ним защелкнулась дверь спальни, а потом и дверь ванной, лучше бы он там и остался, подальше от параноидального тебя с жиреющим, хвостатым черноглазым зверьком у тебя в нутре.
Таких, как ты, и нужно оставлять одних, от таких, как ты, нужно бежать, бежать изо всех сил.
Роджер пропускает момент, когда вода перестает шуметь, а половицы начинают скрипеть, и дверь вновь щелкает, как будто те же действия повторяются в обратном порядке, и Сид проходит в спальню.
Сиреневые вельветовые брюки липнут к мокрому телу.
Роджер напрягается и встряхивает головой, надеясь, что тот не заметит, как покраснели его глаза.
Сид с умышленной тщательностью развешивает одежду: рубашку, брюки, носки. Под брюками у него ничего нет, и он стоит, голый, с влажными от водяных брызг волосами, прислонившись спиной к двери. Роджер вспоминает сцены из фильмов, где романтический герой легко прислонялся боком к мраморной колонне с одной рукой в кармане брюк.
Будь это Роджер, он бы либо промахнулся рукой, либо проскользил по поверхности и рухнул на пол.
Про таких, как Роджер, фильмов не снимают, и, должно быть, это к лучшему.
— Ваше последнее слово, подсудимый, — с холодком в голосе говорит ему Сид, но увидев, как Роджер опешивает, легко смеется, мол, старина, ты что, все чувство юмора растерял, пока я себя губкой намыливал?
— Знаешь, Родж, иногда мне кажется, что, живи ты в викторианскую эпоху, ты бы свою женушку оприходовал только в специально выбранные часы по определенным дням недели, — Сид подходит к нему, сминает ткань его футболки, тянет на себя.
— Ты делал это когда-нибудь? Я имею в виду, — Роджер сглатывает, — не с бабой.
— Будешь всех девушек бабами называть — всю жизнь со своей Джуди проживешь.
Сид произносит ее имя как ругательство.
— Да, делал — хотя что мы как на уроке, — да, я трахался с мальчиком. Правда, не так, как ты этого хочешь. Я у него был первым, как ты будешь первым у меня, в этом есть что-то похожее на обряд, ты не находишь? — Сид раздевает его по мере разговора, расстегивает ремень, стягивает брюки, так что те болтаются у щиколоток вместе с нижним бельем, оставляет только футболку.
Она совсем глупая, с ретушированным изображением Big Ben. Белая башенка на черном фоне.
Сид присаживается на корточки, испытующе глядит на него снизу вверх, сжимает его еще совсем вялый член и смыкает на нем губы. Из Роджера выбивает дух. Их рты и языки побывали друг у друга везде, не было и дюйма кожи, где они бы не попробовали друг друга на вкус, но каждый раз, каждый чертов раз доказывает, что Роджер еще не успел к этим прикосновениям привыкнуть.
— Трахни меня, как ты сам хочешь, — говорит ему Сид, вытирая рот тыльной стороной ладони. — Как ты сам хочешь?
Роджер выворачивается, зарывается руками в волосы и старается выровнять дыхание.
Конечно же, у него ничего не получается.
— Я, я, нам надо обговорить… логистику, — он запинается.
— Ага, — соглашается Сид, залезая еще мокрыми руками ему под майку.
— Послушай сюда…
— Ладно.
— Я не знаю, как делать это. Совсем, — он хотя бы не мямлит, признается, как на духу — и задерживает дыхание, выискивая на лице у Сида реакцию.
— Смотри… — тянет тот, выдумывая что-то на ходу.
Роджер отступает назад, спотыкаясь о собственные брюки, и наворачивается, больно стукаясь лопаткой об изножье кровати.
— У тебя есть задача, и тебе нужно решить ее, чтобы поступить на следующий курс, влиться в архитектурные круги, стать мистером Уотерсом Много-чего-знающим и строить самые лучшие озера в этой галактике. Условие задачи таково: треугольник, — Сид садится на колени у кровати и складывает ладони домиком, — вписан в окружность, — он сгибает пальцы, посматривая на Роджера, а Роджер недоверчиво смотрит на него, — вернее, в две окружности.
Роджер оседает на кровать.
— А теперь представь эти фигуры в объеме, сможешь? Так вот, напротив друг друга, с разных концов, значит, у нас есть два… велосипедиста. И они двигаются навстречу друг другу. Они… разгоняются, — Сид глотает смешок, но тут же заставляет себя посерьезнеть. — Они перебирают ножками все быстрее, крутят педали все быстрее и быстрее, скорость повышается, опасность, красные знаки на дороге, звезды в глазах и вулкан готов извергнуться в штанах. И значит, тебе нужно вычислить, какова будет сила трения в… не знаю в чем, для того, чтобы велосипедисты успели доехать друг до друга за, там, минут двадцать, вряд ли у них получится дольше, принимая во внимание возраст, гормоны и прочую дребедень.
Лицо нещадно печет от прилившей крови, в висках стучит, и Роджер с трудом сдерживает желание прикрыть ладонью пах, где кровь клокочет так же нестерпимо.
— Я ничего не понял, — он срывается на шепот.
— Ничего, — качает головой Сид; он живо подскакивает к шкафу и начинает рыться в нем, ощупывая свои бесчисленные попугаечные пиджаки и цветастые брюки, — главное, что оба велосипедиста останутся довольны.
Наконец, вывернув добрую дюжину штанов, он чертыхается и запихивает их все обратно.
— Послушай, дружочек, — тараторит он, на этот раз потроша рюкзак, — я свой флакон, видимо, посеял где-то, у тебя случайно нет вазелина?
— Зачем? — спрашивает Роджер и только потом понимает, что, скорее всего, сморозил глупость.
Поначалу Сид смешивается, не понимая, шутит Роджер или нет, а потом наконец вытаскивает что-то из недр рюкзака.
— Ага, вот оно. Моя прелесть, — произносит он и тут же смеется сам над собой.
Сид стелет на пол одеяло и, морщась, ложится на спину. Ему должно быть сейчас холодно и неудобно — ровно как Роджеру, хотя он-то сидит на кровати, а не на жестком полу. Сид отвечает на его вопросительный взгляд коротким:
— На постели скрипуч-ч-че.
Он стаскивает с кровати подушку, подкладывая ее под поясницу. Когда он обмакивает пальцы во флакон, растирая между ними липкую полупрозрачную мазь, Роджеру становится понятно, зачем тот спрашивал о вазелине.
— А ты ней стой без дела, — голос у Сида срывается на окончаниях, но он все продолжает болтать, — решай задачку, я что, зря старался — придумывал ее, напрягал все свои математическо-логическо-физические извилины, выходит, все было зря?
Сид держится одной рукой за деревянную ножку кровати, а другая ходит неровно, срывается, так же, как его голос. Роджер старается смотреть только на напрягшуюся, слегка согнутую в колене ногу Сида, ногу с темными короткими волосками и аккуратно остриженными ногтями. Но удерживать взгляд на одной только ноге не выходит, и взгляд Роджера то и дело проскальзывает выше — на руку Сида с напрягшимися мышцами, так что проступают вены, и его лицо, с прикрытыми глазами и налипающей на глаза челкой.
Роджеру кажется, что если он сейчас обхватит пальцами член, то не выдержит и будет позорно сидеть с помутившимся взглядом и белесыми потеками на животе.
— Это больно? — выдавливает он, когда Сид, стиснув зубы, ругается.
— Ага.
— Тогда почему ты этого хочешь?
— А почему ты такой сложный и проблемный, и мыслей в тебе так много, и от этого ничего путного? — скороговоркой спрашивает Сид. Приподнимается на локтях и просит: — Иди-ка.
Роджер склоняется над ним, расставив локти, отросшие волосы немного прикрывают глаза, а Сид неотрывно смотрит, почти не моргая. Он помогает ему, скользя ладонями по мошонке, и Роджеру кажется, что проходит несусветное количество времени, пока их тела наконец не сталкиваются друг с другом.
По спине течет пот, скапливается в выемке на пояснице.
Господи боже, сколько он делал отжиманий в своей жизни, и никогда у него руки так не дрожали, и не было так тяжко, тяжко, тяжко держаться и не падать ничком.
— Ты когда у Джуди срывал ее цветочек, она была такой же тугой или я все-таки переиграл? — сквозь гул в ушах прорываются слова Сида, и Роджер кричит у себя в голове: да, да, ты переиграл, переиграл во все и всех, но вместо слов из него прорываются только всхлипы, которых он у себя никогда не слышал.
Да чего там, господи, господи, он ни у кого этих звуков не слышал — как будто его мучают, режут и ласкают одновременно.
Сид сильнее сгибает ноги, с трудом забрасывает одну Роджеру на бедро и все не перестает спрашивать:
— Так лучше, лучше?
Роджер выбрасывает одну руку вперед, пытаясь схватиться за его волосы, но вместо этого ладонью закрывает ему рот, да что там, все лицо своей большущей ладонью, хотя рот ему скорее самому себе нужно прикрыть, потому что из горла поток этих животных, мокрых звуков, и ему их никак не остановить.
Сид хватается за его плечо, пытаясь выловить его губы своими, но вместо этого Роджер только утыкается лицом в его шею и повторяет без остановки: «Тише, тише, пожалуйста, тише», хотя на деле эти слова ему нужно говорить себе.
Он кончает, едва двинувшись, как будто кто-то по затылку ударяет, и удар проходит от головы вниз по телу, а тяжесть между ног рассасывается, превращаясь в липкую жидкость.
— Прости… — говорит Роджер таким тоном, как будто только что случайно раздавил каблуком любимого оловянного солдатика Сида, — я не хотел, прости, — он отодвигается слишком резко, переворачивается на спину и стукается затылком о край кровати.
— Знаешь, когда ты в постели стонешь мое имя, у тебя голос, как тесто, и такой багровый-багровый, очень вязкий, очень, а потом он становится похож на что-то вроде хлеба, как корж, понимаешь? И когда ты кончаешь, он совсем темный и совсем жесткий, — Сид подтягивает ноги к груди и вперивается взглядом в его лицо.
Это кажется даже более стыдным, чем если бы тот смотрел на его обмякший член.
— Я не говорил твое имя. Сейчас.
— Но мы ведь повторим, и вот тогда ты будешь.
Роджер прикрывает лицо рукой, как будто на ладони будет написана причина того, почему все случилось так быстро и сумбурно. Господи.
— Думаешь, они услышали? — с опаской спрашивает он. Он знает, что Сид может сказать «да» из одного только желания увидеть, какое у него будет выражение лица.
Но в этот раз Сид только плечами пожимает и меняет тему:
— Хочешь посткоитальную сказку?
— Я даже не хочу знать, что это.
— Тогда я все-таки расскажу, — Сид привстает и расправляет плечи. Со своей наготой он всегда поступает просто — не придает ей никакого значения. Худощавый, с крупными чертами и острым разлетом плеч, он одинаково свободно ведет себя на сцене в канареечном наряде с Carnaby Street и просиживая в чем мать родила вместе с Роджером на полу в будний день, когда на улице еще светло, и клерки только возвращаются из своих офисных зданий, где они трудятся на благо своего улья с девяти до пяти.
— Жил-был мальчик, и звали его Роджер, — заговорщицким шепотом начинает Сид, — и жил Роджер на берегу реки у темного, дикого леса, где, по преданию, жил Пан, спавший в ожидании затерянного принца своего затерянного королевства. И однажды Роджер сбежал от своей гусыни-матери и попал на извилистую дорогу, которая привела его к большущему пню, который светился, как большой костер, только зеленым светом. Он развернулся, чтобы последний разочек взглянуть на свой дом, но увидел только ночь, которая незаметно прокралась ему за спину и накинула на мир свою волшебную темную мантию, которая красит все в черный. И единственный свет, который остался у Роджера, был в этом зеленом-презеленом пне.
Раньше, в их детстве, историй было куда меньше — вместо слов Сид просто тащил его смотреть ночью на гнилушки. Кидал кусочки глины Роджеру в оконное стекло, и пока Джон сопел сквозь сон, Роджер спускался вниз на цыпочках, зная, что мать никогда не опустит его гулять ночью в Кембриджские чащи. Иногда с ними была Розмари, но чаще они ходили вдвоем, Джордж Роджер и Роджер Кит; и они шли вместе, спотыкаясь и падая — Роджер потому, что вечно прятал руки в карманах, как делали старшие ребята, а Сид — потому, что вечно рвался идти первым, пытаясь покорить самую высоту.
В конце концов они добирались до гнилушки и рассматривали сотни светящихся фосфоресцирующим зеленым грибов, которые расцвечивали лес, как не смогли бы все фонари с Рождественской ярмарки.
— Это чудеса, — всегда утверждал Роджер Кит, когда они, притихшие, стояли в летней ночи, пока над головой бесшумно мелькали темные силуэты козодоев.
Джордж Роджер же любил ударом ноги пропарывать гниющее нутро пня, чтобы вокруг них рассыпались светящиеся клочки.
— Это все мицелий, это он светится.
— Тебе кто это сказал?
— Я прочел в энциклопедии.
— Там все врут, — убежденно говорил Роджер Кит, он и слышать не хотел ни о каких грибных корнях.
— И из-за пня выбирается тот самый Пан, — продолжает он здесь и сейчас.
— Сид, мне почти двадцать три…
— Ах, да, ты старый для сказок, а-ну отодвинься, не хочу, чтобы песок, что из тебя сыплется, на меня попал, — Сид демонстративно морщит лоб и зажимает нос двумя пальцами.
— Ладно, сдаюсь, и что там было с твоим мальчиком?
— А дальше Пан сказал ему, чтобы тот пришел в одно определенное место, где его будет ждать встреча с Желтым Иисусом, который возьмет его с собой на небеса! И если мальчик переживет эту встречу, то Пан вновь покажется ему и укажет путь. И знаешь, что? Мальчик встретился с Желтым Иисусом, и теперь он вновь живет в томительном ожидании Пана.
Роджер вытаскивает из памяти это название и еще целую коллекцию синонимов, первым из которым идет «диацетилморфин», вторым — попсовенькое «героин», а третьим — манящее охотников до красивостей «Желтый Иисус». Роджер видел этот мелко покрошенный белоснежный порошок, который некоторые всасывали в ноздри до дыр в носовой перегородке, красных глаз и работоспособности возделывающей поле лошади.
— И мальчик был счастлив, когда Желтый Иисус принял его в свои объятия. У этого Иисуса не было стигматов на ладонях и ступнях, не было уроков, которые мальчику нужно было выучить, — Сид улыбается, что-то вспоминая, — на прошлых выходных мы с Линдси и Фредом в первый раз попробовали плоть нашего Иисуса, и это было… суперкалифраджилистикэкспиалидошес(9). Как будто на перине лежишь и плывешь меж голубых перистых облаков или спишь в белом пузыре одуванчика, ты знаешь это чувство?
Роджер смотрит на него, не моргая. Он не понимает, о чем тот толкует, но звучит это действительно «суперкалифраджилистикэкспиалидошес».
— Я слышал, — он тщательно подбирает слова, — я слышал, что в первый раз это не так здорово.
— Глупости, да кому ты веришь? — Сид усмехается и опять переводит тему, — и по поводу второго испытания — ведь маленькому мальчику Роджеру нужно пройти их все, чтобы доказать Пану, что он достоин того, чтобы его назвали потерянным принцем потерянного королевства… Следующая вещь, которую ему следует сделать — это помочь своему другу в беде, — Сид берет его за ладонь и кладет ее к себе на низ живота.
Отпускает.
— Я думал, принцем ты, конечно же, вообразил себя, — Роджер медлит, но все же опускает ладонь ниже, приминая лобковые волосы.
— Да, — Сид прикрывает глаза, соглашаясь неизвестно с чем, — но маленький мальчик Роджер — это ты. И добрый, старый, как темный, дикий лес, Пан дает тебе второй шанс.
В этот раз должно быть легче, ведь если мальчик нашел в себе силы оставить позади свой дом на реке, то…
— У тебя Big Ben в угле, — зачем-то замечает Сид, когда Роджер медленно входит в него. Грязная, из белой превратившаяся в коричневую башенка на черной ткани футболки — вся в угле.
Они пораженно смотрят друг на друга, как будто не виделись много лет, затерявшись в темном, диком лесу. А потом они занимаются любовью.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Johnny Cash - Ain't No Grave
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
This 16mm film was created using over 1,000 hand painted cut-outs and paper puppets with paper backgrounds. I recorded the sounds in an isolation box I built in my living room, out of cardboard, insulation and drywall.
@музыка: The Beatles - Strawberry Fields Forever
@настроение: ---
@темы: cinematographe, delicatessen, Красата., fine-artish

William Ross Wallace. "The Hand That Rocks The Cradle Is The Hand That Rules The World". (1819-1881)
Blessings on the hand of women!
Angels guard its strength and grace.
In the palace, cottage, hovel,
Oh, no matter where the place;
Would that never storms assailed it,
Rainbows ever gently curled,
For the hand that rocks the cradle
Is the hand that rules the world.
Infancy's the tender fountain,
Power may with beauty flow,
Mothers first to guide the streamlets,
From them souls unresting grow—
Grow on for the good or evil,
Sunshine streamed or evil hurled,
For the hand that rocks the cradle
Is the hand that rules the world.
Woman, how divine your mission,
Here upon our natal sod;
Keep—oh, keep the young heart open
Always to the breath of God!
All true trophies of the ages
Are from mother-love impearled,
For the hand that rocks the cradle
Is the hand that rules the world.
Blessings on the hand of women!
Fathers, sons, and daughters cry,
And the sacred song is mingled
With the worship in the sky—
Mingles where no tempest darkens,
Rainbows evermore are hurled;
For the hand that rocks the cradle
Is the hand that rules the world.
@музыка: Laurie Anderson - Sweathers
@настроение: "I no longer love it, your mouth, your eyes, the way you hold your pens and pencils, I no longer love it. I no longer love it."
@темы: delicatessen, bookworm
Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: читать дальшеИз дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.
"Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава восьмая. My hairs on end
You and the morning —
You come too soon
Fattening the longing
To butcher it at noon
When we’re outside
Away from our room
And you seek and I hide
In the room of my gloom
Touching my axe
Until there are blisters
And it becomes lax
And the liquid glisters
Under
The midday sun
I plunder
What I once won.
The milky remains on your thighs —
It’s what is left and lost in the inside
Distilling into clean and tidy lies
Until we fall for another ride.
The only thing that can not be darkened
By shadow — is fire
Such truth deserves to be exiled and punned
And its speaker called a liar.
The fire teases and takes a bite
And turns our squeaky bed into a pyre,
It pierces the dark with its angry light
Hence now I can imagine a black bonfire.
Роджер сидит с чашкой кофе в руках и думает, что одной этой чашки ему достаточно.
Хотя нет, он даже не думает. Просто сидит.
У стула спинка с двумя перекладинами и жесткое сиденье. У чашки отколотый глазурованный краешек. Кофе дешевый и ядреный — покойник встанет, если ему залить такой в онемелый рот.
Стула, чашки и кофе Роджеру оказывается достаточно. На сегодня. На сейчас.
Раньше Роджер ненавидел такие моменты. Бывает, вроде читаешь, а потом смотришь на часы и видишь, что прошло уже с четверть часа, но что ты прочел — не имеешь ни малейшего понятия. И где, спрашивается, четверть часа? Верните ему четверть часа обратно — или дайте вспомнить, о чем он думал все это время.
Теперь эти минуты забытья больше не кажутся ему такими мучительными.
Танджи подползает к Роджеру, подволакивая лапы. Трется боком о его штанину, оставляя рыжий шерстистый след, и, не дождавшись никакой реакции, исчезает под столом.
Надо отрезать ему лосося, думает Роджер и отмирает.
Мир движется, форточка хлопает пару раз от порывов ветра, слышны крики на? кокни из спортивного бара и скольжение резака по бумаге из спальни, где работает Сид.
Роджер спал часа три и еще не до конца проснулся. Во сне в нем жили запахи серы и палых листьев. Он зашел глубоко в чащу леса, раздирая зеленую подстилку охотничьими сапогами — теми самыми, в которых всегда ходил на охоту в Кембридже.
Так вышло, что Роджер пропустил момент, когда сапоги были ему впору — помнил только, как однажды надел их и стер ноги в кровь. На его папе, по рассказам матери, они сидели как влитые, и по выходным он уходил в желто-красные леса Кембриджшира, а в пятницу вечером мечтал вслух о том, как птичьи крылья будут взбивать воздух над его головой, а ружье — приятно и больно отдавать в плечо.
По утрам папа надевал эти сапоги.
Так продолжалось очень долго — до того, как он ушел на войну.
Во сне сапоги оказались на ногах Роджера и то болтались на них, то начинали нещадно жать, и он спотыкался и едва не утыкался носом в мокрую землю.
Время от времени он видел других. Другие шли в самые глубины леса, переговарились, свистели и жевали табак.
— Почему серой, мать ее, так воняет? — кричал им Роджер, но они не слышали его.
Становилось все темнее и темнее — только силуэты деревьев чернели в наступившей древесной ночи.
Роджер шел вперед и увидел вдали два красных уголька. Они приближались с каждым его шагом.
Угольки казались глазами огромного животного, вышедшего на охоту, чтобы поживиться другими охотниками, обряженными в кепки, кожаные перчатки и высокие сапоги.
Роджер понимал, что ему должно быть страшно, но страшно не становилось, и как только он понял, что за зверь стоит перед ним, лес посветлел, и огоньки превратились в два фонаря, горящих красным огнем. Они висели на каучуковых веревках, привязанных к одной из высоких елей.
Роджер обернулся и увидел на земле охотников в разорванных куртках, со слетевшими в грязь кепками и конечностями изогнутыми так, как будто их кто-то хорошенько потрепал в клыкастых челюстях.
Роджер замер — на секунду ему показалось, что вокруг опять чернота, и сам он черный, измазанный углем, искупанный в чернилах и помеченный ночью, — но потом ноги снова начало сдавливать, все туже и туже, как в испанских сапожках.
— Оставь их в покое, ты еще не дорос, — услышал он голос матери. Она сказала эти слова однажды, когда ему только исполнилось девять.
После этой фразы Роджер проснулся. Его торчащие из-под одеяла ноги замерзли, так что когда он согнул их и прижался ступнями к теплому ото сна Сиду, тот проснулся тоже.
За окном сумерки заглатывают последние лучи солнца, через четыре часа у них первый из трех ночных сетов в Countdown Club, а сегодня суббота, значит, нужно выйти пораньше, сесть на черную ветку метро, а на Embankment пересесть на зеленую и поехать на запад…
Из спальни слышны шуршание бумаги и стук, с которым падают с края кровати кисточки, или карандаши, или угли, или чем там сейчас должен пользоваться Сид.
Теперь нужно встать со стула и отмыть чашку с отколотым краем под мыльной водой, чтобы кофейная гуща на донце не засохла.
Когда Роджер зайдет в их комнату, он увидит Сида, склонившегося над басовым усилителем.
В руках у Сида будет широкая малярная кисть, выводящая буквы на черной поверхности. Роджер посмотрит на руку Сида, движущуюся почему-то справа налево, и попытается сложить прыгающие завитки в буквы, а их в слова: «D, N... D, Y, O... K, N, I, P... T».
«The Pink Floyd Sound».
Порядок.
Теперь главное, чтобы краска успела высохнуть до выступления.
***
I went off with my hands in my torn coat pockets;
My overcoat too was becoming ideal;
I travelled beneath the sky,
Muse! and I was your vassal;
Oh dear me! what marvellous loves I dreamed of!
My only pair of breeches had a big whole in them.
– Stargazing Tom Thumb, I sowed rhymes along my way.
My tavern was at the Sign of the Great Bear.
– My stars in the sky rustled softly.
And I listened to them, sitting on the road-sides
On those pleasant September evenings while I felt drops
Of dew on my forehead like vigorous wine;
And while, rhyming among the fantastical shadows,
I plucked like the strings of a lyre the elastics
Of my tattered boots, one foot close to my heart!
Arthur Rimbaud
В последнее время Роджер не склонен поддерживать идею репетировать в Regent Street Polytechinic. Обычно они собираются там после того, как остальные студенты разбредутся по домам и освободится чайная в цоколе, так что можно подключить инструменты к усилителям и репетировать, пока сторож не закроет политех на ночь.
Роджер все чаще приходит в университет вечером после занятий и все реже — на сами занятия по утрам.
Некоторые профессора никак не реагируют при виде него с гитарным чехлом за плечом, видимо, окончательно поставив крест на его архитектурном будущем. Другие пытаются острить; третьи качают головой и говорят: «А из вас бы вышел весьма перспективный архитектор, мистер Уотерс, жаль, жаль».
Четвертый курс для Роджера ограничивается редкими лекциями, во время которых он то и дело проваливается в сон, обещаниями профессорам сдать просроченные чертежи и проекты и репетициями в цокольном этаже политеха или в Hornsey Art College — эту площадку им предоставляет Леонард.
Несмотря на попытки изобрести причину для отказа, Леонард все-таки умудрился стать если не членом группы, то ее ближайшим ассистентом. Его безвозмездная помощь за три года знакомства начала приниматься как должное.
Леонард называет себя мастером по цветовым технологиям, хотя остальные над ним посмеиваются.
Но если Леонард прочно занял свое место в жизни Роджера, то другие люди — много других людей, — продолжают заявляться туда, как к себе домой, а потом выходить, оставляя после себя мутные воспоминания, слова-паразиты, комки жевательной резинки и чеки на выпивку из дешевого бара на углу.
Одним из таких стал долговязый — даже выше Роджера, — светловолосый тип по имени Деннис, которого они на пару месяцев взяли в группу вокалистом. Светлыми у него были и криво постриженные усы, и ежик на голове, и утренняя щетина — а брови были светлыми настолько, что на здоровом розоватом лице просто исчезали. Когда он пел, то старательно басил под Джонни Кэша; взбежав на сцену, совал гармонику под нос на манер гитлеровских усиков, хмурил брови и ругался во все горло на немецком. Когда Денниса, числившегося не только в союзе музыкантов, но и в Королевских военно-воздушных силах Великобритании, наконец призвали, не расстроился никто, даже он сам.
Потом за собой закрыл дверь Клоуз. Прощаясь, Роджер в первый раз назвал его по имени и неловко обнял за плечи, сжавшись непонятно почему.
— Мамочка и папочка не любят, когда малыш Бобби лабает на гитаре? — улыбка Роджера скисает и съезжает на сторону.
Клоуз не обижается — или не подает виду. Похлопывает Роджера по плечу и говорит:
— Бывай, Уотерс, может, тебе повезет с этой группой больше, чем мне.
— Повезет, — кивает Роджер, но изнутри покалывает неуверенность: а правда ли?
— Надо будет пропустить по пинте как-нибудь, я же съезжаю в конце месяца.
Роджер молчит; закуривает и произносит:
— Я не знал.
— Ну вот так.
— Понятно.
— Ага.
После того как Клоуз, собрав чемодан, уезжает жить к своей девчонке куда-то на другой берег Темзы, они с Роджером созваниваются еще пару раз — вернее, Клоуз звонит Роджеру, и тот бредет в прихожую и, под объедающим ноги сквозняком, наклоняется над телефонным аппаратом.
— Как дела, старина? — стена, на которую опирается Роджер, такая же холодная, как и все вокруг.
— Ты что, с отцом своей подружки переобщался? Какой я тебе «старина»?
— А ты все такой же говнюк, — злобно шипит на него трубка; молчит, а потом, немного успокоившись, продолжает: — Ты и не представляешь, как я чертовски рад, что съехал.
— Да ну?
— Когда народу меньше, нервишки восстанавливаются. Никто не мельтешит перед глазами. Ты бы подумал о переезде.
— Мне и здесь неплохо, — быстро отвечает Роджер.
— Тогда передай это Гилберту с Барреттом. Спорим, хотя бы один из них со мной согласится.
— С чего бы? — Роджер расправляет плечи. Хочется вернуться в спальню — подальше от сквозняка, яркого света и голоса в телефоне. В спальне — теплое и живое, темное и скользкое, и до всего там можно дотронуться рукой, в который раз убедиться, что оно существует, и оно его, Роджера.
— Да потому что все всегда уезжают, ты взрослый мальчик, сам должен знать, — тянет Клоуз.
— Себя ты тоже взрослым считаешь? — Роджер качает головой, хотя Клоуз его не видит. — Мне надо идти.
— Сейчас час ночи, куда тебе там надо?
— У нас ночной сет на Kensington High Street.
Ложь дается ему легко; так же легко положить трубку и больше никогда не отвечать на звонки.
Дверь за Клоузом захлопывается, и Роджер старается об этом не думать.
Теперь они воюют с залом впятером, а на периферии маячит Леонард. Он умело управляется с проектором, и пятна цвета растекаются по стене, рассыпаются на фракталы и бесконечно соединяются друг с другом.
— Как пятна Роршаха, правда? — пристает к Роджеру Сид. — Что ты видишь, Родж?
— Пятна я вижу. Огромные пятна, — бурчит Роджер, но заметив, как Сид улыбается его словам, находит сравнение, которое он не осмелился бы озвучить никогда, даже с ним наедине.
Он видит перед собой одну из их ночей — одну из первых, когда распластавшийся на кровати Сид казался ему чернильным пятном, принявшим, как краски Леонарда, форму человеческого тела. Только рука Роджера на его теле чувствовала живую пульсацию, раскручивающую обороты, и было отчетливо слышно, как сердце Сида все скорее и скорее качает кровь. В какой-то момент чернильная тень на постели задергалась, как будто ее ударили током, и на ладонь Роджера попала темная влага.
— Когда моя мама была такой большой, а я был таким маленьким, я прыгал в ее тень и каждый раз спрашивал, чувствовала ли она это, было ей больно или нет.
Роджер не ответил — устроившись на боку, он пытался отдрочить себе, и одеяло, которое он чуть не на нос себе надвинул, ходило ходуном.
— Ты спятил? — просто спросил Сид. Мягко положил руку ему на спину, и Роджер неловко развернулся. Когда Сид обхватил его член, плечи Роджера задрожали, задрожали жилы, задрожали кости, задрожало все то, для чего Роджер не знал названий. Эти пару минут он хватал Сида за все, до чего мог дотянуться, и беззвучно кончил, сгорбившись и уткнувшись лицом тому в плечо.
Стало тепло. Наконец-то тепло. Он же мерз все эти зимы, когда Сид захапывал одеяло себе, а теперь наконец оттаял.
Роджер плохо помнит, что было потом, но, кажется, он еще долго лежал, пока Сид из чернильного пятна, которое умело улыбаться, шутить и говорить совершенно непонятные вещи, не превратился в укутанного, как простыней, утренним светом, человека.
Тогда Роджер заснул.
Роджер смотрит на Леонарда, сочиняющего очередное цветовое сочетание, и стряхивает с себя воспоминание. Он вернется к нему, обязательно вернется, но не сейчас; сейчас совсем не время.
— Я написал кое-что. Это для дуэта, для Джулс и кого-нибудь из нас, — ложь выходит корявой, и Роджер тут же поправляется: — Для Джулс и Сида.
Он берет на гитаре соль мажор и играет рифф. Все молчат, и Роджер почти уже решает, что Рик неправильно настроил бас, и звуки выходят совсем не такими ладными, какими слышатся у него в голове. Роджер не признается, что корпел над риффом часов пять кряду: что-то подкручивал, менял тональности, хотя что он вообще в них понимает, ведь у него ни чутья, ни слуха.
По лицам остальных совершенно не ясно, нравится им или они слишком вежливы, чтобы сказать, как все плохо.
— Слова вот, — он вытаскивает из кармана брюк мятую бумажку с текстом.
— Споешь? — просит Сид. Роджер мнется. Слова кажутся ему дурацкими и неловкими — и те, что на бумажке, и все, что можно сказать.
Сид забирает у него бумажку и пробегает ее взглядом.
— Ну, раз ты так считаешь, — Сид проглатывает смешок, но Роджер все равно замечает. — «Oooh, walk with me, Sidney», —напевает он себе под нос. — Ты мое имя написал, как Сидней. А это город, между прочим.
— Да ну тебя. И это вообще не твоя партия, знаешь?
— Знаю, — откликается Сид. — Джулс, смотри, что у нас теперь есть, чтобы разбавить The Shadows(1), — он машет листком перед Джульеттой.
В последнее время Джульетта редко приходит на репетиции. Сиду, который иногда выбирается на ночевку в их с Риком квартиру, она напоминает таксу Милдред, которую мать Сторма держит уже лет пятнадцать: разленившуюся, с вертлявым хвостом, мокрым носом и длинным языком.
«Ее теперь интересуют другие вещи. Не музыка», — подытожил он после одной из таких встреч. Он говорил без иронии, значит, все это и вправду серьезно.
— И как ты хочешь, чтобы мы пели?
Это удивительно. Обычно Сид стоит у руля и все решает — но кто сказал, что сегодня будет как обычно.
— «I’d love to love to love to, baby, you know…»
— Четче.
Сид повторяет, хмурится — ему непривычно слушать чужие указания. Неизвестно, нравится ли ему это, но Роджеру — определенно да.
— «Ooh, Sydney, it's a dark night
Hold me hold me hold me hold me hold me hold me tight»
Голос Джульетты щекочет слух. Его жесткий костяк обшит бархатом, он похож на темное и густое домашнее вино, и он оплетает голос Сида — куда более слабый, похожий на свет, пробивающийся сквозь ткань и заливающий все позолотой. Голос, который не может повторить одни и те же строчки одинаково дважды.
— Не спеши, — поправляет Роджер.
Сид корчит рожу, но слушается:
— «I’d love to love to love to
But I've got flat feet and fallen arches,
Baggy knees and a broken frame.
Meningitis, peritonitis, DTs and a washed out brain.»
— Звучит неплохо, — подытоживает Роджер, надеясь, что он не выглядит самодовольно.
— Что такое DT? — спрашивает Джульетта.
— Белая горячка.
— Белочка.
Они отвечают с Сидом одновременно.
— Основываешься на собственном опыте, а? — смеется Ник, покручивая барабанные палочки.
Роджер молчит, повторяя уже прозвучавший рифф, и Ник следует за ним, выбивая простенький, отлично подходящий к этой незамысловатой мелодии ритм.
В какой-то момент все в Роджере замолкает, и он отпускает мысли и образы, оставляя только те, что так или иначе связаны с играемой музыкой. Роджеру первый раз в жизни кажется, что он мыслит не словами, а музыкой, и это ощущение — полнейшего одиночества и в то же время единства со звуками и музыкантами, которые следуют за ним, — это древнее, первобытное чувство, несет его все выше и выше, вверх и вперед. Поток музыки — точь-в-точь воды Кам: нужно научиться плавать, и вода не будет такой холодной, конечности перестанет сводить судорогой, а легкие — раздирать паникой. Нужно научиться играть и после очередной попытки составить из семи нот более-менее приличную мелодию, и поток сам понесет его и завертит: Роджер, звук и жесткие струны баса.
Давным-давно в одном из своих писем Сид писал, что держит книжку Камю так, «как гладят оголодавших, диких котят». По его словами, от этого философские эссе сразу стали более понятными, длинные предложения разделились на короткие и едва ли не количество страниц уменьшилось вдвое. Возможно, если Роджер последует примеру Сида: ослабит хватку на грифе, прекратит так яростно дергать струны, — музыка все-таки поддастся ему?
Но пока Роджер в этом сомневается.
Даже сейчас, когда написанный им рифф повторяется раз за разом одновременно на басу, ударных и электрическом органе под слова, написанные им же несколько недель назад — пока Сид еще спал, накрывая собой сбитую простынь, одеяло и обе подушки.
Роджер не знает, удастся ли ему однажды совладать с музыкой, заарканить ее, подчинить — но в этот раз ему удается подманить ее поближе.
Сид с Джульеттой повторяют «hold me hold me hold me hold me tight», и Роджеру кажется, что их голоса прорастают в него, и там, в нем, даже вечно стоящий на страже зверек утихомиривается, не облизываясь и не дыша. Музыка проталкивает вату в его пасть, зачехляет плотной тканью острые когти и пеленает глаза переливчатой темнотой.
— Обычно, когда кончаю, вокруг все темнеет и освещается, — сказал Сид несколько недель назад. — Но в этот раз было совсем иначе. Я слышал музыку, и у нее было твое лицо.
— Я не понимаю этого.
— Ты просто не видишь и не слышишь себя со стороны. Но это полный порядок, попутный ветер, roger that(2), — тогда Сид подмигнул ему и искривил рот в подобии улыбки, а потом пристроил его ниже, так что Роджер почувствовал себя в тех самых водах с попутным ветром, шумным, бурным ветром, самым настоящим попутным штормом — и полным штилем сразу затем.
— Что ты об этом думаешь? О песне? — спрашивает Роджер, когда репетиция заканчивается. Джульетта подкрашивает губы — Роджеру хочется засмеяться или схохмить, но он молчит.
Глядит на Сида исподлобья. Ждет.
— Я не думаю, мне просто нравится.
— Но?
— Никаких «но».
— Ты не думаешь, что это было слишком? Все дело в лирике, понимаешь, они могли подумать, что…
— Что она написана человеком, который знает, о чем говорит? — с явным удовольствием тянет Сид.
Он закидывает чехол за плечо, одной рукой ловко застегивая пуговицы на пальто. У воротника приколота тряпичная брошь в форме стрекозы, посеревшая от постоянной носки.
— Хочешь знать, что я думаю, Родж? Ну конечно, хочешь. Я думаю, что если бы тебя так беспокоило, что подумают наши замороченные авитаминозные мартовски гриппозные друзья, ты ничего бы не приносил, а прятал бы свои стихи под подушкой, — Сид произносит предложение на одном дыхании и качает головой. — А нам стоит разучить эту вещь и сыграть ее на концерте, вот что я думаю. Мы можем успеть, пока Джулс не бросила группу, — вдруг окончательно серьезнеет он.
***
If I don't know I don't know, I think I know. If I don't know I know, I think I don't know.
R. D. Laing
Иногда он просыпается посреди ночи и чувствует эту штуку, упирающуюся ему в позвонки, — и тогда он думает, что понимает о похоти все.
Тогда ему кажется, что он знает член Сида на ощупь лучше, чем свой собственный. Даже в пятнадцать, когда в голове у Роджера днем и ночью стояла красная взвесь, он не кончал так часто, как теперь.
Сейчас от них обоих разит сексом, они перепачканы друг в друге, и Роджер не понимает, как это никому вокруг не заметно — у него же на теле, на губах и во рту слюна Сида, на одежде — его волосы, а на пальцах — смазка с его члена, и такое бывает, когда они зажимают друг друга на заднем дворе клуба, где только что выступали, и Роджер тут же лезет вспотевшими руками Сиду в брюки.
Если намазать фосфором, он весь — все тело, вся одежда, — загорится зеленым.
Он и так горит весь — от похоти.
От чувства вины.
Он помнит результаты опроса по всему Соединенному Королевству: девяносто три процента респондентов назвали содомию медицинским отклонением, подлежащим обязательному лечению. А значит, то, как они с Сидом вплавляются друг в друга за закрытыми дверьми спален, туалетов в клубах, гостиных знакомых, все это и яйца выеденного не стоит — раз вылечивается курсом гормонов или, как любят вещать доктора по телевидению, усовершенствованной техникой лоботомии.
Правда, на одном из последних собраний палаты Лордов Лорд Аррен заявил, что от поправки Лабушера нужно избавляться; после этого все начали шептаться, что он сам, должно быть, тот еще едок пареньков, этот чертов тори, но за смелость ему нужно отдать должное.
Роджер предполагает, что он выберет, если на одну чашу весов поставить Сида, а на другую — всех тех девушек, с которыми он обжимался по углам, и всех тех, что ждут его в будущем? А кого бы он выбрал, будь перед ним только Сид и Джуди? Роджер вспоминает рыжего кретина из клуба, запретившего им — тогда еще S1GMA 6, — выступать; вспоминает пидорский хлястик на его рубашке и парня, с которым он лизался. Эти двое не желали прятаться, им не нужны были конспирация и алиби перед подружками, мамашами и кем угодно еще. Их могли бы засунуть в тюрягу за непристойное поведение в публичном месте. Или еще хуже — их могли бы отправить лечиться, вправлять мозги; им бы день за днем показывали карточки с голыми девицами, пока их бы не затошнило, пока кровь бы из глаз не пошла и пока, наконец, не обнаружилась бы одобренная полицаями, пасторами и врачами эрекция на правильное. Им, очевидно, было наплевать на такие перспективы. Но Роджер этого допустить не может.
Что с ним будет в политехе, в группе, дома? Что подумает мать, догадаться несложно, но одни мысли об этом заставляют Роджера краснеть. На миссис Барретт он и взглянуть без стыда не сможет — она, конечно, улыбнется ему своей типично барреттовской улыбкой и угостит выпечкой, но останься они наедине — живьем сожрет.
Что думает по этому поводу Сид, Роджер не спрашивает, опасаясь возможной насмешки над его испугом.
Роджер наталкивается взглядом на фортепиано, на белеющий на крышке огрызок бумаги в клетку, где что-то написано витиеватым почерком Сида. Он расправляет лист и пробегает глазами стихи:
«waters are watering the waterholes
whose waterfalls are watering the moles
the watercolored watermarks on their backs
tremble as they wait for the waterspouts to crack
and water that waters the Cam waters
will drown the watermen’ watery daughters
whose waterfights is lost in the waterbeds
and waterbirds lose their beaks and heads
when watercress is distracted by spring slaughters
the over-watery Cam waters are watering my Waters!»
Сид часто оставляет ему такие записки — как другие, наверное, оставляют пару шиллингов на завтрак, пачкают кровью из порезанного пальца острый край консервной банки или поправляют сбившееся ночью одеяло.
Роджер не знает, проворачивает ли он такое со своими девушками, да и не хочет знать. Сид никогда не скрывает, если собирается куда-то с кем-то идти; иногда Роджеру кажется, что у них под окном должна выстраиваться очередь терпеливо ждущих его людей. Одноклассники из кембриджских интеллектуалов, Фред, Сторм, По, Либби, незнакомые Роджеру девчонки с лентами в волосах, девчонки с высоким подъемом ноги и фигурами-рюмками, девчонки с большими ртами, девчонки с толстыми томами современной поэзии в руках, девчонки, с которыми можно обсуждать Кастанеду, секс, эзотерику и британскую новую волну. С переездом в Лондон круг людей, связанных друг с другом Сидом Барреттом, только расширился: парни с замашками Трумана Капоте из Camberville Art School, девицы с тремя дюймами косметики на лице, поступившие туда же на скульптурное отделение и похожие на скульптуры; девицы, рисующие хной на руках в перерывах между свиданиями с Джеймсом, Патриком, Ричардом, Сидом.
Наверное, эти рифмованные записки, этакий осовремененный Эдвард Лир, девицам должны быть по душе.
Роджер не понимает, как так вышло, что он успел представить Сида почти всем своим знакомым, а у его знакомых, у всех этих длинных-юбок, войлочных-сережек, нестриженных-стогов-волос, пахнущих-полынью-и-коноплей, которых Сид без конца таскает к ним на Highgate, не может запомнить ни имен, ни лиц.
Когда Сид запирает изнутри дверь их с Роджером спальни, снаружи все равно слышно пластинку Bo Diddley, через щель идет запах крепкой шмали и смех, становящийся тише по мере того, как в их головы пробирается кислота. Роджеру хочется знать, что они видят перед собой, друг в друге и в себе. Ему хочется и самому стать частью этого, но он боится не справиться с ритуалом; боится, что после закрытия двери, включения пластинки, раскуривания косяка и рассасывания нахимиченного сахарного кубика сделает что-то не так, и его высмеют и выпихнут оттуда. Сид столько раз рассказывал ему о своих экспериментах с кислотой, но пока Роджер перекатывает во рту только эти рассказы; пытается представить, как вязала бы марка, разваливающаяся на языке, как горчила бы в горле, как через четверть часа мир стал бы распадаться на фракталы.
– Ты нигде не сможешь услышать столько цветов, увидеть столько звуков и почувствовать столько мыслей, сколько там, поверь мне, никогда, ты же мне веришь?
Конечно, он верит Сиду, но пока одной фантазии хватает для того, чтобы он покрылся гусиной кожей, а в голове все начало перемешиваться и расслаиваться. И если такая замечательная, волшебная и ни на что не похожая штука все-таки существует, а у него есть возможность однажды ее попробовать, какой смысл спешить?
«Поспешность нужна только при ловле блох», — любит говорить его мать. «Поспешишь — людей насмешишь», — говорили учителя в школе. Эти две фразы сидят у него в голове и грызут ее всегда, когда он пытается отпустить себя и сделать что-то, что не сможет удержать или проконтролировать.
Роджер думает… он слишком много думает. Думает, что войти в компанию Сида у него никогда не выйдет, никогда не выйдет избавиться от собственных удивления и неприязни.
– Мне не нравятся твои друзья, – как-то признался он.
– Они никому не нравятся, кроме меня, поэтому они мои друзья, – сказал Сид, и понять, шутит он или нет, у Роджера в очередной раз не вышло.
Сегодня мир заперт снаружи. Их с Роджером разделяет хлипкая дверь в трехэтажном домике на Stanhope Gardens; за окном редкие холодные дуновения последнего месяца зимы задирают прохожих, а внутри относительно тепло и сухо; поскрипывает проигрыватель, и этот звук перекрывает музыка, вкручивающаяся Роджеру в висок — через провода, через иглу, скользящую по поливинилхлориду, пока пластинка наворачивает круги, через ушные раковины и мембрану. Музыка пробирается внутрь его головы; она набирает обороты, она разгорается внутри Роджера с небывалой мощью, ее уже нельзя потушить, выключив проигрыватель, она угнездилась внутри него, ухватилась за него, подвинув навострившего уши зверька, и теперь обитает внутри него на тех же правах, что и он, хотя он там уже много лет.
Oh, the farmers and the businessmen, they all did decide
To show you the dead angels that they used to hide
But why did they pick you to sympathize with their side?
Oh, how could they ever mistake you?
They wished you’d accepted the blame for the farm
But with the sea at your feet and the phony false alarm
And with the child of a hoodlum wrapped up in your arms
How could they ever, ever persuade you?(3)
Одиннадцать минут двадцать секунд — указано на оборотной стороне диска. Гармоника, ударные, клавишные, орган — есть ли там орган, Роджер не знает наверняка, хотя все в нем сжато и напряжено, силится расслышать каждый звук, каждое сочленение нот, переходы между тональностями, в которых он и вовсе никогда ничего не понимал. Голос, ведущий слова, — или слова, ведущие голос, — не разобрать, они кружат вокруг Роджера, и разделить их, расчленить их, разобрать их на составляющие у него не выходит.
Sad-eyed lady of the lowlands
Where the sad-eyed prophet says that no man comes
My warehouse eyes, my Arabian drums
Should I leave them by your gate
Oh, sad-eyed lady, should I wait?
Роджер смотрит на стихи, которые набросал этим утром, до того как помчаться на автобус. Стихи морщатся — из-за его кривого почерка, или из-за стыда за самих себя, или из-за пролитой на листок воды. Сиду он их не показывал и не покажет — сейчас стерпеть хромую рифму и притянутую за уши игру слов еще труднее, чем утром.
«Barrett’s barret’s got a barrette
Barrel organ is played by a brunette
Barrett’s oesophagus she’s got,
Barrel Fever, barrel of beer and what not
Get her a bouquet of barren flowers
Wear a barret, today’s gonna be showers
Clearin’ needs a pipe, piperin’ needs a claret
Fuck knows what needs a barretor Barrett»
Хочется разорвать листок на клочки и смыть в унитаз, но эта театральщина будет не лучше стихов.
Сид не стал бы так поступать с неудачными стихами — хотя Сид попросту не стал бы их сочинять, а даже если бы они и сочинились, он бы, наверное, разрезал бумажку ножницами, перемешал бы получившиеся буквы и слоги, а потом составил бы из них новое стихотворение, намного лучше прежнего. Конечно, Сид бы сделал именно так.
Роджер и сам бы попробовал, но он не Сид — то, что так легко и выходит у Сида, у Роджера ни при каком раскладе не получится, и пытаться не стоит.
— Блядство, — заключает Роджер. Его голос тонет в хрипловатом, неровном голосе Дилана, в взмывах гармоники и гитарных переливах.
Роджер нашаривает на полу ручку и пишет на обратной стороне листа:
«Barrett luvs buying bric-a-brac»
Разве он виноват, что с фамилией Барретт ничего не рифмуется?
А вот к «bric-a-brac» подходит уйма вещей: «deck», «black», «shack» и еще куча; Роджер решает записать то, что первым пришло в голову:
«For his pa, who’s just got a sack»
Па, папа, папка, папочка, батюшка, отец — столько слов, а выбрать нужно что-то одно. Чего Роджер не понимает и боится, что не поймет никогда, так это того, как Сид умудряется из всех английских слов всегда выбирать нужное — зачерпывать пригоршню синонимов, а потом шелуху и оставлять только одно, единственно верное, самое точное, самое нужное, такое, от которого у всех дух захватит.
«They live on the cul-de-sac of cobblestone
In a tiny apartment they freeze to the bone»
Роджер прокручивает написанное в голове, считает ритм — одиннадцать и двенадцать, а должно быть одинаково, и ударения должны совпадать. На уроках английского в старших классах миссис Уайзмэн тысячу раз повторяла, что ударение на первый слог назывется так-то, а на второй — так-то, но разве теперь это вспомнишь? На уроках английского Роджер играл в морской бой, пускал моль из спичечного коробка под воротники одноклассниц, ковырял в носу и глядел в окно. Да даже если и вспомнишь — как это поможет?
«Mr Healthy and Mr Clean
Gotta come and take my dope from me»
Восемь и девять. Роджер загибает пальцы. Преподаватель высшей математики из политеха на смех бы его поднял, но сейчас он не стоит с куском мела у черной доски. Сейчас Роджер один — один на один с листком бумаги, на котором высыхает словесная суматоха из его головы. Роджер не знает, почему это происходит, но, как бы слова ни звучали у него в голове, стоит ему записать их, они теряют всю свою относительную красоту. Едва родившись в нем, они умирают на бумаге, и это не дает ему покоя.
«His son somehow looks so much like me
His son sits in poverty and smokes alone
His son waits for his daddy to come from the factory
To bring some milk and bread and never leave home»
Роджер отмечает, что вышло совсем не так, как у Сида — никакой темной сказочности, никаких замарашек с золотыми браслетами и зубами, никаких сычей, охотящихся за языками первых болтунов в округе, никаких сучьих девиц, которых Сид в своих письмах, стихах и рассказах «honey bunny, lovey-dovey pearls of love, pumpkin dearest!»
У Роджера — никакого такого слюнявого дерьма.
— Нравится слушать треск? — Сид входит в комнату бесшумно, и непонятно, какого черта он так рано вернулся со своего дурацкого свидания с очередной девчонкой, которая, поди, и возраста согласия еще не достигла.
Сид любит таких.
По правде говоря, Сид любит всех, и чаще всего это взаимно, но больше всего Сид любит этих девчонок в балетных пачках, с лицами с обложек модных молодежных журналов, с темными карандашными стрелками у глаз. Он любит тех, у кого отменно подвешен язык, у кого есть собрание пьес Уайльда и нет ни принципов, ни стыда, ни совести — так сказали бы бабки, продающие жареные каштаны на рождественских ярмарках. Наверное, за такие слова других людей Сид и любит этих девчонок, с которыми можно грязно разговаривать и грязно целоваться, которые носят прозрачные тряпицы вместо белья, которые, надо сказать, и на Роджера в клубах клюют, но с которыми он никогда не позволял себе связываться.
Да будь он Сидом, именно с такими бы и валялся на кровати — с утра до вечера.
— Пластинка закончилась, не повернешь? — спрашивает Сид и сам тянется к проигрывателю. — Ты все-таки послушал ее, и как тебе? Расскажи и покажи.
У Сида растрепанные волосы, растрепанные черты лица и растрепанный голос. Роджера подмывает спросить, как там его свидание, как зовут пятисотую счастливицу, ждет ли её повторная встреча, а главное: какого черта Сид сообщает ему обо всех своих потрахушках, почему он не может соврать, сказать, что идет удить американскую форель на южный берег Темзы, или что у него важная-преважная встреча с Мистером Важным-Преважным. Почему не может сказать что-то неправдоподобное, но менее мучительное.
От Сида пахнет духами «L’Interdit» от Givenchy — как раз такие тот советовал Роджеру купить для Джуди. Видимо, одна из его подружек пользовалась ими, иначе откуда он мог знать, что они пахнут сандаловым деревом, мандаринами и иланг-иланг. «А если хорошенько принюхаться, почувствуешь мускус», — сказал Сид, когда Роджер представил ему купленный флакон, и сбрызнул духами себя. Совсем чуть-чуть, но этого оказалось достаточно для того, чтобы Роджер почувствовал мускусный запах.
На вкус обожженная парфюмом ключица оказалась терпкой и горчила под языком.
Как и предполагал Сид, Джуди пришла в восторг от подарка, и с тех пор каждый раз, когда Роджер наклонялся, чтобы поцеловать ее за ухом, кожа была такой же, как в день покупки «L’Interdit», когда он слизывал мускусный запах с Сида.
— Я никогда не слышал ничего такого раньше, я имею в виду… она идет так долго, и при этом она вся разная, ты…
— …понимаю, — предвосхищает его вопрос Сид.
— И если Дилан написал такую длинную композицию, значит, и я, я имею в виду, и мы тоже можем, — Роджер замолкает. Слова, которых во рту так много, склеились одно с другим, превратились в липкую, вязнущую в зубах кашу. Нужно либо проглотить комок и замолчать, либо продолжать пытаться распутать все это крайне важное, крайне существенное, и еще сотня слов с добавлением «крайне».
— То есть, это значит, что мы, в принципе, можем написать все, что захотим, — он продолжает после паузы: — я могу написать.
— А ты сомневался?
— Всегда были правила.
— Да не было никаких правил, — нетерпеливо отрезает Сид. — Все правила придуманы, чтобы ты в себе сомневался и не пробовал тьму-тьмущую вещей, которую, может, и хотел бы попробовать, но вот беда, — он корчит гримасу, — правила запрещают.
— А ты?
— А что я?
— На тебя ни одно правило не действует, так? — Роджеру хочется спорить, сказать: да нет, и на тебя, Сид, действуют правила, все они, прописанные в генетическом коде, впитанные с молоком матери; мы хотим бороться с ними, но не можем, слишком уж сильно их влияние. И ты, Сид, не исключение, ты — один на тысячу, но все равно — один из нас.
— Силы притяжения на меня точно действуют, не переживай. Хотя кто знает — следи за мной внимательно по ночам, вдруг поднимусь к потолку и улечу через форточку, и будешь смотреть, как я плыву между облаками, проследишь за мной до самой Battersea Power Station, но там меня точно всосет в одну из труб, вуушшшш, — он округляет щеки и дует Роджеру в лицо.
— Это все звучит здорово, но неправдоподобно. Не бывает так.
Брови Сида поднимаются.
— А тебе откуда знать? Ты слушаешься того, что тебе говорят — нет, не преподаватели, не твои любимые правые, левые, верхние, нижние или какие там еще бывают политики, не учебники и не кодексы чего-то там, нет, этих ты демонстративно не слушаешься, — но ты слушаешься других. Того, что тебе шепчут там, изнутри, — Сид садится к Роджеру на пол, прикладывает ладони к его вискам и очень тихо и четко произносит: — А там тоже могут шептать всякую чушь, там тоже могут врать, могут бояться, могут трястись от страха перед этим круглым голубым шариком, по которому ты чоп-чоп-чоп каждый день, понимаешь? Просто ложь внутри себя сложнее распознать — тому, что внутри, мы все верим, — но и там может быть настоящий цирк с добрыми зубастыми клоунами, бешеными дрессированными собачками и фокусником, который по пьяни все-таки отрезал бабенке ее ножки.
— Я… не нужно, я, — у Роджера першит в горле, он пытается отвернуться, но хватка Сида только усиливается, он подбирается еще ближе, так что они стукаются коленями, и Роджер предсказуемо возбуждается от сближения и от голоса, который излагает ему свое неправильное, извращенное учение. Его слова, в отличие от слов всех пасторов, которых Роджер когда-либо слушал, проникают в самое сердце, клином выбивая оттуда то, что никогда, с самого рождения не давало Роджеру покоя.
— Правил нет, мой мистер Уотерс, и ты уже достаточно большой мальчик, чтобы узнать этот секрет, – Роджер закрывает глаза, но все равно слышит, как он улыбается.
— Докажи, – бросает вызов Роджер.
— Мы спим с тобой.
Роджер вздрагивает, в голове вертится «тише, тише», хотя Сид и так шепчет, хотя вряд ли кто-то мог его услышать, хотя вряд ли кому-то вообще есть до них дело.
— Я хочу тебя. Я хочу тебя за миллионы и миллионы вещей: настенные часы с кукушкой, рисунки по линейке и циркулю, тяжелые ботинки с хлопьями грязи на подошвах и влажные, хлюпающие, тесные ночные кошмары. Я хочу тебя здесь, а «здесь» — это там где я. Я хочу тебя рядом с собой, в моем кармане, в моей тубе для набросков, в моих штанах. Ты можешь занять все эти места, а я буду находиться в противоположных, в анти-местах, в анти-пространстве, но рядом с тобой. Я хочу показать тебе, как можно гулять под зонтиком по самому воздуху, как выдавать эти милые, симпатичные звуки на фортепиано безо всяких клавиш. Я хочу, чтобы у нас была кровать в мексиканских плантациях марихуаны, и не было ни планов, ни работы. Чтобы денег тоже не было, и мы жили на деньги соседей, что им бы ни разу не понравилось, но мы все равно сделали бы так, как задумано, потому что я хочу этого почти так же сильно, как я хочу тебя. О чем бы я ни думал, я думаю о том, как мне хочется прижать тебя к чему-нибудь, о том, как хочу мусолить твои волосы во рту, хочу слизывать отпечатки грифеля у тебя с рук, чтобы я сам был весь в грифеле, пальцы, язык, слюна. Я бы трогал тебя, пока ты бы совсем не выдохся, пока у тебя бы жидкостей в теле не осталось, пока мы оба не были бы как два расстроенных пианино.
Сид произносит все это скороговоркой, и когда тот заканчивает, Роджер переводит дух, словно это он сейчас распинался.
— Никаких правил, ты слышишь мою мысль? Никаких правил больше! Никогда, никогда!
Он кричит. Звуки разбиваются о тишину квартиры, как тогда, в их самый первый раз, когда они оба пытались разбиться друг о друга, сталкиваясь руками, бедрами и ртами, и захлопывали звуки их у себя внутри.
— Я хочу, чтобы ты пообещал мне…
Роджер хватает его за воротник рубашки, едва не отрывая с мясом верхнюю пуговицу, но Сид не затыкается, только чуть понижает голос и все продолжает приказным тоном, мол, пообещай мне, Родж, пообещай сейчас же, обещай мне наплевать на все правила, принципы, законы, записанные на бумаге, и те, что неписаны, обещай мне, сука, да что же ты, мать твою, твою мать, обещай.
Кроме «L’Interdit» от Сида доносится еще два запаха — гашиша и женского тела. Если первый Роджеру хорошо знаком, второй может быть и шуткой воображения — но Джуди пахла так же, когда он трогал ее между ног, водил ребром ладони по лобку, когда от ее губ, потрескавшихся и вымазанных в помаде, перешел на другие; вот тогда впервые он почувствовал этот запах, а Джуди гладила его по затылку, так что он вжимался сильнее, чтобы уже никогда этот запах не забыть.
Хочется выругаться, подраться, трахнуться.
Сид лезет к нему с мокрым поцелуем, и слюна попадает Роджеру на подбородок, так что он высовывает язык и слизывает ее, дотягиваясь самым кончиком. Во рту у Сида он нашаривает очередной запах и прикладывается к этому запаху, как к бутылке, присасывается губами, и Сид сипит ему в рот от боли, потому что зубы Роджера сжимают его язык, словно хотят откромсать его ко всем чертям, этот красный, влажный язык с привкусом металла и горечи. Такой вкус у Сида бывает, когда он ходит на свои кислотные встречи, пропадает на ночь, а потом возвращается, смаргивая и вызевывая остатки трипа прямо Роджеру в рот.
Он принимал ЛСД, курил гашиш и трахался с облитой духами Givenchy девицей, пока Роджер корпел над этапами внутреннего проектирования, зубрил этап синтеза принципа, этап структурного синтеза, этап параметрического синтеза и трахался с системой проектной документации очередного никчемного строительства, который в качества примера ему выдал преподаватель.
— Стой… — Сид привстает, и едва не валится набок от смеха, чувствуя, как сжалась рука Роджера в его джинсах, зачем-то ухватившись за подкладку кармана. — Стыд — ты стой прямо! Ты — господин!(4)
Сид хохочет, выворачивается, чуть не сшибает проигрыватель и ставит пластинку заново. Роджер чувствует, как подрагивают его колени — странно, что он не падает на пол, носом в обложку «Blonde on Blonde».
— Нет, камнем, палкою сердца
Не разбивают —
Невидимую глазу плеть
Я знаю.
Сид частит стихи, как будто куда-то ужасно торопится, хотя торопится из них именно Роджер — он все спешит, сдергивая с Сида джинсы вместе с бельем, аж руки трясутся, когда он облизывает себе пальцы, чтобы обхватить Сида вернее и крепче, и все это превращается в полнейшую бессмыслицу, когда «до смерти это чудо… Исхлестать — и плеть не сметь по имени… Назвать» сливается с «well, they'll stone ya when you're trying to be so good… they’ll stone ya just a-like they said they would»; а Сида колотит не меньше, его приходится придерживать за рубашку, пониже диафрагмы, чтобы набок не завалился.
Роджер поднимает на него глаза, и взгляд у Сида такой, какой обычно бывает на самом пике действия наркотика. Тяжелый взгляд, когда зрачки тяжелеют, спеют, становятся похожими на разбухшие изюмины, едва не выскакивают из радужки.
Сейчас радужки не видно. Сейчас цвета сменились, разделились на черные и белые, и в сумраке только Роджер — сейчас правил нет, а значит, можно делать что захочется, и день расплаты не настанет никогда.
They'll stone ya when you're walkin' to the door
But I would not feel so all alone
Everybody must get stoned.(5)
В здравствующем монохромном мире на члене черного Сида выступает белая капля смазки, и «they’ll stone ya when you are young and able», и Роджер склоняет голову чуть ниже и проводит языком, собирая ее. У смазки новый, непонятный ему запах и новый, непонятный вкус. В голове звук гармоники, трубы и качающего кровь сердца, и Роджер благодарен за то, что хотя бы мыслей никаких в ней не наблюдается.
Он исподтишка посматривает на Сида, жалея, что не может спросить его, как же это он взял и не закончил стихи, ведь Роджеру просто до смерти интересно, что за хренотень произошла в них дальше. Сид, точно почувствовав, вновь начинает читать, но уже не говорит, а выдыхает, слово за словом:
— Мальчишки чудо-птиц
Камнями, не могу, бьют —
Но и на… Ррродж… еррр… тех камнях
Они поют.
Когда Роджер чуть отстраняется, Сид хватает его за плечи, как будто на дыбе их выкручивает, и тут же отнимает руки, прижимает их к груди, трет ладонями глаза, легко и резко пару раз бьет себя по щекам, а главное — он наконец-то молчит, прикусив губу, но все продолжает смотреть, как будто не хочет, чтобы Роджер забыл, как выглядят его глаза, эти въедливые, широко распахнутые глаза.
— Можешь закончить сейчас, мистер Дикинсон, — с неожиданной прямотой заявляет ему Роджер.
Сид немо раззявливает рот. Боится проиграть. Запинается:
— А стыд — у нас-то —
Не прячет ни один.
Стыд — ты стой прямо.
Ты — господин…
Сид оттарабанивает стихи в самой скучной манере, которую Роджер от него когда-либо слышал.
Well, they'll stone you and say that it's the end
— Джорджи, пожалуйста.
Когда Роджер дотрагивается до него ртом, сжимая губы и задерживая дыхание, а потом наклоняется еще ниже, в голове остается только одна бессмысленная мысль: этот участок плоти на вкус как любой другой. Ему не мерзко и не стыдно, только начинает тошнить, когда головка члена упирается в небо, и тогда он закашливается и широко открывает рот.
— Зубы, твои зубы, не отхряпай мне… слышишь, — Сид то ли задыхается, то ли умирает, то ли смеется, не разобрать сквозь навернувшуюся на глаза влагу, но Роджер не смаргивает, он не хочет видеть ровным счетом ничего, и проделывает ртом ровно то же самое, схватившись за бедра Сида до синяков, потому что тот дергает, как повешенный, то коленями, то бедрами, то всем телом сразу.
They'll stone you and then say you are brave
They'll stone you when you are set down in your grave
Сид хватает Роджера за челку, отворачивая его голову в сторону, и сжимается, и издает несколько придушенных звуков, и пока клавишные, гармоника, хор на бэквокале и сердце сглатывают все посторонние звуки, он сильно вздрагивает и валится от оргазма куда-то в сторону, так что Роджеру приходится схватить его поперек туловища, чтобы он не приложился виском о край кровати.
Первое, что чувствует Роджер, когда приходит в себя пыльном клубке из их с Сидом сброшенной одежды, это иссушающую жажду. В горле пересохло, и, вспоминая высоко взвившийся голос Сида, он подозревает, что не у него одного.
Правую щеку стягивает что-то влажное. Он проводит по ней рукой, собирая капли белесой спермы, и растирает их между пальцами.
Он знает, что стыд, принципы, правила, голоса, всю жизнь о них ему талдычащие, совсем скоро снова навалятся на него во главе со зверьком, и что бы ни сказал ему Сид, Роджеру не удастся от них улизнуть.
Но это будет чуть позже.
Сейчас он просто хочет пить и вымыть лицо и руки.
— Давай выпьем, — предлагает он.
— Давай. Чего-нибудь покрепче только.
Роджер застывает, удивленный таким заявлением от Сида — тот же морщится от всего, что крепче вина, — и тем, что после всего он еще способен удивляться.
— Да… чаю там, из двух пакетиков, — его глаза улыбаются, вновь зеленые, перечеркивая монохромный мир, царствовавший над ними еще пару минут назад. Сид совсем прежний, и только металлическая горечь у него во рту выдает, что еще этим утром он путешествовал по местам, Роджеру неизвестным.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Bascom Lamar Lunsford - I Wish I Was A Mole In The Ground
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
I'm sick of lick and bite
of chew and swallow
all these ugly pretty things,
I am sick of verbs and paranoia and concrete —
vista that waits outside (of me)
its jaws are clattering; and me and every man
just like zoo animals and their guards
aim at each other.
We want to taste.
Then to devour.
Just like zoo animals and their gods
fall for each other.
My heart.
O my heart!
I hear you swirl. I hear you smolder. Sparks.
My heart, you are a sieve,
a sieve in the hands of a monkey
but you do glow
under my pillow
(stuffed with coins and milk teeth and pigeon feathers)
drowning in ashes and diamonds.
@музыка: ---
@настроение: somewhere in a dubstepness of a campus cafe
@темы: стихоплетение
За месяц моего бытья в Нью-Йорке я:
1. Стала еще более одинокой и отчаявшейся.
2. Нашла работу в сфере кино на Манхэттене.
3. Нашла себе оператора, который пообещал доставать мне бесплатные еженедельные билеты в кино и таскать с собой на фото-съемки.
4. Пробралась в качестве прессы на красную дорожку на премьеру "Roger Waters The Wall" в Ziegfield Theatre.

@музыка: Roger Waters fuckery
@настроение: in the uncountable portions
@темы: musique, Pink Floyd, limelight, Я никогда не поступлю в Гарвард... (с), Красата., All I can do is be me, whoever that is, My Private Mulholland Drive, So we bought a pack of cigarettes and Mrs. Wagner's pies and walked off to look for America (c)
Название: "Мир червей"
Фэндом: The Kinks
Автор: S is for Sibyl
Бета: [J]weirdweird[/J]
Размер: макси
Персонажи: Рэй Дэвис/Дэйв Дэвис
Жанр: слэш, драма с элементами антиутопии, darkfic
Рейтинг: NC-21
Саммари: «Должен признаться, порой чертовски трудно изображать людей, когда тебе самому человеческое чуждо». Томас Манн
Предупреждения: слэш, горизонтальный инцест, изнасилование, пытки, безумие
Размещение: только с моего разрешения
Дисклаймер: все так и было, я присутствовала и записывала
От автора: Таймлайн 1973-74.
читать "Мир червей"
Here we go round the mulberry bush,
The mulberry bush,
The mulberry bush.
Here we go round the mulberry bush
So early in the morning. (1)
— Знаешь, как они поступали раньше с глистами?
— Нет, а что?
— Они запрещали больному жрать, пока живот не вздуется, пока глист не станет жутко голодным, прям как его хозяин. А потом больной открывал рот, и туда пихали кусок хлеба, например, но рот запрещали закрывать. И когда глист подбирался к самому горлу и вцеплялся в хлеб, тогда его быстро вытаскивали, вот и конец глисту, понял?
— Да чушь это все. Он глист-ниндзя, что ли, чтобы прыгать на еду? И чтобы еще по горлу лез наружу. Хрень какая-то.
Рэй Дэвис прислушивается.
Колкий кокни, шуршащие шаги обслуги, звяканье тарелок. Отрыжка, матюки, сплетни. Бурчание животов, набухание животов, пир животов — обнаженного мяса; полоска между брючным ремнем и приподнявшейся майкой шире, чем сочная красная полоска, когда режешь стейк.
Но Рэй Дэвис не ест мяса так открыто. Он наестся, когда скроются люди, скроются тени этих людей, скроется свет.
Это произойдет скоро, но не прямо сейчас.
Сейчас Рэй Дэвис смежает веки, склоняет голову и прислушивается — на этот раз к тому, что разговаривает с ним изнутри.
— У моей тетки Изабель были глисты, она пошла к врачу, так он сказал, что они каждый день выпивают пол-литра ее крови. Вот дичь, а?
Рэй не хочет слышать о тетке Изабель и ее тоскующем по крови теле, о нет, Рэй хочет слышать что-то совсем другое, и он напрягает слух, напрягает извилины, напрягает руки со столовыми приборами в них. Рэй мучается, ведь сначала нужно выяснить, чего же так жаждут его уши: какого звука, какого слова, — но в гаме голосов в его голове и вовне ее он не может этого понять.
Что же Рэй должен услышать? Что же Рэй хочет услышать? Что бы Рэй должен был делать, если бы внутри него жил глист — и глист не простой, а особенный, король всех глистов, — и выпивал бы по пол-литра его крови на завтрак, второй завтрак, ланч, ужин и ночной перекус? Рэй ничего этого не знает, поэтому он вслушивается в хруст огурцов, разрезаемых на аккуратные полоски ножом Рэя и вилкой Рэя и отправляемых рукой Рэя в его рот.
Рэй слушает симфонию дешевого салатно-овощного ланча, умирающего между его зубов.
Если он улыбнется, между зубами обнаружится спасшийся базилик, который нужно ликвидировать при ближайшем посещении мужской комнаты.
Рэй отвлекается от звуков и представляет поцелуй, полный базилика: «Детка, ты такая вкусная, твои поцелуи лечат бронхит и астму и уничтожают канцерогенные клетки. С твоей слюной в мою глотку проникает эфирное масло, прикосновение твоих губ ласкает меня витаминами C, B2 и PP. Давай целоваться, детка, давай займемся этим нашими зелеными губами с их бальзамическим запахом и стебельками, растущими из десен вместо зубов!»
— Пойду, блядь, руки вымою и проблююсь после твоих россказней!
— Ну и вали давай! Глистам похрен на твои усилия! Они сидят в тебе и будут сидеть! И жрать тебя! Так и знай!
Хмельной мужской смех.
— Иди хуй мой пососи, Баптист!
Громкий пьяный мужицкий гогот!
Настолько громкий, что Рэй Дэвис вынужден повернуть голову и столкнуться взглядом со взглядами всей своей кинковатой братии: мужичок-тромбон, мужичок-трубы, мужичок-саксофон, Нобби, Баптист, Мик-Майкл-Микки, Дэйв-Death of a Clown-Дэвис(2). Жрущие, прихлебывающие, чавкающие, такие ужасные, так осточертевшие Рэю, но такие «его».
Рэй прикладывает вилку ко рту, обводит зубцами контур нижней губы — холодное железо в капельках помидорной крови.
— Чего ты такая неженка, Дэйв? Бери пример с Рэя, он… — подначивает Баптист, но Дэйв шипит на него.
— Хлебало завали, достал уже со своими рассказами. Я пошел, — Дэйв демонстративно вытирает ладони о брюки и встает из-за стола.
Рэй промокает губы и говорит — попутно вспоминая, как звучит его голос.
Вдруг его голос — это и есть те самые долгожданные звуки?
— А ты знаешь, что глисты выделяют сильные яды? — спрашивает он у Дэйва. Он знает ответ, знает, что ответ не последует, он знает все про червей, яды и Дэйва. Ему и ждать незачем, раз он такой всезнайка, но он все равно ждет. — Прямо в тебе? В теле? Знаешь, а?
У Дэйва дергается кончик носа, и Рэй смеется, следуя за ним глазами до самой мужской комнаты.
Рэй осекается, стоит ему вспомнить, что Дэйв — брат Рэя Дэвиса.
Вместе с этим он вспоминает, что Рэй Дэвис ненавидит своего брата.
Только тогда Рэй отставляет в сторону коробку с недоеденным салатом и поднимается со стула.
Никто не останавливает его, никто не усаживает его обратно, никто не морит его голодом — все потому, что никто не знает, что в Рэе Дэвисе живет ядовитый кровососущий глист, готовый выбраться наружу.
Поэтому Рэй спокойно идет за своим братом туда, где царствуют дерьмо, смрад и черви.
— Наш! Последний! Концерт! — микрофон так близко, словно Рэй хочет его слопать. Может, и правда хочет?.. Интересная мысль, интересная, ага, стоит обмозговать ее — позже.
— Эй, Чикаго!
Население Чикаго, сократившееся до числа человечков в концертном зале, отвечает ему восторженным ревом. Рэй подбегает к самому краю сцены и свешивается вниз, держа микрофонную стойку обеими руками, точно оружие-талисман на счастье-талию девушки. Толпа тянет к нему руки, и Рэй пожимает их.
Обычно он, конечно, не опускается до подобного панибратства, ведь эти фанаты, мать их, на все горазды! Дай им волю — вцепятся клещами, измажут потом, корябнут обручальное кольцо, а может, вытянут жилы и намотают себе на шеи вместо гавайских венков. Но сегодня можно смилостивиться. Рэй решает ударить первым ! — звонко дает пять, стискивает бедные конечности, вот так, холодно, тепло, жарко, железно, железно, а ну, кричи от боли, — а самых ярых фанатов обделяет, делает вид, что не замечает их рук. Их вычислить проще простого — глазки горят, ротики раскрыты, тельца дергаются каждый раз, когда Рэй смотрит в их направлении.
— Наш прошлый концерт был в Сент-Луис… — Рэй выдерживает драматичную паузу, — но здесь мне нравится намного больше!
Чикаго в восторге — аплодисменты, топот, свист.
Чикаго отвечает Рэю, что бы он ни выкрикнул. Город так отзывчив, так чуток ко всему, что Рэю в голову взбредет — просто котенок, мелкий, тощий, ластится к ноге, заслышав открывающуюся банку консервов.
Тррр, чпок!
Смесь вываливается в миску, и котенок отвлекается от ноги — чтобы через какие-то пару минут, все подчистив, вернуться к доброму и щедрому хозяину.
А хозяин-то — Рэй! Он — хозяин Чикаго этой ночью, он это знает, а еще он знает, какими другими словами его можно называть в эти концертные ночи.
Во-первых — «король». Но, в отличие от английской королевы, он и царствует, и правит, и ему не нужен парламент, не нужен дворец с неоготическими плинтусами и позолоченной штукатуркой. Его Палата общин — повизгивающая от предвкушения толпа у его ног, а Палата лордов аннулирована именем Рэймонда Дугласа Дэвиса, и ее членам запрещено приходить на королевские концерты.
Хотя, если откровенно, они никогда и не рвались.
Во-вторых — «блядь».
Рэй дает Лос-Анджелесу, Сан-Франциско, Сент-Луис, а прямо сейчас он дает Чикаго — вернее, прямо сейчас он примется за это по-серьезному. Ведь он волшебник, имиджмейкер, декоратор, ну или просто блядь — он споет и спляшет тебе, если заплатишь.
Рэй знает кто он, и еще он знает, что такая философия слишком заурядна, чтобы он продолжал откусывать от нее по мыслишке, поэтому он выталкивает ее из себя прямо в зрительский зал:
— Сейчас вы станете свидетелями финального выступления нашего последнего альбома, и вы будете хорошенько хлопать, вы же так это любите… — вновь пауза. Прямо по Гаррику!(3)
Зрители начинают усердно хлопать, и на мгновение Рэй чувствует себя настоящим королем и ни разу не блядью — но это слишком скучно, слишком ожидаемо, слишком не-по-Рэю-Дэвису, и он резко выбрасывает руку в сторону и договаривает в микрофон:
— Но хлопать будете, только когда я вам разрешу! Договорились, Чикаго?
Чикаго бушует; радуется, как ребенок, и едва не мочит от перевозбуждения штанишки с флагом Соединенных Штатов на заднице.
Вот теперь Рэй Дэвис опять блядь, и делает эта блядь свою работу отменно.
— А теперь я представлю вам героев этой трагедии. Или комедии. Смотря насколько вы эксцентричны. Итак, знакомьтесь — сначала со мной, — Рэй всплескивает руками. — С развращенным деньгами и властью бандитом, мистером Флэшем. И его противником, — Рэй морщится и показывает язык, очевидно направляя симпатии зрителей в сторону мистера Флэша, — лицемерным тираном, мистером Блэком… обоих, конечно же, играю я.
Он не может не знать, что стоит прямо под красным светом мощного прожектора, и все смотрят на него одного.
Он не может не знать, что все аплодируют ему одному.
Рэй смакует этот миг — жалеет, что нельзя взять и размазать его по шкале времени, как масло по свежему тосту, от края до края, пока он весь не станет сливочно-белым. После этого подождать пару минут, пока масло растает, и оторвать кусок зубами.
На концерте подобный фокус не пройдет, и Рэй вынужден развернуться.
— Вот этот человек со шрамом, — ерничает Рэй, тыча пальцем в сторону ударной установки, — мой большой друг, а так же Министр Наказаний, единственный и неповторимый — Большой Рон, играет мистер Мик Эйвори, похлопайте ему, вот так.
Чикаго слушается — котенок подрос, научился — какой послушный котенок! — выполнять команды и не перечить. Аплодисменты бурлят в ушах Рэя, и он машет руками, заставляя опуститься руки зрителей.
— Роль Министра Войны по имени Большая Шишка будет исполнена дорогим нашему сердцу Джоном Далтоном.
Вид Нобби, с застывшей улыбкой стиснувшего бас-гитару, так его радует, что он позволяет публике аплодировать новоявленному Министру Войны на двенадцать секунд дольше, чем его самому большому другу, его Большому Рону, его ударнику.
— А этого паренька я нашел в заброшенной церкви, представьте себе. Этого Пьянчугу Епископа! Он умел читать молитвы задом наперед и играть на клавишных, вот я и взял его в группу, как вам история, а?
Рэй гарцует взад-вперед по сцене, переманивая внимание публики с Епископа на себя, и не прекращает вещать в микрофон:
— Поаплодируйте мистеру Джону Баптисту Гослингу, хэй!
Девочек на подпевке и мистеров-духовые-инструменты Рэй представляет, только если ему нужна лишняя пригоршня секунд, чтобы отпить воды из бутылки, а сейчас совсем не тот случай, потому остается — остается — остается —
Рэй собирается с духом:
— И последний по порядку, но не по значению — человек, который основал эту группу, человек, который был первым в нашем таборе, человек, который играет на самой дикой лид-гитаре... мистер Дергунчик, мой хороший знакомый, а по совместительству и младший брат, мистер Дэйв Death of a Clown Дэвис!
Рэй шагает в неосвещенную часть сцены, впервые пропадая из виду публики.
На этот раз у Чикаго не нужно просить аплодисментов — зрители сами захлебываются в них, тянут руки, мотают головами; у баб увлажняется нижнее белье, а у мужиков… возможно, тоже.
Рэй рассматривает происходящее со стороны. Пронырливый и тихий, слившийся с тенью от колонки, он, не мигая, наблюдает за тем, как Дэйв делает несколько шагов вперед и улыбается, показывая зубы и щуря глаза; получает свою долю любви, отпечатанной штатом Иллинойс.
Дэйв склоняет голову — конечно же, специально, ведь за двадцать семь лет даже в его дырявой голове уложилось, что ничто не продается так хорошо, как обнаженная плоть, свободная от тряпья и волос. Вот так, давай же, наклоняйся, очень хорошо, подставь шею под прожектор, дай волосам упасть назад, а теперь не двигайся, будь умным мальчиком.
Но Дэйв не слушается этих мысленных указаний и встряхивает волосами, не переставая улыбаться.
Дэйв никогда ничему не учится.
Он никогда не слушается Рэя, даже не пытается, засранец такой.
Если бывают дни, когда Рэй — король, а бывают, когда Рэй — блядь, значит, бывают дни, когда Дэйв безнадежен в своей тупости, а бывают иные.
В такие дни Дэйв ведет свою игру. Специально поступает вразрез с тем, чего от него хочет Рэй, специально злит его, специально портит ему настроение, специально обрушивает лавину аплодисментов.
Рэй знает, что поступать так можно только нарочно.
Рэй знает, что он прав.
Поэтому Рэй проворно выплывает на свет и оттуда не спеша возвращается к центру сцены; он на секундочку задерживается возле Дэйва, чтобы сказать:
— Выглядишь, как дорвавшаяся до внимания девочка. Жалкое зрелище…
— Иди нахуй, мудак, — Дэйв старается удержать улыбку, не дать ей превратиться в оскал — но это неважно, Рэй уже занял свое место посередке.
Неизвестный человечек вылезает на сцену и надевает Рэю на шею ремешок ритм-гитары. Проведя по ее струнам пальцами, Рэй решает, что пришло время начать представление.
— А теперь я хочу, чтобы вы вместе с нами перенеслись на зеленые задворки одного гнилого городка и услышали его историю.
Музыка возвещает официальное начало выступления, хотя Рэя не обманешь, он прекрасно знает, что все это — одно бесконечное выступление, и отсчет нужно начинать не с двадцать девятого ноября, когда они отыграли первый концерт тура, и не с момента, когда он начал работать над этой историей, и даже не с первой встречи с мистером Флэшем внутри головы Рэя.
Once upon a time
In a faraway land
Lived a villain called Flash
He was such a wicked man
О нет, о нет, о нет.
Как же это странно — вот один Рэй поет, а вот второй Рэй перебирает воспоминания, трясется над ними, как скупые над драгоценными камнями, ища тот самый день, когда он впервые стал участником пьески о фанерных мистерах всяких-разных, их (не)верных блядях и (не)полных кошельках.
Bring the government down
A new leader must be found
For the sake of preservation
Чем дальше Рэй входит в свою голову, тем ощутимее в нем что-то живое, что-то настоящее, что-то совсем не из фанеры.
The devil moves in and takes over
Mr. Flash broke his word
And now he's got to pay
For his crimes and his lies and his evil ways
Рэй широко открывает и опять закрывает рот, артикулируя каждую букву, каждый звук.
Но к чему лукавить: старается он не для Чикаго, а для себя, ведь так, кажется, Баптист советовал — пошире открыть рот на голодный желудок и ждать, пока глист выскочит, ага, значит, Рэй все верно делает.
And it's gonna get rough
And it's gonna get rough
It's a crime and a sin that no one can win
In a story of self preservation
Тысячи разгоряченных тел в зрительском зале — лучшая наживка, что только можно придумать.
Песня заканчивается быстрее, чем приманка срабатывает, и Рэю приходится захлопнуть рот, прокашляться, не показать недовольства и начать следующую — инструментальную — композицию.
Рэй успокаивает себя с той же легкостью, с какой тренирует котят и жителей Чикаго.
Куда торопиться, когда впереди еще целая история, которую нужно рассказать?
— А сейчас вы, — Рэй хмыкает, обводя руками зал, — и мы, жители городка, потянемся, сделаем утреннюю зарядку, откроем первую страницу какой-нибудь ежедневной хрени, откроем окно спальни и… столкнемся с солнечным светом!
Feel the sunlight on my pillow and it stops my yawing.
I thank God that I'm still around to see another dawn in.
Daylight over the valleys, daylight lighting up the trees,
Daylight over the hillside,
Smile a smile and sing a song, another night has been and gone.
Бродяга зевает — громко, во весь свой большой-пребольшой рот, — и рывком поднимается с сырой земли.
Хочется отлить, — а еще попить, поесть и вымыться, но для Бродяги такие желания непозволительны, только душу растравливают. Но ничего, Бродяга достаточно набродился в этой жизни; теперь он готов оставить свою беспризорную жизнь за кормой и захапать новый-старый быт — там ему обещали крышу над головой и уток на стене, телевизор и радио, морозилку и стиральную машину. И, конечно же, пожизненное выплачивание ипотеки за такие щедроты.
Бродяга расстегивает пуговицы на брюках, спросонья провозившись чуть дольше обычного, и расслабляется.
Струя орошает траву у Бродяги под ногами, остается желтыми каплями на белых цветках борщевика. Бродяга откидывает голову назад и жмурится — солнце такое яркое, вот-вот осядет желтым уже на его лице, прожжет кожу, сделает уродом.
Но даже это не испортит Бродяге настроение.
Бродяга юн и счастлив.
Сегодня Бродяга возвращается домой.
Застегнув брюки, он складывает свои пожитки в котомку (ведь Бродяги всегда бродяжничают с котомками) и отправляется в путь.
У Бродяги нет карты, но он нутром чувствует, что сегодня точно доберется до дома — нужно лишь шагать вперед и насвистывать что-нибудь. Тогда уходящая за горизонт дорога не будет казаться такой длинной, а отваливающаяся подошва на правом ботинке не станет цепляться за каждый камешек.
Часов у него тоже нет, потому Бродяга не знает, сколько он прошел, когда на обочине останавливается красный автомобиль.
Во время своих странствий Бродяга таких видел много, но так близко к дому — никогда.
— Тебя подвезти? — опустив стекло, спрашивает шофер.
— А вы направляетесь в Городок?
Шофер ржет так, словно Бродяга рассказал ему очень смешную шутку, и смех рикошетит на заднее сиденье. Только тогда Бродяга замечает в салоне трех девчушек в пестрых платьях и с блестками на веках.
— А куда нам еще отправляться? — все хохочет шофер. — Давай, лезь назад. Посадил бы к себе, но не могу, видишь — все завалено вещами.
Может, Бродяге и доводилось видеть автомобили, но никогда не доводилось на них ездить — на то он и Бродяга, чтобы путешествовать на своих двоих.
Девчушки открывают ему дверцу и чуть ли не затаскивают Бродягу внутрь, ощупывая пальчиками манжеты, воротник, карманы. Котомка исчезает у него из рук, вот ее уже передают из одних рук в другие, мотор одобрительно взрыкивает, и они трогаются, держа курс в одно всем им известное направление — вперед.
— Ты откуда?
— Из Городка.
— Ясненько. А я не отсюда. Решил иммигрировать, так сказать, — аккуратно подбирает слова шофер.
Не зная, что ответить, Бродяга кивает и переводит взгляд на девчушек — красное платье, желтое и зеленое. Они перемигиваются, поправляют лямки бюстгальтеров, то и дело вытаскивают из сумочек складные зеркальца и глядятся в них, причмокивая губами и поправляя пальчиками черные линии на верхних веках. Бродяга вжимается в кресло, зажатый между душистым-девичьим-дурманным, всем тем, о чем он вспоминал до невозможности часто, пока шел.
Он шел туда и обратно, и он был совсем один.
А теперь он возвращается в Городок — и в такой безумной компании, что у всех горожан должны повыпадать вставные челюсти и соски. Городок всегда был местом для самых старших и самых младших, вот Бродяга и ушел, когда ему стукнуло девятнадцать.
Теперь Бродяга на десять лет старше, а значит, вся детвора Городка встретит его с папиросками в зубах, грудью колесом и пахнущим дешевым джином дыханием.
Бродяга отдал бы все содержимое котомки ради глоточка джина.
— Будете выступать у нас в кабаре? — догадывается Бродяга, все еще не в силах отвести взгляд от глубоких вырезов платьев.
Девчушки прыскают в кулак; шофер закуривает сигару, и, лишь затянувшись хорошенько, отвечает на вопрос.
— Можно и так сказать.
В этом они с шофером похожи — оба предпочитают держать рот на замке. Слегка поколебавшись, Бродяга решает, что дела этой компании в Городке — не его ума дело.
Бродяга едва не подскакивает на месте, когда впереди становится виден шпиль церквушки. За ее тощими готическими боками скрываются родные Бродяге чайные, детские площадки, двухэтажные кирпичные домики, паб «Слепая Мышь», большое небо, пустынный речной берег, зеленые холмы и старый-престарый дуб, у которого они с…
— Тебя кто-то ждет? Семья там? — прерывает молчание шофер.
— У меня нет семьи, — пожимает плечами Бродяга. А потом выпаливает, не сдержавшись: — Я еду к невесте.
Шофер присвистывает, достает из кармана пиджака портсигар и жестом предлагает Бродяге.
— Спасибо, — Бродяга вертит сигару в руке, не зная, что с ней сделать — в кармане весь табак высыпется, спичек у него нет (отсырели на переправе милях в двадцати отсюда), а чтобы положить в котомку, нужно перегнуться через одну из девчушек, но все эти голые колени, плечи и ключицы выше его сил.
— И кто эта счастливица? — интересуется шофер.
— Мы дружили с самого детства. Она была мне как сестра, но потом… потом мы повзрослели…
На ум вновь приходят зеленые холмы, длинная тень от дуба, его губы на ее губах, его руки в ее руках, его сердце в ее руках.
Шофер хрипло смеется и качает головой:
— Сколько я таких историй слышал, ты бы знал. Как ее зовут-то?
Бродяга медлит — он много лет не произносил ее имя вслух.
— Дейзи.
Девчушки разом прекращают свои перешептывания. Шофер раскрывает рот и тушит сигару о язык. Бродяга тоже замирает — понимает, что ляпнул что-то совсем не то.
— Что-то не так?
Шофер молчит, а девчушки пялятся на Бродягу во все свои накрашенные, яркие глаза.
— Вы знаете ее? — спрашивает он, обращаясь к девчушке в зеленом. Та отводит взгляд и бросает котомку ему на колени.
— Им не положено говорить, — с неохотой объясняет шофер.
— Я не понимаю.
— Босс запретил говорить с незнакомцами, пока не доедем до Городка.
Дальнейший остаток пути они проезжают в полном молчании. Сердце Бродяги бьется часто, портя долгожданный момент въезда в родной город.
Поначалу Бродяга решает, что у него рябит в глазах — дома двоятся, вытягиваются вверх, будто бы соревнуясь с церквушкой, трава выцвела, то здесь, то там асфальт скрыл лужайки, и строительных лесов так много, словно Городок взяли в кольцо.
Но нет, с чего бы глазам его подводить — возможно, это другой город?
Постойте, вот кондитерская миссис Дулэйн, вот школа, уроки в которой Бродяга исправно прогуливал все свое детство, вот паб «Слепая Мышь».
А значит, все это — его родной Городок.
— Когда будем выходить, не отсвечивай, понял? — шофер выруливает на их единственную площадь, крохотную, утыканную автомобилями — такими же, как у него. У одного из них — самого большого и самого красного — стоит и курит такие же сигары компания — дюжина человек в пестрых одежках.
Хотя никакая это не компания, догадывается Бродяга.
Он видел таких в Больших Городах, и там их называли бандами.
Но в Городке банд никогда не было. Тут, должно быть, и не знали об их существовании. Что же, теперь знают.
Дверь открывается, и первые две девчушки выбираются наружу, а третья подталкивает Бродягу к выходу, и он несколько неловко ступает на брусчатку.
— Наконец-то ты привез нам новых лапушек, а то я уже заждался, — выдает один из пестрых и тут же подхватывает девчушку в красном под локоть, притягивая ее к себе.
Но шофер на него и не глядит, он смотрит на другого — в длинном пиджаке и широкополой шляпе с вогнутыми краями. Этот ростом с Бродягу, у него сухая усмешка и сухой взгляд — и сухие слова, когда он заговаривает:
— Не лапай ее у всех на глазах, Дергунчик, подожди до вечера.
У Бродяги звенит в ушах, и остаток разговора пролетает мимо него. Отупение прерывает оглушительный звук буровой машины. Кажется, ее включили в каких-то паре кварталов от площади.
Банда игнорирует рев вдалеке, как игнорирует Бродягу, и ему стоит уйти, смыться побыстрее, добраться до знакомого места, до того старого дуба, к примеру — Бродяга не может и помыслить о том, что он не на месте.
Но он стоит как вкопанный и прижимает котомку к груди.
— Красивых ты, конечно, выбрал, — комментирует главарь банды, а потом разворачивается в сторону одного из автомобилей и кричит: — Белль! Белль, выйди-ка сюда, мне есть, что тебе показать!
Шофер тут же переводит взгляд на Бродягу, точно подавая ему сигнал, точно веля подготовиться к —
Из автомобиля выходит Дейзи.
Бродягу точно под дых бьют.
И она ведь тоже стала старше на десять лет.
И теперь на ней аквамариновое платье, а на шее — бархотка.
И теперь она накрашена, а значит, тоже каждые пять минут обезьянничает перед зеркальцем.
И теперь она не Дейзи, а Белль.
Он машинально произносит ее имя.
Ее настоящее имя.
Банда жжет его взглядом, точно в первый раз увидев. Бродяга делает несколько шагов к машине, и шофер предупредительно выбрасывает руку вперед и качает головой: мол, мужик, не делай глупостей, иначе подошва правого ботинка станет твоей самой целой частью.
— Что ты сказал? — давит вопросом главарь.
— Дейзи, ее зовут Дейзи, я сказал ее имя, — повторяет Бродяга, не сводя с нее глаз.
Она смотрит на него. Ему кажется, что глаза ее потемнели с годами, их заволокли тени, и взгляд стал непроницаемым.
— Теперь ее никто так не зовет, ты тупой, что ли? — тянет Дергунчик.
— Мне все равно, как ее кто зовет. Она Дейзи.
— Ты нормальный, вот так нарываться, а?
— Я… я ее… — Бродяга запинается. — Я ее друг.
На слово «жених» ему не хватает духа.
— Да у нее таких друзей, как ты, весь город. И не только мужская его половина! — гогочет один из бандитов.
— Заткнись, — Бродяга делает еще один шаг, но шофер прихватывает его за воротник рубашки и дергает назад.
— Не будь идиотом и вали отсюда по-хорошему.
— Я не могу, она моя…
— Рот закрой свой.
— Она моя невеста! — не выдерживает Бродяга.
Все разом замолкают и, как по команде, смотрят на главаря.
— Ты это зря, мужик, — буркает шофер.
— Невеста, говоришь? — повторяет главарь и цокает языком. — Скажи мне, Белль, ты невеста этого… оборванца?
Дейзи медлит, не отрывая взгляда от Бродяги, но главарь подхватывает ее за подбородок и разворачивает ее голову к себе.
— На меня смотри, поняла?
Она кивает, и он ослабляет захват.
— Еще раз: я спрашиваю, ты отвечаешь, правила игры простые — ты знаешь этого оборванца?
— Мы выросли вместе, — голос у Дейзи тихий и шероховатый, точно снегом припорошили, но смотрит она по-прежнему — упрямо и мрачно.
— Как это… как это мило. Правда же, это очень мило? — спрашивает главарь, и вся банда кивает.
— Я ушел, но сказал, что обязательно вернусь, и тогда мы поженимся, — говорит Бродяга. Взглядом он умоляет Дейзи обернуться и снова смотреть на него.
— И когда это было?
— Когда?..
— Ну да, когда именно? — главарь подходит к нему вплотную, сухо усмехаясь, точно наперед знает ответ.
— Десять лет назад.
— Не расслышал, что?
— Десять лет назад это было.
— А погромче можешь?
— Да пошел ты, — срывается Бродяга, но главаря это совсем не злит.
Напротив — он посмеивается и манит к себе Дейзи.
А потом он делает то, что когда-то делал Бродяга.
Здесь, на площади, при всех, под гремящий звук бура он делает то, что делал Бродяга в зеленых холмах, укрывшись под сенью старого дуба.
Этот ублюдок целует ее — ее губы на его губах, ее руки в его руках, ее сердце в его руках.
— То было десять лет назад, а это — сейчас. Так что проваливай, пока я добренький и не приложил тебя головой о капот... другой моей красотки, — он проводит ладонью по выпуклой фаре своего красного автомобиля.
Той же самой ладонью, какой он только что нежно держал Дейзи за руку. Той же, какой он до этого хватал Дейзи за подбородок, едва не выворачивая челюсть.
— Ты помнишь меня? Дейзи? — одними губами спрашивает Бродяга. — Помнишь, кто я?
— Ты — Бродяга, — впервые за последние десять лет отвечает ему Дейзи.
— Нет, ты помнишь, кто я на самом деле такой? Мое настоящее имя?
Дейзи отступает и смотрит на большое солнечное небо где-то там, далеко наверху, как будто, если она внимательно его рассмотрит, призрак из ее прошлого исчезнет.
— Ты просто Бродяга и все.
— Слышал, что сказала леди? Так что вали отсюда, — говорит ему кто-то из банды.
— Нельзя просто взять и…
— Слушай меня сюда, — главарь больше не настроен шутить. — Развернулся и ушел, увижу тебя рядом с ней еще раз — намотаю кишки на фонарный столб, уяснил?
Бродяга не отвечает, но продолжает стоять на месте, и отмирает, лишь когда шофер хватает его за плечо и чеканит:
— Сделай, как тебе сказали, если шкура дорога. Это для твоего же блага, пойми ты это. Лучше тебе вообще из Городка съебать. Смотри, увижу тебя еще раз — брошу в тюрьму на пару деньков, может, это тебе мозги вправит.
— А ты вообще кто такой? — Бродяга пытается высвободиться, но тот держит крепко.
— Ты что, не знаешь кто я? Кто мы все такие? — недоверчиво щурится шофер.
— Ты шофер, — предполагает Бродяга. — Глава тюрьмы, может?..
— Я — Министр Наказаний, — выдыхает тот ему в лицо. — Зовут Большим Роном. Предупреждая твои дальнейшие вопросы — это потому, что у меня все очень большое.
Ухмылка кривит край рта, но Большой Рон быстро сгоняет ее прочь с лица и, наградив Бродягу тычком в бок, показывает на главаря банды:
— Его ты тоже не знаешь?
— Нет, меня же не было десять лет…
— Он меня не знает? — искренне удивляется главарь. — Да ты либо сказочно тупой, либо сказочно невезучий.
— Что ты делаешь в моем городе? — спрашивает Бродяга, глядя в глаза главарю. Они у него такие же, как у самого Бродяги, серые и цепкие. Но они внушают страх. Они смотрят прямо на Бродягу, вспарывают его, будто бы надеясь однажды в будущем все же намотать его кишки на фонарь.
— Этот город — мой город. И все, что здесь есть, принадлежит мне. А я — мистер Флэш.
Mistress Mary, Quite contrary,
How does your garden grow?
With Silver Bells, And Cockle Shells,
Sing cuckolds all in a row.(4)
Рэй заходит в мужскую комнату именно в тот момент, когда Дэйв одной рукой берет член в руку, а другой опирается о стену, словно он смертельно устал. Его руки соскальзывают, когда Дэйв замечает отражение Рэя на белой эмали писсуара.
— Тоже приспичило? — спрашивает он у отражения.
— «Приспичило» — очень верное слово, — соглашается Рэй и шагает вперед, так что отражение тут же увеличивается в размере. Рэй стоит прямо сзади, и они оба не двигаются — совсем как звери, готовые в любой момент наброситься друг на друга.
— У меня от твоих воплей мигрень началась, — ровным голосом произносит Рэй.
— Ты не мог подождать с этим, пока я отолью?
Рэй закатывает глаза и облокачивается о стену. Потом смотрит Дэйву в глаза, потом на член, потом шумно сглатывает, а потом раскрывает рот:
— Не мог, как видишь. Мне, как ты верно заметил, приспичило.
Дэйв смотрит на стену ровно перед ним, как вымуштрованный.
— Выглядишь так глупо с членом в руке в туалете забегаловки.
— Я бы давно бы уже отлил, не стой ты тут.
— А при мне не можется? — ерничает Рэй.
— Я не могу… не могу, когда кто-то стоит над душой.
— Может, тебе помочь?
— Почему ты такой больной, — говорит Дэйв, наконец поворачивая к нему голову. На лбу у него вспухает жилка, а значит, совсем скоро он начнет покрываться уродливыми красными пятнами.
Рэй знает это наизусть.
Рэй знает своего брата наизусть.
— Ты уже хочешь. Уже неймется. Прошмандовка, — все тем же спокойным тоном говорит Рэй. В горле сухо, и «поцелуй с базиликом» он допустить не может, поэтому просто наклоняется вперед и накрывает член Дэйва своей рукой.
Их обоих бьет током, но они не убирают рук.
— Сюда могут зайти, — комментирует Рэй, обхватывая Дэйва поудобнее. — Ребята могут. Баптист, Мик… ты же знаешь.
Лицо Дэйва искажается. Наверное, больно ему сейчас все это слышать, слышать и глядеть Рэю в глаза, потому что потупишь взгляд, зажмуришься, отвернешься — и он встанет на колени, раскроет свою пасть и слопает у Дэйва самое драгоценное, проглотит и не подавится.
Потому что, будучи вегетарианцем, Рэй все равно очень любит свежее мясо.
— Давай.
— Нет, — отнекивается Дэйв, хотя они оба знают, что он согласен-не-согласен-согласен.
Совсем как у алтаря, братик. Моя рука на твоем члене, это как держать в щепоти венчальное кольцо. Кто-нибудь, обведите нас трижды вокруг аналоя!
— Я сказал: да-ва-й, — одними губами произносит Рэй.
Дэйв сдается — хватается обеими руками за стену, опирается, словно сейчас упадет, ломает ногти о края замызганных плиток. Его не хватает надолго — еще секунда, одна, вторая, и он отпускает себя — желтая струя золотит эмаль писсуара и исчезает в стоке. Рэй держит и направляет его все это время, не отпускает до самого конца, впиваясь глазами в его лицо Дэйва. Когда его взгляд доходит до самых костей черепа, царапая их, Дэйв усмехается, волосы налипли на его вспотевший лоб, и дверь все еще не заперта, и хочется содрать друг с друга одежду, а когда она закончится, содрать волосы, кожу, переплетения мышц и артерий, сбросить скелет, косточка за косточкой, и тогда пытаться найти успокоение.
— И это все? — Дэйв наклоняется к нему, так что они едва не сталкиваются носами.
— А чего еще ты ждал? — Рэй качает головой и убирает руку. Поднеся ее к лицу, он осматривает ладонь, внимательно, как профессиональный хиромант. Поморщившись, он включает воду в раковине, мылит руки и подставляет их под поток.
Но сколько ни мой, сколько ни три кожу льдом и щелоком — червей из себя не выведешь.
— Дверь была открыта. Что на тебя нашло? — запоздало возмущается Дэйв.
— Знаешь, удивительно, что после всего этого, — Рэй оглядывает белую плитку на полу, стенах, потолке, сероватый обмылок у раковины, потрепанную деревянную дверь, — ты думаешь только о том, что нас, таких нехороших мальчиков, могли застукать.
Смешок. Зачастую за этим следует ответ Дэйва в виде его кулака в солнечное сплетение Рэя — но не сейчас. Рэй не знает, хорошо это или плохо, повезло ему или нет.
— И это еще я больной.
Рэю кажется, что с ним может случиться припадок, и потому он выходит, возвращается к их общему столику.
Что может случиться с Дэйвом, Рэй не знает, и даже не хочет пожонглировать догадками.
Рэй думает, что, скорее всего, ему все равно, что там может произойти с Дэйвом, оставленным один на один с собственным отражением в мужской комнате.
Рэй думает, что, скорее всего, ему похрен.
Рэй боится этого. Рэй надеется на это.
Вместо припадка Рэй пинает ножку стола, за которым сидят все его музыкантишки, и выдает:
— Хватит жрать, день не резиновый. Нужно на студию возвращаться, и прямо сейчас, я так сказал, все возвращаемся.
Все сразу скисают. Но они привыкли к такому поведению, привыкли к Рэю, поэтому они молча комкают салфетки и бросают их в тарелки. На выходе из забегаловки кто-то озвучивает то, что вертится у Рэя в голове, на языке, между ног:
— А Дэйв там что, утопиться решил в сортире?
— Иди и проверь, — Мик снимает куртку с вешалки.
— Может, подсобишь мне с моей? — издевается Рэй; у него получается рассмеяться, когда Мик показывает ему средний палец.
— Может, подсобишь нам с Дэйвом? — парирует Мик.
Рэй смеется громче. Заливистей. Все объедки души в смех вкладывает.
— Он не маленький. Если боишься, что не найдет дорогу на студию, рассыпь на дороге свиных шкурок и колес.
Дэйв нагоняет их у первого же светофора и сразу принимается материть почем зря пешеходов, полицаев, проезжающие машины, девицу с коляской, пересекающую дорогу в неположенном месте, словом, с Дэйвом все в порядке. Старый добрый Дэйв. Все так же хочется съездить ему по роже и назвать капризным куском дерьма.
Рэй знает, что Дэйв возьмет свое на репетиции, и тот не подводит. Он и впрямь невероятен в собственной предсказуемости, когда придирается к словам Дэйва, когда спорит ради одного только желания поспорить, когда ведет себя, как великовозрастный младенец, чтоб ты сдох, Дэйви, чтоб ты корчился на полу и никто бы тебе стакана воды не подал, чтоб ты умирал долго и мучительно.
А я помогу.
Зато ты, Дэйв, сейчас мистер Хайд, а я — доктор Джекилл. Погляди-ка на нашу публику, на наших музыкантов, на наших мистеров Кинков, для них ты — мистер Плохой, а мистер Хороший — я (мистера Злого я, пожалуй, приберегу до лучших времен).(5)
— Опять «эти дни», Дэйв?
Остальные смеются, а Дэйва чуть не трясет. Любо-дорого посмотреть.
Всем нужна переменка. И младшеклассникам, и глистам, и братьям, живущим бок о бок, в горе и в радости, в богатстве и в бедности, в болезни и в здравии, пока смерть не разлучит их.
«In the summertime!»(6)
— Надеюсь, завтра утром ты не проснешься, — говорит на прощание Рэй.
У Дэйва тут же напрягаются желваки. Рэй не опускает взгляда ниже, но знает, что кулаки напряглись тоже. Мошонка?.. Нет, пока еще рано.
— Тебе того же, говнюк, — высокий голос Дэйва неприятно дребезжит, и Рэй морщится и улыбается в одно и то же время.
— Ты такой жалкий, — произносит он, и это сладко, так сладко, и в ту же секунду он умудряется поймать взлетевший кулак Дэйва, но ему не хватает опоры, и они оба валятся на пол в пустой студии.
— Ну давай, прикончи меня! Ты же этого хочешь, ну?! — давит из себя Рэй, пока Дэйв пытается лягнуть его в пах, вырвать с мясом пуговицы на куртке, наставить синяков по всему телу. Рэй изворачивается змеей, стараясь увильнуть от ударов, но Дэйв держит его так крепко, словно от этого зависит, проснется ли он завтра утром.
Рэю думает, что лучше сдохнуть, чем проживать все эти дни, скрываясь от света, все эти ночи, убегая от теней, все эти драки, прячась от собственной болезни.
Эта болезнь, эта опухоль, эта страшная тайна.
— Успокойся, — Рэй неожиданно перестает сопротивляться и вместо этого хватает Дэйва за плечи, прижимая к себе, так что удары становятся больнее, но — постепенно, — реже и реже. — Успокойся, сейчас, вот так, — повторяет он, прикрыв глаза. — Полегче, давай, еще легче.
Дэйв обмякает на нем, и Рэй еле удерживает его, чтобы тот не завалился на лопатки. Разжать руки совершенно не выходит — должно быть, они затекли, превратились в две сухие деревяшки, должно быть, взбунтовались против хозяина.
Они вымотались до смерти.
Не за эту драку, не за этот день.
Они вымотались до смерти за все, что лежит позади них, и за все, что ждет их впереди.
Вот бы не вставать, лежать навзничь целую вечность. Но так брюки помнутся, а вырванная Дэйвом пуговица закатилась под шею и теперь давит на какой-то особенно прихотливый позвонок. Да и Ивонн ждет его дома.
Ивонн. Его Ивонн, которая по значимости идет после брюк, и пуговиц, и всех остальных вещей, которыми Рэй вообще дорожит сильнее, чем людьми.
— Твоя политика, твои концепты, блядь, они никому не интересны. Никому, никому, никому, — громко шепчет Дэйв, но теперь в его словах нет ни толики злости.
— Я в курсе, — отвечает Рэй.
— Раньше было по-другому.
— Нет, не было.
— Ты был другой.
— Нет.
— Врешь ты все.
— Согласен.
Рэй медленно поднимается на ноги, шаря руками по телу — кто знает, этот крысеныш вполне мог проломить ему ребро, мало ему, что он и так будет выглядеть, как больной желтухой. Все эти синяки.
— Ты помнишь, о чем мы говорили в прошлом марте? В кафе на углу Бишопс и Блумфилд-роуд?
— Там, где подавали кокосовый карри?
— Да, там, где подавали кокосовый карри.
Он протягивает Дэйву руку, помогая ему встать на ноги, и они молча поправляют друг другу потрепанную одежду.
Их руки в руках друг друга.
— Я помню. Но тогда я не представлял, что... не думал, что это будет так… это же все сплошной ночной кошмар, — голос Дэйва срывается на фальцет, выдавая волнение, и Дэйв крепко сжимает зубы, хороня невысказанные обиды в глотке.
— Да. В этом ты прав, — соглашается Рэй, глядя прямо в его изумляющиеся глаза. — Но фокус в том, что все всегда было и будет сплошным ночным кошмаром.
Рэй одаривает тыльную сторону руки Дэйва чувствительным щипком и говорит:
— И если ты это понял только сейчас, и тебе плохо, и хочется жаловаться, то ты нашел не того человека.
Уже на стылой улице Рэй признается себе, только себе и никому больше, что Дэйв прав — он действительно стал другим.
Он не может отодвинуть ворох картинок, услужливо подкинутых старушкой-памятью. Рэй смотрит на них в биллионный раз и сделает так еще биллион раз, чтобы опять и опять убеждаться — да, все это случилось с ним, а не с другим, незнакомым ему Рэем Дэвисом, от которого он уходит все дальше с каждым ударом городских часов.
Еще у него перед глазами стоят глисты из рассказов Баптиста; Рэй видит себя на приеме у врача, который с очень серьезным и оттого смешным видом сообщает Рэю, что в нем живет целый выводок червей.
В действительности ничего не меняется — они жили в тебе раньше, живут сейчас и, скорее всего, будут жить до твоего последнего вздоха.
Разница только в том, что после того, как ты выходишь из кабинета врача, ты знаешь одну чертовски важную штуку.
Скользишь рукой по обтянутому водолазкой животу — представляешь, что гладишь своих червей через слои ткани, волос и кожи.
И знаешь, что, как бы одинок ты ни был — ты никогда не будешь один.
— Мы — самые обычные, самые заурядные маленькие человечки. Мы никому не желаем зла.
— Мы не хотим ни для кого проблем.
— Но кто-то совсем другого мнения о нас.
— Правда?
— Ага! Они собираются разрушить наши маленькие домики и поставить вместо них бетонных монстров.
— Что?! Они собираются забрать у меня мой дом?
— Да, а деньги со стройки поделить между собой.
— Но как же это?.. Мне же нужно выплатить ипотеку!
— Да, это будет та еще финансовая катастрофа.
— Тогда нам нужна революция! Гражданская война!
— О божечки, у вас есть зонтики? Видите? Дождь собирается!
— Еще как собирается!.. И эту песенку, эту очень занятную песенку, споют три самых не похожих друг на друга существа. Это человек рабочего класса, человек среднего класса и… — Рэй демонстративно откашливается и говорит, передразнивая акцент богатеньких землевладельцев Суррея: — челловек выссшшего клласса!
Чикаго отчего-то не смеется. Поняв, что именно это от него и ожидалось, он пытается отделаться от Рэя слабыми вскриками, но Рэя обмануть не так-то просто. Он этих америкашек насквозь видит, точно, его не облапошить.
Они вывели его из себя еще в начале этой абсурдистской карикатурки — стояли, значит. в своих рядах и чуть ли не зевали. Рэй зорко следил за ними и не мог не заметить, что некоторым хватало наглости перешептываться, пока он, Рэй Дэвис собственной персоной, играл свою блестящую роль, с ее блестящим текстом и блестящей иронией.
We've got to learn to stick together.
We've seen the thunder clouds in the sky,
I wanna live, I don't wanna die.
Музыка оборачивает лирику звонким многоцветным фантиком, и лишь когда сцена возгорается не спетым, но звучащим во всех ушах кличем «it's only rock’n’roll but I like it!»(7), Чикаго воскресает, а с ним — и приподнятое настроение Рэя.
Heavy storm clouds comin',
Gonna cover up the sun
And gonna terrify everyone,
Better pack up your bags and run.
— Мистер Флэш и его банда ведут город к банкротству! — восклицает Рэй. Слова брызжут слюной — он все еще злится. — Любовь к ушедшему и ностальгия должны быть отброшены всеми нами, чтобы мы могли столкнуться с ужасными реалиями настоящего.
И пока остальные доигрывают песню, он убегает за сцену, где одни ловкие руки снимают гитару с его шеи, а другие — пиджак с плеч, в то время как третьи напяливают другой — черный, классический, с полированными желтыми пуговицами.
Пиджак мистера Блэка.
Будь он мистером Блэком, пиджак бы ему точно понравился.
Хотя Рэй и так мистер Блэк — конечно, он вылитый Блэк со своими темными мыслишками, темной фигурой, темным пиджаком и темными-претемными тайнами, до которых никто не добирался и никогда не доберется.
Он вовремя выскакивает обратно под свет прожекторов, Чикаго аплодирует ему и его новому костюму, и это настолько предсказуемо, что Рэй поднимает руки: залу следует наконец заткнуться и послушать его.
— Людям скормили слишком много обещаний, они слышали слишком много лжи. И потому в их жизнь должен войти мистер Блэк — и его доброта, щедрость и забота. Как вам это, а?!
Толпа свистит, но это не тот ответ, которого ждет Рэй.
Это вообще не ответ, Чикаго свистит самому себе, и это заставляет Рэя скрипеть зубами и злобно смотреть себе под ноги, заставляет его крикнуть Дэйву, чтобы тот придушил этих кретинов по-настоящему гррррромким ззззвуком, заставляет беспомощно яриться.
Дэйв даже голову не поворачивает. На одно мгновение Рэй решает, что он спутал своего старшего брата с мистером Блэком — такому безумцу действительно лучше не отвечать.
Но мгновение проходит, и Рэй пугается. Напоминает себе, что он здесь; что он играет Блэка, а не Блэк его.
Под этим пиджаком живет далеко не один безумец, заключает Рэй. Он оборачивается к своему личному божку сарказма, но никого не находит — все боги покинули этой ночью чикагскую сцену.
Зато ад пуст! Все дьяволы сюда слетелись!
Не думать об этом, не думать-не думать-не думать, рот открыть пошире и петь, вытряхнуть из себя собственного дьявола, собственного Блэка, Флэша, собственного коронованного червя, который точит Рэя изнутри, снаружи, с боков и даже в зазеркалье.
I am your man
I'll work out a five-year plan
So vote for me brothers
And I will save this land
Дэйв — хотя нет никакого больше Дэйва, пока играет музыка, значит, это не Дэйв, а мистер Дергунчик, — подпевает ему. Публика благосклонно принимает это, возможно, это чары черного пиджака, кто знает (точно не Рэй!), и ситуация кажется спасенной. Никто не скучает, не ковыряется в носу, не зевает, не сосется на балконе — наоборот, все слушают музыку, все слышат лирику, и Чикаго снова доволен.
Сегодня ночью наряд Блэка сидит на Рэе, как влитой. Ни на одном из предыдущих двадцати трех выступлений он не чувствовал себя так естественно.
Замешательство.
Вот что сейчас поражает его голову скорыми спорами.
Ведь Рэй любит Флэша, ведь, по большому секрету, Рэй и есть Флэш, а значит, его нужно не играть, а жить, и как же это легко и свободно и за-ме-ча-тель-но —проживать три часа на сцене кем угодно, кроме неудачника Рэя Дэвиса, похерившего карьеру поп-рок-шок-звезды номер один, первый брак, несчетное количество других вещей, таких незначительных самих по себе и таких важных в общей сумме.
А сейчас он — Блэк, и и быть Блэком — лучшее ощущение на этой червивой сцене.
I am your man,
Oh God how I love this land…
В горле Рэя что-то проворачивается, извивается, щекочет связки и трется о стенки горла. Рэй чувствует эти движения, чувствует гниющую жизнь у себя внутри, чувствует, что сходит с ума, и именно поэтому он поет так чисто и искренне, как не пел с пятнадцатого июля тысяча девятьсот семьдесят третьего года.
Через четыре часа после его окончания Рэй убил себя, съев две пачки успокоительного.
В ту ночь он умер, а проснувшись следующим утром на больничной койке, снова начал жить. Но это уже был обратный отсчет.
I visualize a day when people will be free…
Сердце Флэша — рой саранчи, рот Флэша — кубок, доверху наполненный ложью, голова Флэша — веретено без пряжи.
Если бы Флэш имел право на детство (а как застывшему герою в застывшем мире, ничего подобного ему в жизни не заиметь), мальчиком он бы прокрадывался в бабушкину спальню, подходил к трюмо со стоящими рядком флаконами духов, с разлегшимися между ними мертвыми мушками, жучками и паучками и, задыхаясь от веселья, рассовывал насекомых по флаконам.
Но Флэш никогда не был маленьким мальчиком и никогда им не будет, а значит, не видать ему ни пыльного трюмо, ни бабушкиных ароматных сокровищ.
Что Флэшу по карману — это игры с мертвечиной.
Правда, играть с падалью слишком просто, куда интереснее что-то недомертвое или полуживое.
Но его любимая игрушка — насекомое, прямо как в фантазии про несуществующую бабку.
У Флэша есть своя личная ночная бабочка, с которой он может играть день и ночь, и она все никак ему не надоедает.
Он считает, что, раз играют они уже двести тысяч ночей и дней не меньше, они успели узнать о друг друге все. В их венах уже должна была потечь кровь друг друга; настала пора им обмениваться слюной перед сном, а другие, куда более пикантные жидкости, оставлять на десерт вместе с ядовитыми карамельными яблоками и непослушными детками, запеченными в слезно-соленые крекеры.
Его ночная бабочка изменилась, истрепалась за эти годы.
Она стала жалкой джанки.
Нужен слой пудры в целый дюйм, чтобы скрыть синяки на ее хорошеньком личике.
Ей прокусывали язык, четыре раза ломали левое запястье и вывихивали челюсть позолоченным основанием канделябра.
Она потеряла гордость, невинность, надежды на будущее, даже собственное имя.
Зато она приобрела кое-что взамен. Она нашла любовь. Свою Настоящую Любовь. Любовь-Любовь-Любовь-Любовь-Любовь. Not in the summertime! Она нашла своего мужчину, и ради него пойдет на все-все-все-все-все. Ее мужчине нравится такая преданность — за это он кормит ее виноградом с рук и называет потерянным именем. А она даже наслаждается этим, конечно же в те редкие моменты, когда она не проваливается в глаза Флэша, панически придумывая, чего же ему хочется сейчас, чего же ему не хочется, зол он, добр, безумен или еще более безумен?
Ее трясет от страха, когда она ловит на себе его взгляд.
Когда он бьет ее — все не так страшно и совсем просто, ведь тогда от нее не остается ничего, кроме ее тела, самостоятельно ищущего пути отступления, работать головой совсем не приходится.
Лучше бы не переставал мутузить ее день и ночь.
В последнее время так и получается — у Флэша не ладится «дело», поэтому он нервничает. Он нервничает, поэтому много пьет. Он много пьет, поэтому часто поднимает на свою ночную бабочку руку.
Он метелит ее, лупцует ее, хлещет ее, наказывает ее, наказывает, наказывает.
Когда она не прибегает к помощи волшебных таблеток, не лечит ранки йодом, арникой и рыданиями, не сводит огуречным соком мешки под глазами — когда она не занимается всеми этими утомительными мелкими делами, она вспоминает, что, что бы Флэш с ней ни делал, он делает это от Любви.
Например, прямо сейчас!
— Красавица моя, золотце мое, душечка моя Дейзи! — он бьет ее совсем несильно. Всего-то замшевой туфлей, всего-то с ноги, всего-то по щекам. — Жабка моя, любишь меня, да, Дейзи?
Губы Флэша, как ножницы, вырезают улыбку на его бумажном лице. В голове Флэша шарики пенопласта стараются склеиться в воспоминания, во вчерашний рассказ Дейзи о том, как однажды она зашла в гости к этому своему скитающемуся мальчику. Девочка-припевочка в дешевом ситцевом платье с дешевой ложью на языке.
Да, да, так и было.
Дейзи сидела у Флэша на коленях и рассказывала, как взяла мамину помаду и разукрасила ею лицо — одна метка на подбородке, две на щеках, у глаз, на носу. Милашка Дейзи пошла к своему мальчику, чтобы напугать его, чтобы он жалел ее, думал, что она в кровь разбила лицо, чтобы он купил ей завитушку из слоеного теста, и чтобы она смеялась, смеялась, смеялась над ним.
Дейзи сидела у Флэша на коленях и смеялась. И Флэш смеялся, и его колени смеялись, смеялись пальцы и губы, но не пенопласт в голове.
Пенопласт считает, что однажды Флэшу стоит расквасить ей лицо, как она хочет с самого детства.
— Я пошутила, это была просто шутка... — Дейзи ревет, заслоняя лицо ладонями, вся скукожившись на полу — точно как болотная жабка.
Флэш с ней не согласен: ее танцы с одним из посетителей борделя Городка совсем не кажутся ему шуткой. Шутки должны быть смешными, а их вжатые друг в друга тела были далеки от смешного. Пора ему обучить Дейзи шутить.
Флэш хочет наподдать ей туфлей еще раз, но промазывает. Пенопласт в голове едва не взрывается, как жареная кукуруза: мазила он, неудачник!
— Шутка?! — кричит он. — Это не шутка, мразь! Еще раз увижу вас рядом, и ты так просто не отделаешься! Мне что, вырвать тебе ноготь?! Выбить зуб?! Порезать твое мандавошье личико?!
— Я думала, тебе нравится... — ее трясет от рыданий, плечи ходят ходуном. Она хватает его туфлю и целует — пытается удержать от очередного удара.
Флэш ее раскусил.
Он ее насквозь видит.
— Я думала, тебе нравится, когда я забавляюсь с другими.
Тут-то Флэш и вспоминает конец ее истории. Тот мальчик-с-пальчик, над которым она пошутила, поверил, что она упала и больно ушиблась, и пообещал больше никогда не отпускать ее руку, чтобы она больше никогда не падала.
Флэш же тогда подумал, что таким, как Дейзи, нравится, когда их сталкивают. Когда их возят лицом о бетон.
Тогда он столкнул ее со своих коленей, сорвал с нее платье и терзал ее до самого утра.
Дейзи предсказуемо понравилось.
— Да! Да! Да! Мне нравится! — он кричит так, что у самого уши закладывает. — Мне это нравится, но только когда я сам этого хочу! Только когда я даю тебе разрешение!
Флэш отступает — топ-топ-топ, повторяют за ним его туфли.
На кофейном столике — початая бутылка коньяка. Он наливает себе в бокал на два пальца и выпивает залпом.
В глазах у него теперь искры, а на плечах — веселые чертенята.
— Дейзи, Дейзи моя, — он разводит руки в стороны, точно хочет обнять ее, и поднимает ее с пола.
Она все еще всхлипывает, и он встряхивает ее, чтобы она, наконец, заткнулась.
Он ненавидит девчачьи сопли.
Наливает ей коньяку, но потом пьет сам и раздвигает ей пальцами губы. Рот у нее красный от помады и крови, и когда он передает ей из губ в губы коньяк, она давится и кривится от боли.
Теперь ей, наверное, жжет и кожу, и легкие.
Славно!
— Это была только шутка, — он усаживает ее в кресло и снимает с ее ножек туфли — лакированные, на высоких шпильках.
Он сам ей их купил.
Ему нравится, когда его Дейзи по его слову наступает ему каблуком на голую грудь. От этого в теле Флэша происходит короткое замыкание: глаза мутнеют, кулаки начинают чесаться, а лучший друг Флэша, прячущийся у него в брюках, оживает.
Флэш кладет ее ножки себе на колени и принимается разминать ей ступни.
Дейзи дрожит — должно быть, от страха, что Флэш сейчас переломает ее тонкие косточки.
— Дейзи простит своего Флэша? — с поддельной заискивающей интонацией спрашивает Флэш.
Они обмениваются долгими взглядами. Дейзи волнуется: поджимает губы, смотрит на пол, обнимает себя за плечи, краснеет, бледнеет, сереет, зеленеет, радужнеет...
— Так Дейзи простит своего Флэша?.. — он сжимает ее правую лодыжку так, чтобы она не вырвалась, и царапает кожу длинными ногтями.
Дейзи удерживает писк и кивает.
— А почему?
Флэш улыбается, а Дейзи вздыхает, потому что они оба знают, что он опять выиграл.
Дейзи выглядит таким ничтожеством, когда признается:
— Потому что Дейзи любит своего Флэша.
И саранчу в сердце Флэша раздавливает счастье.
Продолжение в комментариях.
@музыка: The Kinks - albums Preservation I, II
@настроение: ---
@музыка: Steve Hackett - Lost Time In Cordoba
@настроение: и aftereffects взламывает мне голову.
@темы: Я никогда не поступлю в Гарвард... (с), harold demure
Фэндом: Pink Floyd
Автор: S is for Sibyl
Бета: weirdweird
Размер: максимальный макси
Пейринг: Уотерс/Барретт, Уотерс/Джуди Трим, Уотерс/Гилмор, а также многочисленные ОЖП и ОМП.
Жанр: слэш, гет, драма
Рейтинг: NC-17
Саммари: "Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком."
(Даниил Хармс)
Дисклаймер: отказываюсь
Предупреждение: слэш, графичное описание употребления наркотиков, в эпиграфах к главам использованы неудачные стихи Роджера Уотерса
Размещение: только с моего разрешения
От автора: Таймлайн занимает 24 года, от 1954-ого до 1977-ого. И — в романе 270 тысяч слов, поэтому я буду очень благодарна, если, прочтя, вы черкнете в комментариях строчку.
Глава седьмая. Honey pots and mystic
Can I just crash on your bed
& die there,
lay down my head
amongst sleepy pillow-covers & a damp willowy sheet?
Because it is the only place
where my dreams will become concrete,
where death will allow me.
Can I lay me down
with my disability for glee,
& my sticky agnaily fingers,
& gooseberry stuttery conduct
of the worst of all the worst singers
& sugar-coated lies 'n' penetrating eyes,
with my bronchitis and myness,
& urge to a trumpet-accompanied demise?
Can you tuck the moth-eaten eiderdown
with my nicotine, beach-tree stains
& a smell of cheep-gin-uptown,
iciness of Golf Stream on its bad day,
Philip Larkin’s sorrow
& wing-shot pigeons made of clay
Can you lay me down
with you?
although I ain’t do nothing but howl.
In the sexless world of godmotherness & clerks,
of caramel easter eggs,
of hidden from ma & pa leather-gloves —
here I go —
a lump of dirt,
no promises or dough,
with a brick on my chest
& an oil lamp between my legs
& a talent for a sweet unrest.
Can I ooze through —
back & forth to you?
Peek-a-boo!
— Ничего, еще два дня без сна, и ты будешь готовенький, — зубоскалит Ник, похлопывая Роджера по плечу.
В эту ночь, как и в две предыдущих, Роджер не ложился. Только раз он позволяет себе задремать – думает, минут на пятнадцать.
Сон прокалывает его тут же — насквозь.
Снится, что он стоит в комнате, наполненной густой беззвездной темнотой. В паре футов от него — точная копия его самого находится, одетая, как и он, в скучную черную футболку и шерстяные брюки. Губы копии крепко сжаты, и глядит она, со знакомой смесью подозрительности и надменности, прямо на него.
Они стоят друг напротив друга, а между ними — прозрачное зеркало.
Просыпается он от того, что, пахнущий улицей и лососем Танджи, видимо, сочтя его мертвым, облизывает его лицо. Неповоротливый, явно страдающий ожирением всех конечностей кот, должно быть, решил переключиться на человеческую падаль, но Роджер отмахивается и выбирается из вороха чертежей и текстов песен Ледбелли, разложенных на полу на манер оккультных пентаграмм.
Роджер подскакивает на месте, когда видит минутную стрелку, уже успевшую перескочить шестерку. Времени вымыть волосы в раковине уже нет, и Роджер спешно натягивает на себя первый попавшийся свитер, висящий на спинке стула.
В коридоре он разминается с Гилбертом. От того несет сладковатым запахом травки и холодом.
По квартире и так ветер гуляет, а Гилберт вечно открывает окна, впуская внутрь сквозняки.
Роджер останавливается у двери их с Клоузом спальни — кажется, даже древесина пропиталась запахом марихуаны. Роджер колотит в дверь кулаком и заходит, не дожидаясь ответа.
— Ты чего еще не собрался?
— И тебе доброго утра, Уотерс.
Клоуз лежит на своей половине кровати в одних брюках, кое-как укрывшись шерстяным пледом.
— И закройте уже окно, весь дом продули.
— Да не кипешуй, чего себя с утра накручивать, — урезонивает его Клоуз, перегибаясь через край кровати к вороху одежды. Видно, что от холода пальцы у него еле гнутся, и он едва не соскальзывает на пол.
— Вы с Гилбертом себе скоро все мозги прокурите.
— Кто бы говорил. Да и вообще, ты бы не о нас с Гилбертом беспокоился.
— А о ком? — ощетинивается Роджер.
Клоуз давит смешок и лениво, путаясь в рукавах, втягивает себя в водолазку.
Вот нелепость-то.
— Да ни о ком.
— Нет, я хочу знать, что ты имел в виду.
— Мать твою, Родж, оставь меня в покое, ебаный ты параноик.
Роджер злится, но решает прекратить пререкания. Он еще раз окидывает взглядом комнату – такую же, как и их с Сидом, но в то же время совершенно другую, с беспорядочно рассованными по полкам виниловыми пластинками, гитарой, прислоненной к кровати, и еще сотней ненужных вещей, от астрологического глобуса до раскрошенного китайского печенья с предсказаниями.
— Жду тебя на остановке через пять минут.
— Померзнуть решил? — удивляется Клоуз и прежде, чем Роджер успевает захлопнуть за собой дверь, обвинительно тычет в его сторону указательным пальцем и кричит: — и вообще это мой чертов свитер сейчас на тебе, Уотерс!
В автобусе они едут в полном молчании.
Дабблдэкер по-воскресному пуст, водитель временами с любопытством посматривает на их гитарные чехлы. Автобус тормозит чуть ли не на каждом светофоре, а на остановках двери раскрываются слишком уж неспешно. Роджер разглядывает пустующие места — они никогда не бывают заполнены в такую рань, но водитель продолжает останавливаться и останавливаться и останавливаться.
Роджер входит в некое подобие транса и резко выходит из него всякий раз, когда грузное красное тело автобуса делает поворот. Высаживаются они с Клоузом почти на конечной. Здесь расположена школа, в которой они умудрились получить приглашение сыграть.
Школа как школа — красная кирпичная кладка, заплеванный внутренний дворик, редкие окурки, вдавленные носками ботинок между плит, при входе выгравирована белиберда на латыни, должно быть, сворованная из речи какого-то римского сенатора.
Пока они ищут актовый зал, столпившиеся в коридоре тонкие галстучки и короткие юбки хмуро поглядывают на них, переговариваются вполголоса, явно недовольные, что их загнали в выходной день в школу, чтобы слушать музыку какой-то никому не известной группы.
Роджер хочет огрызнуться на каждого, кто так думает о T-Set, но при этом понимает, что сам бы на такое не подписался.
Знает, что сам бы себя не одобрил.
Роджер смотрит на школьников и видит, что со времен его выпуска тонкие галстучки стали еще тоньше, а короткие юбки — еще короче. Он, должно быть, взрослеет, раз смотрит на собственные школьные годы как на руины мертвого города — поймав эту мысль, Роджер тут же поправляет себя. Он, должно быть, стареет — повзрослел он давным-давно.
Когда они наконец находят громадные двери актового зала, остальные уже раскладывают аппаратуру на сцене.
Сид выглядит так, как будто его изрядно потрепали: на голове гнездо из волос, на обычно выглаженной одежде складки, манжеты расстегнуты.
Должно быть, этого никто не замечает.
Ведь никто не разглядывает Сида так пристально, как Роджер.
На лицах Рика и Джульетты выражение такого густого сиропистого счастья, что Роджеру хочется сказать что-нибудь плохое.
Инфляция.
Ядерная зима.
Гарольд Уилсон сегодня за утренним чаем подавился кубиком сахара и умер.
Джульетта беременна, но не от тебя, Рик.
— Я так понимаю, нам не заплатили вперед, потому что никто не придет, — раздается из-за ударной установки.
— Очень оптимистично, Ник, — хмыкает Клоуз, вытаскивая гитару из чехла. Большущий Les Paul с недавно перетянутыми струнами посверкивает в ярком свете. Роджер вспоминает, что в его школе все было таким тусклым: парты, стены, лица, двор. Трава выцветала, белая плитка в туалетах покрывалась пылью и трескалась, мел оставлял на ладонях серые полосы. Но так было раньше, а сейчас он пришел сюда не учиться, не получить по рукам указкой, не вырезать циркулем на парте: «Все козлы, а я главный» — сейчас им нужно отыграть сет перед оравой, которая только и думает, что только о средстве от прыщей и быстром «туда-сюда» в кабинке туалета.
— С чего начнем? — спрашивает Сид. Он несколько раз рассеянно проводит пальцами по струнам, и ненастроенная гитара отвечает ему хрипловатыми всхлипами.
— Со Стоунз. Ты же сам вчера предложил, забыл, что ли, уже?
— Да, — лицо Сида жгутом перетягивает улыбка, — верно.
— С тобой все в порядке? — Рик отвлекается от протянутого ему баса Роджера и напряжено всматривается в лицо напротив. Роджер тоже поднимает взгляд. Вся его воля концентрируется в сжатых кулаках и плотно сомкнутых губах, пока Рик со своим дипломом консерватории и идеальным музыкальным слухом настраивает его бас.
Перед любым выступлением или репетицией, когда Рик помогает ему с настройкой, Роджер вспоминает миссис Платт, работавшую в их кембриджской школе учителем музыки чуть ли не со времен Первой мировой. У миссис Платт были тяжелые руки с выпуклыми зелеными венами, точно она была мертвой аристократкой, которую усадили за фортепиано для фотографии, но темная кровь обличительно прилила к кистям.
Было непонятно, как она такими граблями попадает по клавишам.
Однажды она оставила его после занятий и сказала говорить вслух, что он слышит: низкие ноты или высокие, и все колотила по фортепиано. Роджер как мог старался услышать разницу, но у него ничего не выходило.
Накануне мать коротко постригла его, словно в военное училище захотела отдать. Роджер стыдился своих ушей — они казались ему слишком оттопыренными, и после разговора с миссис Платт он корил себя за то, что не сосредоточился на задании, а думал о своих покрасневших от холода и стыда ушах.
Угадывать у него всегда выходило худо, и тот раз не стал исключением.
В заключение мисс Платт наговорила много приятного. Столько Роджер никогда от учителей не слышал. Она сказала и о том, что он распевается быстрее остальных, и о том, что задатки для игры на инструментах у него есть, и о том, что он способный, и умный, и совсем не скверный мальчишка, как говорят другие.
А потом она взяла и испортила все, сказав, что у Роджера амузия.
— Это значит, я умру? — спросил Роджер, уже уверенный в ответе.
Мисс Платт засмеялась и попробовала было потрепать его по голове, но Роджер вывернулся и выбежал из кабинета. В тот же день в городской библиотеке потрепанный медицинский справочник рассказал ему о существовании таких слов, как «простая слуховая агнозия», «слухоречевая агнозия» и «тональная агнозия».
«Считается, что среди известных деятелей культуры амузией страдал Уильям Батлер Йейтс».
Значит он совсем как этот чертов пэдди.
— Настроил, — негромко говорит Рик и передает ему бас. Тот тяжелый — руки у Рика заметно напрягаются, когда приходится сидя поднимать его над органом Hammond.
Роджер молча кивает в знак благодарности.
Он понимает, что с Риком ему повезло.
Ник стал бы хохмить, обратись Роджер к нему, Клоузу ни до чего нет дела, а после многочисленных пикировок с Джульеттой просить ее о помощи по меньшей мере странно.
После их первой совместной репетиции Сид между делом спросил, почему Роджер просит об этом Рика, ведь Сид его лучший друг, Сид всегда хочет и может помочь.
— Попросил бы меня хорошенько, вот и все.
— Вот именно, что «хорошенько», — передразнил его Роджер. Чего-чего, а «просить хорошенько» ему не хотелось.
Рик же мог сделать все как надо, без вопросов и комментариев. Если бы он не напоминал Роджеру миссис Платт, цены бы ему не было, но каждый раз вместо «возьми, я настроил» ему слышится «у тебя амузия, амузия, амузия, ааа-муу-зии-яяяя».
— Сейчас все просто слишком похоже на разрезанный пополам скон, который напичкали маслом, джемом и пудрой, — пытается объясниться Сид, а они пытаются сделать вид, что все понимают. — Родж, спички есть?
Роджер кивает и лезет в карман брюк, но Сид останавливает его:
— А коробок?
— Что?
— Спички в коробке?
— Конечно, а ты думаешь...
— Ты не мог бы выйти со мной? Мне очень нужно перекурить.
— А мне не нужно, — Роджер бросает ему в руки коробок и отворачивается к микрофонной стойке, подгоняя ее под свой рост. Та поскрипывает и не дается, видимо, не предназначенная для кого-то выше пяти футов.
Обычно он Сиду не отказывает — наоборот, послушно плетется за ним, напоминая себе моргать и переводить взгляд, а не пялиться.
Черт подери, как же он пялится.
Но сейчас он злится; зверек, уже успевший превратиться в зверя, ворочается внутри, ведет усами, так что внизу живота становится щекотно, в горле першит, а на глаза едва не наворачиваются слезы от собственной беспомощности.
Зверек растет так же неравномерно, как рос сам Роджер. Вроде лежал, разве что лапами время от времени двигая — и вдруг принялся царапать его изнутри когтями, биться, как будто он хочет вылезти наружу, как будто ему мало одного Роджера. Порой, когда Роджер целует Джуди, он боится, что зверек выскочит из его рта и оцарапает ей губы. Он отравит ее, и она позеленеет, покраснеет, побледнеет и упадет, и это будет его, Роджера, вина.
Эти мысли, как в детстве, ужасают его и приводят в восторг в одно и то же время.
Правда, Роджер знает, что зверек ищет совсем не Джуди.
— Тогда подержишь мой коробок?
«Может, тебе еще и подрочить?» — так сказал бы Роджер, будь это кто из политеха — но так случилось, что это Сид, и именно Сид стоит в паре футов от него, лохматый, с красными от недосыпа глазами и приоткрытым ртом, как будто он собирается сказать что-то еще, но не решается.
Когда они выбираются через черный ход на все еще пустую улицу, провожаемые клоузовским «Давайте только резче», Роджер облокачивается о холодную кирпичную стену, закрывает глаза и ждет.
Он знает, что Сид сам ему все расскажет.
— Я сегодня римская свеча для фейерверков. Помнишь, как в сказке Уайльда? — он отдает Роджеру спичечный коробок, а сам вертит в пальцах незажженную сигарету и говорит очень быстро. — Помнишь, как на Parker’s Piece в майский день?.. Помнишь...
— Сид, у нас выступление сейчас, — пытается урезонить его Роджер.
— А ты снеговик, вот ты кто, Родж!.. Но я не злюсь, не злюсь, ты просто ничего не знаешь, ты даже представить не можешь... — он захлебывается словами и замолкает, переводя дух. — Я попробовал вчера диэтиломид d-лизергиновой кислоты.
Роджер раскрывает глаза.
Он всматривается Сиду в глаза — расширенные зрачки все еще почти перекрывают радужку. Сид пару раз моргает — чернота от этого, кажется, разрастается, и вся темная зелень глаза едва не скрывается за чернильным пятном.
— И когда ты придешь в себя?
— Я уже пришел. Я отыграю сет, не волнуйся ты так. Просто... все вернулось домой: голова, селезенка, тридцать два зуба и двадцать три хромосомы, все дома, кроме глаз, глаза задержались в пути, но у них есть фонарь, компас и прощальный поцелуй на удачу, хотя, постой, не только поцелуй...
— И каково это? — притворяться, что ему не интересно, глупо, и легче спросить, чем мучить себя догадками.
Сид сразу улыбается.
— Ты знаешь, как кричат чайки? Когда одна такая пичуга прилетает утром к твоим окнам и начинает кричать, как кошка, которой хвост зажало дверью? И вот она кричит, и как будто рассказывает грязный анекдот своим братьям, и потом все они начинают по-чаячьи хохотать, пока ты поносишь их, колотишь кулаком об оконное стекло, а они все никак не заткнутся. И вдруг на их хохот прилетает другая чайка и начинает требовать, чтобы и ей рассказали анекдот. И они все хором повторяют его, и все вместе вновь начинают хохотать. И это все звучит, как если бы... как если бы кошачьей ораве прихлопнула хвосты целая батарея дверей, но вчера никаких таких дверей у нас не было, да и кошек тоже, что значит, что и чайки у нас под окнами, наверное, не кричали, но, несмотря на это… — Сид прикуривает и, глубоко затянувшись, просовывает сигарету Роджеру между зубов.
Его пальцы кратко касаются губ Роджера.
— …Но, несмотря на это, я их слышал. А значит, они были.
Он усмехается:
— А сигарета полагается тебе за то, как му-жест-вен-но и ры-царст-вен-но ты держал коробок.
Роджер закашливается, дым заполняет гортань и попадает в глаза, и внутри, где-то глубже, все щемит. Пусть он кашляет, как чахоточный, зато Сид не услышит, что зверек внутри удовлетворенно урчит от прикосновения.
— Хотя это необычный коробок, Родж. Вчера он был для меня самым настоящим космическим кораблем, который должен был лететь на Венеру, но она была позорно съедена одним трипующим пришельцем с планеты Земля, и коробку-кораблю пришлось отправиться на Юпитер. И все так светилось, ты представить не можешь.
— Конечно, светилось. Это же психоделик, — демонстрирует знание Роджер — по части опыта он проигрывает по всем фронтам. — И как ты себя чувствовал? — уже менее уверенно спрашивает он, но тут же себя обрывает: — Все потом. Нас все заждались уже, пошли.
Он тушит сигарету о стену и уже разворачивается к двери, когда его прихватывают за плечо.
— Уотерс.
Внутри у него все переворачивается и ухает на сверхзвуковой скорости куда-то ниже пяток.
Возможно, в стельки туфель.
Или даже ниже.
Он не оборачивается.
— Роджер, посмотри на меня.
Он поворачивает голову и видит лицо Сида совсем близко. Кажется, за время их разговора зрачки Сида сузились, а речь стала более связной, хотя, черт подери, когда она вообще была связной?
— Если бы ты попробовал то же, что и я, ты бы увидел все, что вижу я, понимаешь? Это как наши сны. Такие похожие. Так было бы и с трипами. Я даже не сомневаюсь. Ты веришь мне?
Роджер не отвечает.
— Я написал вчера песню, — бросает Сид.
— Хорошую? — после некоторой паузы спрашивает Роджер. Совсем как маленький — ведь он и так знает ответ.
— Она узкая и вельветовая. И она точно понравится всем завтра, если не понравится сегодня.
Роджер старается не дышать, но выходит плохо. Плечо, за которое держит его Сид, подгорает все сильнее и сильнее, и странно, что изо рта и ушей еще дым не повалил.
— А вчера? — у него получается не захлебнуться словами, но в рот лезут комки отяжелевшего воздуха, и его едва не трясет от того, как упорно он пытается удержать себя в руках.
— А что «вчера»? Вчера было вчера, и о нем уже нужно забыть.
Роджеру хочется податься вперед и прицельно упасть на Сида, так, чтобы Сид дотронулся до его паха, чтобы залез ему в рот, чтобы пробрался под рубашку, кожу и плоть, чтобы откопал этого зверька, и чтобы тот наконец-то прекратил его донимать и кусать изнутри.
Роджер чувствует, что краснеет.
— Ты прав, надо идти, — именно сейчас соглашается Сид и первым исчезает за дверью.
***
You need a man to go to hell with.
Tuesday Weld
— Следующая наша песня называется «Percy the Rat Catcher», - обращается Клоуз к оставшимся в зале троим старшеклассникам.
— Это худший выбор в твоей жизни, Клоуз, — комментирует Роджер. Он опустошен. Школьники начали уходить один за другим сразу после того, как с популярных блюзовых песенок они переключились на собственные композиции. И это не все. Угреватые, сутулые, не имеющие представления о музыке вне репертуара Top Of The Pops подростки демонстративно зевали, насмешничали и корчили рожи, пока им не пришла в головы блестящая идея направиться в сторону выхода.
Туда им и дорога. Роджер кипит — в такой важный день, как этот, им нужно хотя бы немного уверенности, а эти малолетние крысята не могут хотя бы из вежливости высидеть концерт.
Он бы обязательно пожаловался на это преподавателям, если бы те не покинули актовый зал еще раньше своих учеников.
А ведь начали так бодро. Со Stones. Подростки любят Stones. Да чего там, все любят Stones. Все хотят танцевать под «Route 66», а не под «Butterfly» никому не известной T-Set.
Возможно, Роджер бы и не разошелся так, если бы в последнее время не играл хорошо. Часы, проведенные за басом с метрономом, не прошли даром, дело сошло с мертвой точки, техника улучшилась, и сейчас Роджер может дышать не через раз, он больше не боится забыть аккорды или сбиться с ритма. Было бы для кого.
— Какой вообще смысл играть? Даже эти трое не ушли только потому, что заснули, — вполголоса произносит он.
— Если мы прервемся, думаешь, нам заплатят?
— Да нам по-любому не заплатят. Ты этих учителей видел? У них глаза на лоб полезли, когда мы начали «Lucy Leave». Ты вообще о чем думал, когда «Percy» объявил?
— Раз такой умный, Уотерс, сам бы и объявлял, — огрызается Клоуз.
— Вы там заткнетесь когда-нибудь? — Нику, очевидно, осточертело играть вступительный ритм.
— Роджер прав, — вставляет Сид и немедленно снимает с себя гитару.
— Черт, и ты туда же. Да чего вам стоит сет доиграть? — Клоуз едва не произносит это в микрофон и чертыхается, скрипнув зубами.
— А сейчас удачливая группа T-Set, которая играет только для избранных знатоков, — в голосе Сида слышен сарказм, но очень мягкий; он не злится, как Роджер, — представит вам нечто совершенно иное.
Роджер знает эти интонации наизусть.
Он знает Сида наизусть.
Лучше всего он знает его взгляд. Он может почувствовать его на себе, различить в нем ожидание, или любопытство, или просто выражение приязни. Еще в этом взгляде всегда есть нечто невесомое, как будто Сид в любой момент может ускользнуть, выпасть — внутрь себя, а может, в какой-то другой, невидимый никому, кроме него самого, мир.
Роджер знает, что Сид смотрит так на все и всех — ему невыносимо осознание того, что и девицы, влюбленные в Сида, и девицы, в которых, по его словам, влюблен он, удостаиваются ровно того же взгляда.
Чего он не знает, так это того, как выглядит этот взгляд — ведь у Роджера никогда не хватает сил его выдержать. Роджер очень боится, что Сид смеется над ним глазами, когда он не видит.
— Я вам прочту кое-что из репертуара моего давнего друга Билли Шакспера, — произносит Сид нарочитым шамкающим голосом.
Трое в зрительном зале оживают, когда понимают, что Сид только что обратился к ним. Он прикрывает глаза, как будто пытается что-то вспомнить, а потом начинает говорить: гнусаво, резко и дребезжаще.
— Быть здесь сейчас или не быть – вот в этом
Вопрос; что лучше для души – терпеть
Пращи и стрелы сих нестройных звуков
Или, на музыкантов ополчившись,
Покончить с ними? Заскучав, уйти,
Не более, и если это кончит
Тоску по блюзу черных в Миссисипи,
Нам свойственную – завершенья лучше
Нельзя и жаждать. Заскучав, уйти;
Уйти, быть может, что-то слушать; да,
Вот где затор, какие же пластинки
Мы выберем, когда освободимся
От шестерых гандонов, что стоят на сцене? Вот остановка.
Подростки в зале с внезапным интересом вслушиваются в текущую со сцены речь. Почему-то строчки из осточертевшей пьесы, которой им промывали мозги перед экзаменами, вызывает у них больше отклика, чем долгие гитарные проигрыши Клоуза, хотя играет он неплохо.
Сид все не останавливается — продолжает, схватившись за сердце:
— Вот отчего мы медлим, вот причина
Всех наших бед. Ведь кто бы снес The Kinks
И Роя Орбинсона с Джимом Ривзом,
Гармошку Дилана, и Диксона припевы,
И этот нудный джаз, и все, что терпит
Домохозяйка от радиостанций,
Когда б она могла вязальной спицей
Покой добыть? Кто б стал под грузом свингующего Лондона,
Кряхтя, плясать – но страх, внушенный чем-то
За этим – неоткрытою страной,
В пределах чьих ни жанры, ни ансамбли
Нам не известны, – он смущает волю
И заставляет нас все эти звуки
Предпочитать другим, знакомым. Так…
Сид отчего-то мешкает, хмурится и тут же — выглянув из шкуры трагика и тут же вновь в нее облачаясь, — продолжает:
— Мы трусим перед желтым C аккордом,
На яркий цвет решимости природной
Ложится немощь бледная незнанья,
И никогда не слышанные песни
Неловкость вызывают и теряют
Свои названья. Но теперь – молчанье…
Сид разворачивается к Роджеру и, едва не опрокинув микрофонную стойку, кланяется. Роджер слишком ошарашен, чтобы вовремя среагировать. Он замирает, поняв, что за бас-гитарой в этот раз спрятаться не выйдет, и жалеет, что совсем недавно постриг челку – глаза теперь не отвести.
— Офелия... — с серьезным видом продолжает Сид, глядя прямо на него. Как он умудряется не смеяться, Роджеру неизвестно. Трое в зале так же неподвижны, как он — видимо, ждут окончания представления.
— Офелия...
В твоих альбомах, нимфа,
Ты помяни мои стихи.(1)
Кашлянув, Сид добавляет чужим, высоким голосом — видимо, копируя интонации мальчишек, у которых он еще не сломался:
— А теперь, по традиции моего другого друга, Берти Брехта(2), мы похлопаем сами себе и удалимся, — он начинает хлопать. — Дураки, это даже не лучший монолог в пьесе, — и, кивнув залу, исчезает за кулисами.
Роджер смотрит на свою руку и видит, что зажатый между чуть не вибрирующими от напряжения пальцами медиатор натер ему большую вздувшуюся мозоль. Он притрагивается к ней, стараясь не сковырнуть, чувствуя жидкость под тонким слоем эпидермы.
Вот надавишь — и взорвется. Бум, бах, на руке дыра, а потом мучайся на всю неделю.
Нужно не тревожить это место, решает Роджер, на что зверек внутри щерится: это значит, что что бы Роджер ни делал, скоро что-то все равно взорвется.
Знать бы только, что.
Инструменты они собирают в спешке, почти в полном молчании. Слышно повизгивание молний на гитарных чехлах и редкие гулкие удары тарелок и барабанов, пока Ник разбирает ударную установку. Кажется, не они хотят уйти поскорее, а сама школа выгоняет их — инфантильных переростков, поддавшихся моде десятилетия и решивших, что они на что-то способны. Чем они отличаются от
школьников, которым только что играли?
Кто им сказал, что у них получится что-то сделать?
Кто им сказал, что к них получится кем-то стать?
Чужая школа встревожена их присутствием. Из собственных школ они выросли — так однажды обнаруживаешь, что вырос из своих детских башмаков, и теперь нужно копить деньги на новые, или сбивать ноги в старых, или вовсе скинуть их и побежать босиком по брусчатке, по битому стеклу, птичьему помету и тонкому слою январского ледка. Собственные школы не примут их назад — хотя они и не рвутся, — чужие тоже не желают их видеть, этот кирпичный, меловой, грифельный, бумажный организм пытается вытолкнуть их наружу.
Они уже не дети — но и не взрослые, недостаточно взрослые для того, чтобы кто-нибудь снаружи воспринял их всерьез.
Что бы они ни играли, даже в школьных залах у них не наберется больше трех посетителей — в клубах, барах и на дискотеках тем более.
Выступление оставляет после себя лишь раздражение от впустую потраченного времени.
Они выходят в вестибюль под пристальными взглядами троих подростков. Вблизи безразличная публика обзаводится двумя тонкими галстучками, раздражением от бритвы на щеках, ячменем на глазу, обгрызенными ногтями и заусенцами на пальцах; одной короткой юбкой, звякающими бусами, непрокрашенными корнями волос и веснушками по всему лицу. Голодные до впечатлений малолетки, жаждущие вырваться из школы и бежать. Бежать так быстро, как позволят легкие и ноги, пока их не поймают и не затащат обратно силком.
— Привет тебе, — громко говорит короткая юбка, когда они уже направляются в сторону выхода.
— Кому именно? — спрашивает Ник, едва не разламывающийся надвое под тяжестью своей установки.
— Не тебе, — улыбается короткая юбка, — вон тому. С большой гитарой.
Ник присвистывает и кивает Роджеру.
— Какой комплимент, смотри-ка. Гитара же у тебя очень… большая.
Короткая юбка встает, сразу же становясь очень-очень короткой юбкой, и подходит к Роджеру. На лбу у нее замазан косметикой прыщ, а ребра ладоней сероватые от грифеля. У Роджера бывает так же, когда он подолгу рисует чертежи.
— Мне нравится твоя гитара.
— Спасибо, — Роджер подумывает, не назвать ли ей марку баса, но хвалиться нечем, да и вряд ли она бы впечатлилась, даже если бы это был Fender Precision Bass. — Это бас-гитара на самом деле. Знаешь, что это такое? — он показывает на чехол у себя за плечами, пока она наматывает себе челку на палец и смотрит куда угодно, но только не на чехол.
— Не-а. А ты бы показал мне, если бы... если бы я попросила?
— Бас? — усмехается он, — я думаю, у тебя пошире круг интересов.
— Ага. Я люблю ходить в кино. И чтобы там можно было купить взорванной кукурузы. И изюм. У нас есть такой кинотеатр неподалеку.
Роджер вспоминает о другой любительнице посмотреть изюм и погрызть кино, Роджер вспоминает о Дженни Спайрс.
Он думает, что трахнул бы Дженни Спайрс, хотя она младше его лет на шесть, любит трещать о русском балете, и ее уже трахает его лучший друг.
Вместо Дженни Спайрс он может завалить вот эту очень-очень короткую юбку.
— Я живу на другом конце Лондона, но, почему бы и не приехать, — его окликают сзади — он слышит приближающиеся шаги и поспешно добавляет, опасаясь, что это учителя пришли спасать свою малышку от коварного музыканта: — как насчет этой субботы?
— Родж, пошли быстрее, пока у нас деньги не потребовали назад.
— А нам все-таки заплатили? — Роджер разворачивается и видит, как Сид делит стопку синих бумажек на шесть равных частей.
— Пока вы здесь собирали свое приданое, я очень убедительно попросил директора не выгонять бедных студентов на улицу без гроша в кармане. Сказал, что если не заплатит, мы сыграем на бис у входа. И да, это твое, — Сид подходит к нему, протягивая банкноты.
— В семь вечера, ты сможешь? — очень-очень короткая юбка, осмелев, треплет Роджера за рукав.
По сравнению с долговязым Роджером она выглядит совсем уж мелкой — девчонка с обманчивой распущенностью снаружи и ворохом страхов и комплексов под ней.
По крайней мере, Роджеру хочется так думать.
— Сейчас как раз выходит новая комедия, говорят, очень смешная. Я люблю, когда смешно.
— А он не любит, — неожиданно отвечает за него Сид. — Он любит трагедии и вычислительные машины. Как Алан Тьюринг.(3) Так вышло, что они любят одни и те же вещи.
— А что он любит? — юбка выглядит сбитой с толку, ее взгляд прокатывается по Сиду, щупает, оценивает.
— Когда он был жив... — Сид замолкает и усмехается краем рта. Ему, видимо, нужно повсюду оставить свой след, до всего дотянуться, чтобы, когда Роджер будет платить за газировку в кинотеатре, ему вспомнился Сид, как он протягивает ему деньги в вестибюле непонятно какой школы в непонятно какой день. Роджеру надо бы его одернуть – но ему страшно любопытно.
Он хочет услышать, что скажет короткой юбке Сид.
— Когда он был жив, пройдоха Алан любил математические формулы, Британскую империю и продажных мальчиков. Поэтому с кино и изюмом вряд ли выйдет.
Поначалу Роджер забывает почувствовать злость.
Он застывает. Даже если бы Сид подошел и сказал, что он все давно о Роджере знает, было бы не так стыдно.
Правда, неловкой паузы не возникает — сам Сид тут же начинает смеяться, обращая все в шутку, и его смех подхватывают остальные, даже другие двое – их тонкие галстучки, похожие на суконные крысиные хвосты, подпрыгивают и дергаются из стороны в сторону, как будто тоже смеются на шуткой Сида.
Не смеются только Роджер и юбка.
— Ну простите, я пошутил, — заливается Сид, переводя взгляд с него на нее и обратно. Он кладет руку Роджеру на плечо: чего ты, друг, как будто говорит он, чего ты такой серьезный и грустный и жесткий, чего ты не смеешься над моей шуткой, ведь ты всегда на ними смеешься.
— Не прикасайся ко мне, Барретт.
Слова выходят сами собой. Но вместо необходимого стального тона выходит какой-то сиплый шепоток.
— Никогда, — добавляет Роджер. Он знает, что такую фразу мог бы сказать ребенок, у которого отобрали лопатку в песочнице, а не вымахавший до потолка мужик. Никак не Роджер Уотерс.
Роджер разворачивается, выходит из вестибюля, выходит из школьных дверей и останавливается на проезжей части, поняв, что дальше выходить некуда. Он хочет протянуть руку и дотронуться до воображаемой дверной ручки, открыть дверь в очередную комнату и выйти туда, и повторять это до тех пор, пока он не очутится в теплой темноте, в когда-то вытолкнувшей его наружу материнской утробе — кажется, только тогда у него получится остановиться.
Перед ним резко сворачивает кэб, едва не отдавив ему ноги, и Роджер отшатывается назад, спотыкаясь о бордюр.
Когда остальные, гремя инструментами, наконец выходят из школы, Ник говорит ему на ухо:
— Твой кретинизм тебя когда-нибудь изничтожит, точно тебе говорю.
Пока они едут на студию на West Hampstead, Роджер не говорит ни слова. Автобус потряхивает на выбоинах, гриф гитары сквозь ткань чехла больно бьет его в плечо; Роджер смотрит себе под ноги, но все равно видит, как держатся за руки Рик и Джульетта. Он вспоминает о Джуди.
Он вспоминает, что она терпеть не может ту музыку, которую они играют.
Еще он вспоминает, что даже не подумал о Джуди, когда очень короткая юбка покачивалась перед ним с носка на пятку, так что небольшая грудь, обтянутая цветастой рубашкой, точно двухместное сиденье качелей то приближалась, то удалялась от него.
Роджеру не нужно поднимать глаз, чтобы почувствовать взгляд, упирающийся в сиденье по правую сторону от него. У взгляда начищенные черные туфли и носки в мелкий оранжевый горох.
Роджер хотел бы и взгляду запретить к нему прикасаться, но знает, что потом он об этом пожалеет.
***
In the embracing light and warmth, warm and dry at last, with weary legs propped up in front of them, and a suggestive clink of plates being arranged on the table behind, it seemed to the storm–driven animals, now in safe anchorage, that the cold and trackless Wild Wood just left outside was miles and miles away, and all that they had suffered in it a half–forgotten dream.
Kenneth Grahame, «Wind in the Willows».
— Well, I'm a king bee
Buzzin' around yo' hive
Well, I'm a king bee
Buzzin' around yo' hive
Well, I can make honey, baby
Let me come inside.(4)
— Может, он лучше с американским акцентом споет?
— Если ты такой умный, Клоуз, иди сам спой, — огрызается Джульетта.
— Чего ты так кипятишься? У тебя эти дни что ли? — ответно огрызается Клоуз.
Он бы такого себе не позволил, будь Рик рядом.
Все понимают, что Джульетта злится не из-за этого – и даже не из-за того, что вокалистом в этот раз выступает Сид, а не она. Дело в том, что Рик договорился с какими-то знакомыми о дешевой сессии в студии, а потом решил не участвовать в записи.
— Я могла бы не приходить, а остаться с Риком. Вы меня и позвали-то только чтобы каждый меньше платил, как будто я не знаю, — она обхватывает себя руками и замолкает.
Все остальные тоже молчат – Джульетта права.
Они стоят, сгрудившись, у микшерного пульта. Студия совсем хилая — одни кнопки заклеены скотчем, на других стерлись обозначения, третьи вообще покрыты пылью. Из них пятерых только Роджер, листавший брошюры по звукорежиссуре, кое-как разбирается в сведении звука, так что теперь он сгибается над пультом, пытаясь заставить все работать.
Сид стоит за стеклом и следит за немой ссорой.
— Я начну сначала, да-да, начну, — говорит Сид и ждет сигнала, что Роджер готов возобновить запись.
— Хорошо.
— Или мне начать со второго куплета? Или, может, посмотрим, как оно звучит в записи... для начала? — он стучит ногтем по микрофону, точно проверяя, работает ли тот.
— Скажи ему, что у нас время ограничено. Мы не можем так долго тянуть, — вставляет Клоуз.
— Хорошо, начни со второго, — говорит в динамик Роджер.
— Но я могу начать и сначала.
— Мне все равно.
— Мне тоже.
— Вы там еще долго трепаться собираетесь? Родж, уже реши что-нибудь, — перебивает Ник.
Они пристально смотрят друг на друга, пока Роджер не начинает тереть рукой глаза – сам не знает, зачем. Когда он убирает ладонь от лица, Сид все еще стоит, исследуя взглядом микрофон. Черт подери, да что он там нашел такого интересного, почему в оставшиеся полчаса они не могут собраться сделать хотя бы одну приличную запись.
— I'm young and able
To buzz all night long
I'm young and able
To buzz all night long
Well, when you hear me buzzin', baby
Some stingin' is going on.
Аппаратура барахлит. Уже не в первый раз — стрекочет, шипит, перескакивает на высокую громкость, так что у всех едва уши не закладывает.
— Блядь, выруби ее, выруби сейчас же, у меня сейчас мозги вытекут! — Клоуз склоняется над пультом и лезет куда-то своими кривыми пальцами, что-то наугад переключая, пока Роджер не замечает в стене трехголовую розетку и, схватив провода, не выдергивает штекеры.
Его резко отбрасывает назад. От кончиков пальцев правой руки электричество распространяется по всему телу: плечи, грудная клетка, крестец, каждый хрящик, места, о существовании которых Роджер даже не подозревал.
Голоса слышатся, как из далекого коридора.
— Как тебя поджарило.
— Черт, ну куда ты полез, совсем спятил?
— Роджер, все в порядке, Роджер? — женский слышится лучше остальных.
Голос, который Роджер помнит лучше всего, кажется, тоже женский. Он громче, строже и холоднее, чем у Джульетты, этот голос неповторим.
Он принадлежит только матери.
Порой женские голоса округлые, розоватые, мягкие, на ощупь – гусиный пух. Но чаще они совсем другие: колючие, красные, как открытые раны, с темными волосками, торчащими из них, как паучьи ножки. Прикоснешься к этому бездонному и мокрому, и тебя засосет куда-то внутрь и не выпустит из этих глубин никогда, ни-ког-да.
— Сколько рогов жука-оленя ты видишь?
Еще существует этот голос. Сейчас он выставил перед Роджером четыре пальца.
Этому голосу — тому, что за ним стоит, этому взгляду и носкам в горошек, — хочется разбить лицо.
— Я в норме, — Роджер разлепляет глаза и пытается встать. Немного качает, но ноги держат, это уже хорошо.
Сид опускает руку и отходит на пару шагов назад.
— Если ты что-то испортил, пока геройствовал, нас прикончат, — говорит Клоуз, рассматривая концы проводов, издохшей многоножкой лежащих под пультом.
— Да брось, они выглядят... безобидно, — говорит Ник, не глядя вниз. — Смотри сюда, — он ведет пальцем перед лицом Роджера, прямо как Сид только что, и дает команды. — Теперь сощурь глаза, да, а теперь наоборот, раскрой пошире… у тебя всегда правый глаз открыт шире, чем левый? Я раньше не замечал...
— Заткнись уже, — Роджер вскидывает голову и трет глаза, как будто это может помочь, — тоже мне, доктор нашелся. Мистер Мейсон с медицинского, звучит-то как.
— На мой взгляд, звучит солидно.
— Тупо это звучит, понял?
— Ну ты и мудак, Уотерс, я все-таки помочь хочу.
— Не нужна мне твоя помощь, — отрезает Роджер, зная, что за грубость ему бы пощечину залепить не помешало.
От электрического разряда Роджеру кажется, что он видит себя со стороны, а со стороны T-Set похожи на горе-команду из глупой анимационной короткометражки: Ник с большущим носом и таким же большущим наследством от родителей, вечно недовольный Клоуз, чьи мамочка с папочкой давно уже говорят ему бросить бренчать на гитаре, ведь «это не принесет тебе ни гроша, Джон!»(5), и Джульетта с призраком обручального кольца на пальце.
А еще они с Сидом.
«Я буду Тигрой, а ты — Кроликом, но еще и Иа-Иа, ты вылитый Иа-Иа, Джорджи»(6).
Должно быть, он действительно настоящий осел.
— Давайте закончим на сегодня, — предлагает Джульетта. Она говорит осторожно – чувствует, что все на взводе.
Иногда Роджеру интересно, каково это — быть единственной женщиной в мужском коллективе. Бывает ли Джульетте не по себе? А возможно, ей смешно и кажется, что они спорят из-за ерунды? Может, она давно хочет от них отделаться — в конце концов, она всегда говорила, что она с Риком, и ей этого достаточно, чтобы быть счастливой.
Роджер никогда этого понять не мог, но разве женщин поймешь? Разве поймешь вообще кого-то, когда не знаешь, чего ждать от себя самого?
— Ага, а то мы здесь точно что-нибудь расколотим.
— Но мы не дописали.
— У нас есть другая версия, мы ее второй дорожкой сегодня записывали, верно? — Сид оглядывает остальных, а когда они кивают, возвращает взгляд Роджеру — мол, Роджер присутствовал и все прекрасно помнит.
— Она была не особенно удачной. Мы же поэтому и решили переделать, —продолжает настаивать Роджер, но его уже не слушают, или делают вид, что не слушают. Они отключают инструменты от усилителей и достают чехлы: нет, никакой перезаписи, мы устали от неработающей аппаратуры, мы устали от постоянных неудач, друг от друга, и особенно — от тебя.
— Давайте поужинаем вместе, как вам идея? Здесь неподалеку есть одно индейское место, там подают уникальное блюдо, — Сид заговорщицки понижает голос. — Называется «трубка мира», после него всем легчает на душе, можете мне поверить. И да будет вам известно, это далеко не единственное, что там можно попробовать... — он смеется, и его смешки будто бы локтями расталкивают остальных, и они тоже начинают смеяться.
Кажется, это первый раз, когда Роджер остается в стороне.
Вместо смеха внутри у него зверь, державшийся весь день, издает оглушительный рев, так что у Роджера раскаляются барабанные перепонки. В нем только раздражение, скручивающее чуть не до трещин.
Роджер не понимает, кто из них подходит к другому, но вот Сид, стоящий совсем близко, руку протяни — и ухватишь за плечо, почему-то начинает молоть что-то совершенно не связанное ни с музыкой, ни с записью, ни с одной из тем, которая способна Роджера заинтересовать.
Он пытается вслушаться: «Сейчас забежим в этот ресторанчик… знаешь… понимаешь... и тогда бы я стал Сант-Сагха…(7) и он предлагает сжечь все мосты и формулы... нужно только отказаться от а, бэ и игрек, а цэ и икс оставить», но все это заглушает ворчание зверя. Роджер слышит, как тот точит один коготь о другой, как делают ведьмы в мультфильмах.
— Ты меня не слушаешь, — внезапно останавливается Сид.
Тут он ошибается — Роджер слушает его, и слушает внимательно, просто не слышит. Да и как можно его слышать, когда зверь внутри воет, а Сид стоит совсем рядом, будто ничего и не случилось, и у Роджера потеют лоб, спина, поясница, руки, так ему хочется сдвинуться хотя бы на дюйм, хотя бы на самую чуточку, и или ударить Сида со всей силы по лицу, или подтащить к себе и сделать что-то необратимое.
Что-то, от чего не получится откреститься ни одному из них.
Что-то, после чего они прекратят танцевать друг вокруг друга, прекратят двигаться зигзагами, разглядывая друг друга на безопасном расстоянии, обвиняя в происходящем что угодно, кроме самих себя. Роджер не знает, за что он себя корит, но это чувство все чаще сдавливает его желудок, заставляя сутулиться, кашлять, хрипеть, ругаться и отпускать челку.
Когда же это прекратится. Когда желание застынет.
Когда же это прекратится. Когда желание разорвет его.
— Ты меня не слушаешь, черт тебя подери, совсем, черт, черт, — повторяет Сид совсем тихо, так что никто, кроме Роджера, не может разобрать слов. Сейчас его глаза совсем не смеются. Не смеются ни щеки, ни уголки рта, ни одна часть его тела не смеется, и Роджер находит это отталкивающим, странным и привлекательным одновременно.
Сид смотрит на него так, как будто знает о нем абсолютно все. Так, как будто хочет сказать, что за этот день он — всеми правдами и неправдами, — вытащил из него всю подноготную.
— Почему ты меня, блядь, не слушаешь? Я что, по-твоему, просто так... языком молочу? Для себя самого?
Что-то внутри Роджера — не зверь, нет, зверь не может быть так спокоен, — отмечает, что Сид хорошенько взбесился, раз перешел на ругань.
— Ты всегда болтаешь для себя самого, — говорит Роджер, чтобы что-то сказать; ему не хочется отстаивать свою правоту, хочется просто удариться головой об стену и никогда не приходить в сознание.
— Ах вот ты так, оказывается, думаешь? Пошел ты, Уотерс, чурбан долбаный! Как я умудрился забыть, что тебя ничего, кроме собственных... проблемок не интересует!
— Зато ты мастер трепаться об этой… всеобъемлющей эзотерической хрени, как я мог забыть, — цедит Роджер. В отличие от Сида, он не кричит — видит, что все остальные, серые от усталости, смотрят на них.
— Ты не знаешь, о чем говоришь.
— А ты сам-то знаешь? Или тебя больше заботит, что это индийское дерьмо сейчас модно? — нет, поздно — он тоже повышает голос.
Их голоса звенят, и, черт, черт, как же плохо и как же здорово, что можно выжать газ и проораться как следует, ведь он и не вспомнит, когда в последний раз они с Сидом кричали друг на друга, чтобы слова вибрировали в горле, а легкие драло, чтобы под языком скапливалась слюна, как у бешеной псины.
В какой-то момент Роджер подхватывает лежащую под ногами куртку и бас — к черту чехол и усилитель, — и выходит. За дверьми студии должны быть еще одни двери, и еще, и еще, пока он не окажется в пустоте, без входа и выхода.
— Стой, сейчас же стой! Я сказал тебе: стой, ты что, оглох?
Никогда такого не было.
Такого Сида он раньше не видел.
Он не знал, что тот может кричать на него.
Что тот вообще может кричать.
Роджер и не предполагал, что когда Сид кричит, он выглядит таким беспомощным. Таким маленьким.
Роджер захлопывает за собой дверь.
На улице он останавливается, ожидая, что Сид выбежит за ним, но никто не выбегает.
Тогда Роджер направляется вверх по Finchley Road — и только через два светофора соображает одернуть полы куртки, прикрывая натянувшуюся на паху брючную ткань.
Это произошло опять, но в этот раз Роджер не чувствует ни стыда, ни злости.
Он не чувствует ничего — позволяет зверьку проглотить его желание и, возможно, насытиться им.
Когда он добирается до дома, на кухонном столе стоит включенное старенькое радио Леонарда. Оно трещит, хрипит, говорит с шамкающим луизианским акцентом Slim Harpo, перебивая само себя помехами. Роджер ударяет по кнопке «выключить», но мозг продолжает прокручивать одни и те же слова:
«When you hear me buzz, little girl
You know some stinging's going on
I'll sting!»
Ноги буквально подкашиваются, стоит ему зайти в спальню. Он не помнит, как расшнуровывает ботинки, не помнит, как снимает одежду, не помнит, как оказывается под одеялом, которое в кои-то веки достается ему одному.
Роджер готов поспорить, что Сид останется на ночь у одной из своих подружек, и потому забрасывает в угол свой безразмерный свитер и распластывается на кровати в одном нижнем белье.
Роджер ловит себя на мысли, что после трех дней безостановочной работы точно не сможет уснуть, и тут же засыпает.
Продолжение в комментариях.
@музыка: Jethro Tull - The Whistler
@настроение: ---
@темы: Pink Floyd, fiction, "Роджер"
Vocals by Maureen McElheron.
The short received a nomination for Academy Award for Best Animated Short Film at the 60th Academy Awards.
Your Face by Bill Plympton from Daniel on Vimeo.
@музыка: OST
@настроение: and my professor knows the guy!
@темы: cinematographe, delicatessen, Красата., fine-artish
Could I come near your beauty with my nails,
I'd set my ten commandments in your face,
Smell you, dissect you and put on the scales.
This is just a genetically modified freak show
With bearded women and jugglers and clowns
And everyone comes and goes only for dough
But my belly thirsts not for pennies, not for pounds,
It craves your intestines, acid, sweets and treats,
It will feed you with your own flesh and eat you up,
It will stretch you, unwrap you, soil your bed-sheets,
It is gory, it is monstrous, it always takes the richest lump.
Pals, I’ll scoop your brains, grab a straw and drink your blood.
My worm-farm on the freeway soon will be subdued
And bets will bite and rats will race and mud will flood —
Well, goodbye, my bleeding heart, you’re an expired food.
@музыка: The Kinks - Do It Again
@настроение: ...because the voices in your head keep shouting in your sleep.
@темы: The Kinks, стихоплетение

@музыка: Voltaire - Brains!
@настроение: первый раз (как звучит-то!) на РСИЯ.
@темы: И смутился дьявол, и увидел, как ужасно добро... (с), Ulysses, gingerbread man
Записки эмигранта
- Календарь записей
- Темы записей
-
225 limelight
-
183 musique
-
180 delicatessen
-
177 cinematographe
-
163 bookworm
-
149 Красата.
-
113 shoeshine
-
109 стихоплетение
-
91 fiction
-
84 Ulysses
-
77 Pink Floyd
-
56 The Kinks
- Список заголовков